Приглашаем посетить сайт

Пирсон Х.: Бернард Шоу
"Не детство, а каторга".

«НЕ ДЕТСТВО, А КАТОРГА!..»
 

Крестил Бернарда Шоу дядюшка-священник. Крестный отец напился еще до начала церемонии, и именем ребенка отречься от дьявола и его козней попросили пономаря.

Поручиться за будущего Джи-Би-Эс1 ! Более рискованного шага, пожалуй, еще не делала церковь. Но ребенок есть ребенок, и пономаря не пришлось уламывать. С такой же легкой душой отправила свою обязанность и крестная мать. Потом она подарит ему Библию с золотым обрезом и золотой застежкой. Сестры получат книги поменьше: мужчине по рангу полагаются добротные вещи, все одно — книга ли, ботинки. Библией крестная мать совершенно отдарится от Шоу, и, дай бог, три-четыре раза встретится с ним в последующие двадцать лет. О происшествии у купели не будет сказано ни слова.

Йелвертона, о военном суде над капитаном Ричардсоном.

У него было обычное детское представление о мироздании: «Земля воображалась мне необъятным полом на нижнем этаже дома; потолок украшен звездами (с изнанки это уже райский паркет). Под ногами подвал — ад».

Но уже точил Шоу скептицизм. Когда его обидно провели, выдав горькое лекарство за сладкое, он положил вперед не поддаваться и если что не по вкусу — объявлять о том напрямик. Относительно же «детского» языка, к которому приучают взрослые своих отпрысков, он высказался так: «Находились люди, которые навязывались в друзья, ероша мне волосы и беседуя на ребячьем, по их мнению, языке. Меня просто бесила их бесцеремонность, я презирал непристойный и оскорбительный обман. Все они делали одну ошибку: валяли дурака, а это очень далеко от детства, и всякий здоровый ребенок раскусывает их моментально. Нужно оставаться естественным — это всего ближе к детству, тут бы мы без труда договорились».

Религиозное воспитание молодого Шоу велось кое-как, урывками. Отец читал семейные молитвы — это еще до прихода в дом Ли. Несколько лет дети ходили в воскресную школу, учили там библейские тексты. Ходили и в церковь — поерзать на скамье. Придет час, когда Шоу увидит в церкви «дом Сатаны»... «Мальчонкой я пал жертвой бесчеловечного и абсурдного обычая — каждое воскресенье детей сгоняли на заутреню. Не шелохнувшись и не раскрывая рта, обряженные в праздничные костюмчики, сидели мы в сумрачной и душной церкви — а какое утро стояло на дворе!.. От непривычного покоя затекают руки и ноги; все те же люди вокруг, давно наскучило придумывать про них истории, и вдобавок угнетает мысль, что ты единственный здесь греховодник, дерзко идущий под благословение, и очень хочется услышать оперный отрывок вместо преподобного Джексона в фа-мажоре. Ханжа-священник надоел хуже смерти, а перед пономарем страшно: того и гляди выставит вон из церкви — у него, конечно, на таких паршивцев глаз наметанный.

Если парень с головой, он найдет, как распорядиться взрослой своей свободой: будет держаться от храма божьего подальше»

«Ирландской церкви удалось вбить мне представление о рае как о зале ожидания: оштукатуренные стены выкрашены в нежно-лазоревый цвет, вдоль стен — лавки вроде церковных скамей, но один угол свободен: там дверь. Я чувством знаю, что бог в соседней комнате, за дверью. Сижу на лавке, крепко обхватив колени, чтобы не болтать ногами, и изо всех сил стараюсь вести себя прилично перед взрослыми людьми. Вся наша паства в сборе. Они тоже, словно в церкви, расположились на лавках или ходят с торжественной миной, как при покойнике. Полагалось с умилением и радостью ожидать своего представления, которое должна была с минуты на минуту совершить сумрачной красоты дама — в церкви она обычно садилась в уголок неподалеку от меня. Я всегда считал, что она коротко знакома со Всемогущим. Душа моя и впрямь уходила в пятки при мысли о встрече: от Вездесущего, конечно, не укроется моя умеренная набожность; его испытующий взор сразу определит, что в рай я попал по недосмотру. К великому сожалению, у рассказа нет развязки: или я проснулся на самом интересном месте, или меня унесло в другой сон».

Муки, которые он вытерпел в церкви, запомнятся навсегда. Вот уже двадцать лет, как он забыл туда дорогу, а все ополчается на скуку религиозных обрядов. «Смышленый священник, если он действительно печется о своих заблудших чадах, давно бы вывесил на храме объявление: «Вечером в пятницу — танцы для рабочих. Спиртное приносить запрещается. В субботу концерт.

В воскресенье — служба. В понедельник — вопросы внутреннего положения. Вмешательство полиции не допускается. Во вторник помещение сдается под любое доброе дело (театральные представления, например). Среда — детский день: игра в салки. В четверг — генеральная уборка. Явится кто сможет». Конечно, шуму было бы много, но в конце концов на жалованье лондонского епископа это не отразилось бы!» Кафедральные соборы он не собирался реорганизовывать: сектантская шумиха сюда не проникала, в тишине и покое «приводили в порядок свои души» представители всех религий, да и неверующие тоже.

Церковь и воскресная школа наставляли его в истинах: бог — джентльмен и протестант, а католики после смерти отправятся в ад. Обе истины рисовали малопривлекательный образ Всемогущего. Дома же к религии его приваживала няня, «которая обыкновенно стращала, что из трубы выскочит петух, если я не буду паинькой — иначе говоря, не буду плясать под ее дудку... Явление петуха казалось мне настолько апокалиптическим, что я так и не набрался мужества испытать судьбу и даже не задумался, что мне этот петух может сделать».

Иные доктрины мальчик решительно отвергал. Положим, ему сообщали, что собака и попугай — существа низшего порядка: они твари, а он наделен разумом. Но они же — его лучшие товарищи, и поэтому он не соглашался с такой дискриминацией.

«низкой критики». Например, дядя считал воскресение Лазаря ловкой проделкой Иисуса: он-де сговорился с Лазарем, что тот прикинется мертвым, а когда надо — встанет живехонек. Мальчишка понимал юмор, и такое отношение к чуду ему нравилось.

Если в вопросах религии Шоу-старший не отличался похвальной щепетильностью, то с фамильной честью шуток не допускал. Увидев как-то сына в компании с одноклассником, сыном владельца скобяной лавки, он не преминул сделать суровое внушение. Недостойно, просто непорядочно «водить дружбу с торгашами».

Итак, отец относился к религии прохладно, мать решительно оберегала детей от благочестивых ужасов, составивших ее воспитание; наконец, смертельную скуку наводили на живого мальчугана службы в протестантской церкви — и любопытно, что при всем том Шоу усердно творил молитву наедине! Но если разобраться, в этой форме впервые заявило о себе его литературное дарование. «Сейчас, конечно, я не помню всего текста, знаю лишь, что состояла молитва из трех частей, как соната, и сочинена была в лучших традициях Ирландской церкви. Третья часть была «Отче наш»; всякий раз на ночь, уже в постели, я читал целиком всю молитву, Няня твердила, что из теплого уголка молитва не будет услышана: надобно сойти с постели и встать коленями на холодный пол. Благой этот совет, однако, не доходил до меня; я отвергал его по многим причинам, в первую очередь из любви к теплу и уюту. Хотя няня была католичкой, я все же допускал, что она разбирается в этих вещах. Даже позволял ей иногда окроплять меня святой водой. Но к благочестию я подходил с выдумкой, не из-под палки — какой мне был интерес в нянькином аскетизме? Да и не полагалось покаянного смирения к моей молитве, я ведь ни о чем не просил. У меня хватало ума не рисковать своей верой, испрашивая невозможного, и потому меня не заботило, дошли мои моления или нет. То были попытки литературными средствами развлечь и умилостивить Всемогущего. Приятно ему было меня слушать или он делал это скрепя сердце — я не смел задумываться (возможно, я слишком верил в силу своих слов, чтобы ожидать немилости). Но раз уж я всерьез играл свою роль, комфорт казался мне необходимым условием».

В мирском его воспитании тоже не было ни складу, ни ладу. У истоков стоит гувернантка: «Смешно сказать, она всерьез пыталась научить меня чтению. Я же как-то не припомню, чтобы книжная страница была для меня миром за семью печатями. По-моему, я родился грамотным. Она старалась привить мне и моим двум сестрам любовь к поэзии, декламируя: «Стой! Империи прах у тебя под ногами!»2. А преуспела бедняга в другом: растревожила наш едкий сарказм. Она наказывала меня щелчками, которые и мухи не спугнули бы, и требовала, чтобы в этих случаях я рыдал от омерзения к себе. Она завела на нас кондуиты, приучила бежать после уроков на кухню, ликующе восклицая: «Сегодня без замечаний!» — или сгорать от стыда, когда случалось обратное. Она научила меня складывать, вычитать, умножать, но делению научить не смогла, долбила свое: «Два на четыре, три на шесть», а что означает в этом случае «на» — не разъяснила. Узнал я это в первый же день в школе, и торжественно заявляю, что только этому меня школа и выучила».

«знал латинскую грамматику лучше любого мальчика в первом классе, куда меня сунули. Проведя в этом заведении несколько лет, я успел почти все перезабыть».

«Этим заведением» была методистская школа в Дублине. Поступил в нее Шоу десяти лет и зарекомендовал себя никудышным учеником. «Рассадили нас по алфавиту, — вспоминал при мне Шоу, — за каждым было закреплено свое место. Преимущество сидеть в алфавитном порядке состояло в следующем: нужно только заглянуть в книжку, прикинуть, какая часть текста подоспеет на твою фамилию, и зазубрить дюжину строк. Дешево и сердито. Учась в «методистской», я никогда не делал дома уроков. Был я в те лета неисправимым лодырем и балбесом и не моргнув глазом сочинял себе любые оправдания».

Большинство учеников принадлежало к Ирландской церкви, и родителей особенно не волновало методистское преподавание, коль скоро оно не было католическим: в Ирландии строго только с католичеством.

Шоу еле-еле тянул по всем предметам, удавались ему только «сочинения» (по всей видимости, так обозначались ученические изложения). Причину своего отставания в школе он осознал намного позднее: «Я не могу запомнить того, что меня не интересует. У меня капризная память, причем выбор ее не отличается строгостью. Я совершенно лишен стремления меряться с кем-нибудь силами, равнодушен к поощрению и похвале и, понятно, не люблю конкурсных экзаменов. Если победа достается мне, разочарование моих соперников меня не радует, а огорчает. Поражение же ранит мое самолюбие. Кроме того, у меня достаточно веры в свои силы и ни к чему мне искать им удостоверения в какой-то там «степени», в золотой медали, да в чем угодно. Если бы учитель смертным страхом мучил учеников и те, страшась жестокого наказания, с отчаянным усердием зубрили бы свои уроки, — в такой школе я бы еще чему-то научился. Но мои педагоги смотрели на меня сквозь пальцы, к своему профессиональному долгу подходили кое-как, да им и времени на всех нас не хватало. Так я ничему и не выучился, а ведь мог бы — просто заинтересовать никто не сумел. И слава богу: из-под палки хорошие дела не делаются. Вколачивать в человека нежелательную ему премудрость так же вредно, как кормить его опилками».

Впоследствии он выскажется еще определеннее: даже «жизнь не научит, если нет желания поумнеть». И прибавит: «Стыдно признаться — не могу учить иностранные языки! Все попытки привели меня к, убеждению, что человек в меру одаренный скорее выучит санскрит, чем я соберусь купить немецкий словарь». Впрочем, он признавал, что, пожалуй, так же понаторел бы в латыни, как во французском, «если бы латынь не была синонимом школьного заточения и умственной деградации».

«Святой Иоанны» поднимет в его душе воспоминания и исторгнет вопль: «Нет! Да будет навеки проклят загоняющий меня в учебник! Я не хочу, чтобы меня ненавидели, как Шекспира! Не желаю, чтобы мои пьесы стали орудием пытки! Если у кого-нибудь чешутся на них руки, — вот ему мой ответ, и другого не будет от Дж. Бернарда Шоу».

Не увлекла его и математика, так и оставшаяся для него голой абстракцией: «Логарифм — неведомое мне понятие, я не поручусь верно извлечь корень квадратный из четырех... Если мне нужно сделать арифметические выкладки, я записываю каждое действие на бумаге — занятие медленное и тоскливое, а, главное, нисколько не дающее мне уверенности в конечном результате. Итог я проверяю дополнительными расчетами — снова горожу целый лес цифр. Предложите мне сложный арифметический пример — скажем, возведение в куб четырехзначного числа. Мне нужны грифельная доска, полчаса времени и — ответ выйдет неверный... Я был редким тупицей в счете, и только на четырнадцатом году одолел задачу: сколько можно купить селедок на одиннадцать пенсов, если полторы селедки идут за полтора пенса?»

Впрочем, даже полюби он латынь и математику, путного все равно ничего бы не вышло: школа была хуже тюрьмы. «В тюрьме вас все-таки не принуждают читать книги, написанные сторожем или комендантом (хотя если бы они писали приличные книжонки, то не были бы сторожами и комендантами). В тюрьме вас не бьют и не пытают за то, что в вашей голове не застревает содержание этих сочинений. Вас никто не заставляет сидеть и слушать унылые прописи надзирателя о предмете, до которого ему нет ни дела, ни разумения, и, стало быть, вам он тоже ничего не втолкует. В тюрьме могут истязать физически, но ума вашего никто не тронет; вас даже оградят от буйства и дикости товарищей по несчастью. У школы нет ни одного из этих преимуществ».

Детей гоняли, как преступников, — и еще ждали от них христианского смирения! Предоставьте их себе — и сразу проявится убожество этой политики: «Помню, у нашего директора, жившего при школе, серьезно заболела жена. Заведенный порядок нарушился, и один класс остался без учителя. Это был как раз наш класс. Отослать нас домой нельзя — нарушается первый уговор с родителями: школа берется любой ценой на полдня уберечь их от нас. А посему воззвали к нашим лучшим чувствам, то бишь, к человеколюбию: ради бога, не шумите! Однако сам директор не баловал учеников человеколюбием. Ребят натаскали в таком духе, что директор казался им существом высшего, другого, чем они, порядка: он не ошибается, не страдает, не берут его ни смерть, ни хвороба. О сочувствии с нашей стороны, следовательно, не могло быть и речи. Несчастная женщина тогда не умерла. В извинение себе я думаю, что она была слишком занята своим положением, и потому едва ли ее тревожило столпотворение внизу».

Подобные случаи внушили ему скептическое отношение к благому назначению школьной дисциплины, и он не знал, как ответить, когда много лет спустя его попросили что-нибудь сделать для школы в деревне, где он жил. «Я бы со спокойной душой подорвал все школы динамитом, но к данной школе это не подходило: она гарантировала мне покой в рабочие часы. Тогда я испросил конкретного совета. «Учредите премию», — подсказала школьная дама. Я поинтересовался, существует ли премия за отличное поведение. Разумеется, такая существовала: одна — самому примерному мальчику, другая — самой примерной девочке. Немного поразмыслив, я предложил хорошую премию самому шкодливому мальчику и такой же точно девочке, оговорив условием составление подробной хроники их взрослой жизни, дабы увидеть, насколько приложимы школьные мерки примерного поведения ко всему, что лежит за порогом школы. Предложение мое было отклонено: с детьми тогда не оберешься хлопот, а все эти премии за поведение для того и придуманы, чтобы хлопот было поменьше.

— это их кусок хлеба. Школы важны, наконец, как общественные институты, ибо качают деньги из народа».

После «методистской» Шоу сменил еще две-три школы, не поколебавшие его убеждения в том, что «если учить с усердием — как раз неуч и выйдет». Ведь «все, что только есть противоестественного, утомительного и тягостного, признается добрым делом и с усердием испытывается на детях». Его, например, с отменной последовательностью учили «лгать, пресмыкаться перед сильными, научили грязным историям, привили гнусную привычку обращать в сальную шутку все, что касается любви и материнства, убили все святое, сделали увертливым зубоскалом, трусом, искушенным в подлом искусстве помыкать другими трусами».

О годах своего ученичества он выскажется кратко и выразительно: «Не детство, а каторга!».

только задержала его развитие — хуже, чем за решеткой, право. Но кто же успел научить мальчика всему еще до школы? Конечно же, гувернантка, мисс Каролина Хилл. А он, дурень, высмеял ее!.. Раскаяние и стыд жгли его, когда он выписывал Союзу ежегодную субсидию, довольно, впрочем, скромную, если задуматься о тяжести его проступка.


Примечания.

2 Байрон, Чайльд Гарольд.