Приглашаем посетить сайт

Захаров Валерий: Герой абсурда и его бунт
Мир

МИР

Нет ни рая, ни ада, о сердце моё!
Нет из мрака возврата, о сердце моё!
И не надо надеяться, о моё сердце!
И бояться не надо, о сердце моё!

Le monde est beau, et hors de lui, point de salut («Le désert»): Мир прекрасен, и вне его нет спасения... В сущности, обе части этого «евангелия Камю» парадоксальны. Если вне мира нет спасения, то нет спасения, конечно, и в мире, где всё обречено смерти. Но раз в мире царят зло и смерть, то как можно назвать такой мир прекрасным?

Вспомним, что для Камю мир — это Изнанка и Лицо; но не только Изнанка — и Лицо не вечно. В языческом пантеизме всё смертно, даже боги. Даже боги подвержены вечному космическому круговороту рождения и умирания. Человеческая же душа навеки подчинена общему миропорядку, человек не может сойти со своей предопределённой мировой орбиты. В миросозерцании пантеизма личного бессмертия душа не имеет: бессмертна не личная, а мировая душа, сливаясь с которой душа человека не спасается, а гибнет, растворяясь в космических вихрях. Камю понимал это, недаром он любил вспоминать стихи из третьей пифийской песни Пиндара:

Ищи себе смертный у богов
Уменья по уму, ступени по стопе,

Не пытай бессмертия, милая душа —
Обопри на себя лишь посильное

(«О mon âme, n'aspirepas à la vie immortelle, mais épuise le champ du possible»).

Душа может спастись лишь трансцендентной личностью Бога, безличный же пантеизм грозит поглотить её. И Камю мог почувствовать, что мировая душа — не Бог, Космос — не Бог. Космос может быть богооставленным. Камю, как это видно из «Мифа о Сизифе», весьма рано стал воспринимать Космос как богооставленный. Красоту, Лицо мира он воспринимал бесчеловечной, видел в глубине всякой красоты нечто нечеловеческое: au fond de toute beauté git quelque chose d'inhumain. Уже ко времени написания «Мифа о Сизифе» Камю ощущал эту изначальную враждебность мира, l'hostilité primitive du monde; чувствовал, с какой беспощадностью Лицо мира отрицает человека, avec quelle intensité la nature, un paysage peut nous nier («Le mythe de Sisyphe»). Мир всегда остается чуждым нам, le monde nous échappe, и эту остраненность, l'étrangeté, мира он назвал абсурдом.

«человеческого, слишком человеческого», нет Бога, там царят только идолы; но ещё более ужасно сознать, что Бога нет и выше! Не только Изнанка мира, но и Лицо покинуты Богом и отрицают человека (то есть отданы Дьяволу). Лишь убедившись в богооставленности самого Лица мира, Альбер Камю преодолел «космическое прельщение» языческого пантеизма. Но это означало и окончательный крах его поисков Бога. Оставив пантеизм, он не мог более принимать мир как Космос. Мир превращался для него в хаос, за которым должно было последовать самоубийство. Бога не было более ни внутри себя, ни вовне. А без Бога, без высшей идеи, говорит Достоевский, невозможно жить, в ней одной — вся формула жизни. Вопрос оборачивался антитезой Кириллова: «Бог необходим и потому должен быть. Но я знаю, что его нет и не может быть. Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?»

И если Альбер Камю всё-таки принял богооставленный мир и даже назвал «прекрасным» мир, в котором царят зло и смерть, то понять это невозможно, если не предположить какого-то кардинального внутреннего поворота к миру, вызванного совершенно новой системой ценностей, «переоценкой всех ценностей». Если Камю вдруг принял хаос, отказавшись принять Космос, то, очевидно, по его новой шкале ценностей так и выходило, что зло имеет цену большую, чем добро, а смерть имеет цену большую, чем бессмертие. Вопреки Достоевскому, для которого «идея о бессмертии — это сама жизнь, её окончательная формула», для Альбера Камю, наоборот, смерть и боль стали окончательной формулой жизни: «сама смерть и боль только усиливают мою страсть к жизни».

Принять гармонию? Но не то же ли самое делают мытари? Не большая ли нравственная заслуга — принять хаос? Принять, а не бежать от него с помощью самоубийства!

Но принять Хаос, то есть пойти на нечто худшее, чем самоубийство, можно, по-видимому, опять лишь во имя какой-то идеи, non qu'il faille faire la bête, хотя уже и не во имя Бога. Какая же это идея?

Вдумаемся, вслед за Альбером Камю, в причину, побуждающую людей стремиться к гармонии, к единству целого, к unité (L'Un). Если бы в вечно меняющихся зеркалах феноменов человеческая мысль могла открыть единый Принцип, L'Unité, говорит Камю, то человеческий ум пребывал бы в блаженстве, с которым сравнилось бы лишь блаженство Эдема. Ведь понять — это значит соотнести с Единым (unifier). Сократ и поместил человеческий разум в этот Эдем, дав ему равные полномочия с Unité, провозгласив его верховным Богом.

человека с Unité, с «гармонией целого». «Моё сознание, — говорит Камю, — есть причина разрыва (de cette fracture) между мною и миром» («Le mythe de Sisyphe»). И стремиться к Unité — значит пытаться найти смысл (sens) там, где он для нас закрыт, иными словами, обманывать себя. Остаётся принять мир как лишенный смысла, абсурдный, либо, наоборот, отвергнуть его (échapper). И мы возвращаемся к прежнему вопросу: можно ли принять абсурдный мир? может ли человек, как сознающее существо, не покончить с собой перед лицом абсурдного мира? est-ce que l'absurdité du monde exige qu'on lui échappe?

Автор «L'étranger» напоминает нам, что самоубийца чаще всего убежден в смысле жизни и нуждается в логике до последнего момента, хотя именно в последний момент поступает вопреки ей. Самоубийство по большей части происходит не par réflexion; оно выступает как алогизм, абсурдный акт. «Легко быть логичным. Почти невозможно быть им до конца». Y a-t-il une logique jusqu'à la mort? возможна ли логика до самой смерти? Если возможна, то это и есть логика человека абсурда (raisonnement absurde), логика Кириллова.

Raisonnement absurde зовет человека к ясности сознания (lucidité) до конца, jusqu'à la mort. Тип идеального человека абсурда — это Николай Ставрогин, сохранивший lucidité до последней минуты. Его самоубийство было актом сознания, актом самого lucidité. Это было самоубийство par réflexion. Самоубийство Ставрогина (как и Кириллова) было не изменой себе, а утверждением себя. Альбер Камю требует, чтобы человек оставался верен себе, своему lucidité, в лучшем и в худшем: qu'on se fasse égal au meilleure comme au pire. Если мир лишен высшей идеи — Бога, то всякое бегство от мира (путем веры — в «миры иные», либо путем самоубийства) также лишено высшей идеи, такая же бессмыслица, умножающая l'absurdité. Даже хуже: это капитулянтство, измена самому себе, своему lucidité. Камю назвал эту измену l'élision (букв. — уклонение).

Прежде всего он обнаружил измену у философов. Целый ряд религиозных философов-экзистенциалистов делали заключение о необходимости веры ad absurdum, из самого факта богооставленности, вследствие которого враждебные нам слепые силы одолевают нас внутри нас самих. Так, по логике рассуждений С. Франка, реальность человеческого существования можно допустить, лишь допустив предварительно Бога как высшую инстанцию реальности, её абсолютный первоисточник. Из такой «логики» следует, что так как нам очень хочется спастись, мы должны принять Бога как единое спасающее начало — Добро. Такая «вера», порожденная паническим страхом перед абсурдностью бытия, — вера не свободная, а рабская, унижающая человека. Исповедь такой «веры» с исключительной экспрессией дана в финальной сцене пьесы А. Чехова «Дядя Ваня»:

— Будем терпеливо сносить испытания, не зная покоя, а когда настанет наш час, мы покорно умрём и там, за гробом, мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, и Бог сжалится над нами, и мы увидим жизнь светлую, прекрасную... Я верую, верую...

— «выдумыванием» доброго Бога, выдумыванием, рожденным из боли и страха, не побеждённых нами внутри себя, полна человеческая история. Уверовать — выше сил человеческих, уверовать — значит совершить невозможное, и потому человек почти никогда не бывал верующим но всегда — идолопоклонником. Это о такой «вере» говорит Кириллов (называющий её верой в ложного Бога): «Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя. В этом вся всемирная история до сих пор».

Этот урок всемирной истории вызывает у Камю отвращение. Ни одно бранное слово не кажется ему достаточным, чтобы заклеймить это tricherie (плутовство, обман), когда рукодельных идолов своей ограниченности, своего страха перед неизвестностью и хаосом люди переносят в потусторонний мир, наделяя их святыми атрибутами бессмертия.

Вместо этого панического бегства в иллюзию, А. Камю заявит: «Я не хочу лгать и не хочу, чтобы мне лгали. Если уж мне не удалось уверовать, то я должен прямо и честно принять богооставленность. Если я не нашёл Бога, то я всё же не изменю себе, je veux porter ma lucidité jusqu'au bout и буду с ужасом и ревностью смотреть в лицо судьбе, без упований и иллюзий. Я не буду тешить себя иллюзией бессмертия моих кумиров: я знаю, что у них глиняные ноги. Лишённый вечности, я отдамся потоку времени (je veux m'allier au temps). «Mon champ c'est le temps», — сказал Гёте. Я, как и он, предпочту Историю — вечности, потому что хочу следовать данной мне ясности сознания (parce que j'aime les certitudes). Ясность моего личного сознания, ma lucidité — достаточное для меня доказательство моего существования. С нею, по крайней мере, я буду уверен, что меня не обманывают, с нею у меня не возникнет ложных богов. У меня нет будущего, потому что у меня нет иллюзий. Будущего никогда не бывает, это всегда — огромная ложь. Но я принимаю настоящее, то самое настоящее, которое мне враждебно и грозит раздавить меня. Его, по крайней мере, я не могу отрицать6écrase)? И потому настоящее — это единственное, что мне не лжёт: j'appelle vérité tout ce qui continue. Этому меня научили живописцы-примитивы эпохи дученто и треченто — Чимабуэ и Джотто, которые в «вечных» пейзажах видели только настоящее, le présent. Даже отрешённое лицо воскресшего Иисуса у Пьерро делла Франчески говорит мне только об Истине, выбравшей смерть, la vérité qui doit pourrir. Это лицо человеческое, лицо того, кто выбрал эту земную жизнь (une résolution à vivre) и не имеет более надежд. В нём я вижу суровое величие (une grandeur farouche et sans âme) Воплощения, торжества плоти, которой назначено истлеть. Il a chassé a jamais la malédiction de l'esprit; здесь умирает Дух, и рождается Истина как прямое его отрицание.

— форма измены, l'élision type c'est l'espoir. Здесь оправдывается мудрость: обещать и лгать — одно. Этому учит жизнь простых людей Белькура (hommes de Belcourt) под алжирским солнцем, которые удовлетворяются одним настоящим и не рядят «в одежды мифа глубокий ужас смерти». Они не ждут залогов от небес, потому что «не знают морали лавочника». Они не питают никаких надежд, уводящих от единственной данной им правды — настоящего (ils n'ont rien éludé), и потому не изменяют своей жизни, n'ont pas triché. Ибо грех против жизни (un péché contre la vie) — это не отчаяние в ней, а надежда на иную жизнь. Всякая такая надежда предполагает смирение, но жить — значит не смиряться, vivre, c'est ne pas se résigner («L'été à Alger»).

«Всё, что мне предлагают, — записывает о себе Камю, — направлено к тому, чтобы избавить человека от бремени собственной жизни. Но я домогаюсь именно бремени (c'est justement un certain poids de vie que je réclame), и я получаю это бремя». Это и был путь абсурда.

Примечания.

«Посторонний»: в ночь перед казнью Мерсо его духовник, вконец сбитый с толку полным его равнодушием к вечной жизни, хочет молиться за него. «... У меня что-то оборвалось внутри. Я заорал во всё горло, я требовал, чтобы он не смел за меня молиться. Я схватил его за ворот... Как он уверен в своих небесах! Скажите на милость! А ведь он даже не может считать себя живым, потому что он живой мертвец. У меня вот как будто нет ничего за душой. Но я-то хоть уверен в себе, куда больше, чем он, — уверен, что я ещё живу и что скоро придёт ко мне смерть. Да, вот только в этом я и уверен. Но по крайней мере я знаю, что это реальная истина, и не бегу от неё. Я был прав и сейчас я прав и всегда был прав...»