Приглашаем посетить сайт

Пирсон Х.: Бернард Шоу
Дань с придворного театра.

ДАНЬ С ПРИДВОРНОГО ТЕАТРА
 

Весной и летом 1900 года Шоу жил в Блзкдаун-коттедж под Хэзлмиром, готовя к выпуску в следующем году «Три пьесы для пуритан», сочиняя к ним предисловие и комментарий. Если Шоу хотел поспеть на какое-нибудь свидание в Лондоне, ему приходилось выходить из дому за три часа. В феврале 1901 года он переехал поэтому в Пиккард-коттедж (Гилфорд). Впоследствии Шоу из графства Суррей переберется в Хертфордшир, сняв там Олд-хауз в Хармер-Грине, который через год или около того сменит на Эйот-Сент-Лоренс, где обоснуется уже окончательно.

Надпись на одной из могильных плит эйотского кладбища гласила: «Джейн Эверели, 1815 — 1895. Век ее был кратким». Шоу считал, что климат, в котором рано умирать и в восемьдесят лет, вполне для него подходит.

Первые годы нового столетия Шоу провел в комитетских залах, сначала — старого приходского управления Сент-Панкраса, позднее — нового муниципального совета. В то же время он писал статьи о свободе торговли, об англо-бурской войне и о других политических событиях. А по утрам сидел над «Человеком и сверхчеловеком».

И в этой его пьесе экономика держит все, «как анатомия у Микеланджело».

Шоу никогда не делал заранее планов или набросков. Как только у него возникал общий замысел пьесы, он садился за стол и доверялся вдохновению, не имея ни малейшего представления о том, что произойдет на следующей странице и как развернется действие.

«То, что я говорю сегодня, завтра скажет всякий, хотя и не будет знать, откуда пришла к нему эта мысль. И безусловно будет прав — я и сам никогда не помню, кто натолкнул меня на ту или иную сентенцию: вероятно, Zeigeist»1.

Отсюда его ощущение, что форма, в которую выливаются его пьесы, абсолютна и неизбежна, хотя бился он над нею не хуже самого прилежного ремесленника: «Я никогда не выпущу пьесы из рук, пока не уверюсь, что она достаточно удобоварима и я уже не могу ее улучшить. Я не даю людям скучать. А какую вижу благодарность? Три часа все восторженно хохочут над пьесой, которая стоила многих месяцев тяжкого труда; а потом оборачиваются к соседу с заявлением, что это и не пьеса вовсе, и зачем это я их так рассмешил?!»

В одном пункте Шоу был особенно внимателен: «Если в работе я чувствую, что моя страсть к возвышенным материям грозит настроить публику на торжественный лад, сразу ввожу какую-нибудь шутку и сбрасываю высокопарный партер с небес на землю».

«Подлинно умная мысль всегда иронична», — утверждал он. И еще: «Почему человек с воображением, если только он не утратил ощущения реальности, непременно в конце концов напишет комедию? Да потому, что он видит комическое несоответствие своих мечтаний действительным возможностям и своему положению».

Завершив работу над пьесой, отточив ее, насколько было возможно, Шоу, естественно, не позволял кромсать ее людям менее сведущим. «Я не дам выбросить ни строчки, не дам переставить ни одной запятой, — писал он в 1902 году своему австрийскому переводчику. — Я уже привык к тому, что любой идиот при театре, от распорядителя сцены до управляющего, полагаем будто лучше автора знает, что нужно для успеха и признания пьесы. Так скажите им... что я тупой, кичливый, упрямый, деспотичный гений, глухой к доводам рассудка; и что я твердо намерен во всем, что касается моих собственных пьес, слушаться только собственного ума-разума».

При этом никто не относился к его тексту с большим неуважением, чек он сам. Его купюры и вставки приводили в трепет всех, кто о них просил. Режиссеров и антрепренеров, надеявшихся лишней строчкой поправить свои дела, актеров, считавших, что кульминация в их роли сваливается слишком неожиданно, — всех Шоу удовлетворял безотказно, причем зачастую они получали больше, чем рассчитывали получить. Менее податливых авторов Шоу безмерно презирал, говорил, что они «плохо торгуют своим товаром». Но всякая поправка вносилась им собственноручно и не доверялась первому попавшемуся любителю.

«Человек и сверхчеловек» — первая пьеса Шоу, где нет ни малейшей уступки театральным условностям его времени; в длинном третьем акте, известном под названием «Дон Жуан в аду» делается «робкая попытка» создать новую Книгу Бытия для библии эволюционистов. Суть философии Шоу выражена устами Дон Жуана: «Я ведь уже говорил вам: пока я чувствую в себе способность создать нечто лучшее, чем я сам, мне нет покоя; я все время буду стремиться создать это лучшее или расчищать ему путь. Это закон моего бытия. Это сказывается во мне непрестанное стремление Жизни к более высоким формам организации, более широкому, глубокому и полному самосознанию, более ясному пониманию своих задач. И это стремление настолько выше всего остального, что любовь стала для меня лишь мгновенным наслаждением, искусство — лишь тренировкой моих способностей, религия — лишь оправданием моей лени, поскольку она провозглашает бога, который смотрит на мир и находит, что все в нем хорошо, в противовес моему внутреннему инстинкту, который смотрит на мир моими глазами и находит, что многое в нем можно улучшить».

Шоу верил в такого бога, который добивается своего, вводя людей во грех и искушение. Бог, по утверждению англиканской церкви, бесплотен, бесстрастен. Для Шоу бог — это некая созидательная воля, а живые существа — испытательные машины, с помощью которых и опираясь на науку и психологию воля правит как вечным, так и преходящим. Воля, иначе — жизненная сила, иначе — тяга к эволюции, иначе — бог, может совершать страшнейшие ошибки, их- приходится расхлебывать его творениям. Тут и возникает проблема зла, которую вовсе не снимает предположительное существование всемогущего господа. Машина может не сработать, может разрушиться от рака пли эпилепсии. Кобра и тигр изжили свое первоначальное назначение, и теперь должны быть истреблены. Воля не чужда юмору: она забавляет, создавая страшилищ, которых можно увидеть в любом аквариуме. Присуще ей и чувство прекрасного: в этом убеждаешься на птичьем дворе, равно как и на образцах греческой скульптуры. Созидание никогда не прекращается. Значит, бытующий взгляд на причинность, по которому настоящее — неизбежное следствие прошлого, а будущее — настоящего, есть не что иное, как глубокое заблуждение. Подлинная причина всегда лежит в будущем. Следовательно, всегда остается место надежде и упованию на чудо.

Воображая себя орудием в руках жизненной силы, Шоу вкладывал уйму энергии в свои выступления и борьбу за лучшее общественное устройство. Его вера в некую силу, толкающую человека к постоянному совершенствованию, не только объясняет нам, отчего Шоу считал, что все его труды вдохновлены свыше, но и открывает первопричину того глубокого неудовлетворения, с которым Шоу взирал на человечество как оно есть.

Новая вера Шоу пришлась не по вкусу его издателю Джону Меррею, на которого снизошло, видимо, откровение противоположного рода, и с этого момента Шоу лишился постоянного издательства.

Пьеса «Человек и сверхчеловек» была опубликована в 1903 году издательством Констэйбл, и рецензенты впервые серьезно заговорили о Джи-Би-Эс, как о философе и социальном критике. Об этом наряду с разными другими новостями драматург сообщает в письме к Форбс-Робертсону. Актер подумывал о постановке «Цезаря и Клеопатры» во время своего турне по Америке.

«21—22 декабря 1903 года.

Дорогой мой Форбс-Робертсон!
 

кончинах королей, — не говоря уже о последующем его появлении в Вестминстер-Холле эдаким Христом с гравюры Доре, покидающим Преториум, — совершенно выбил меня из колеи.

Что касается «Цезаря», он должен появиться с большой помпой в феврале, в берлинском Neues Theater. Из этого события мы извлечем, быть может, что-либо новое относительно Сфинкса, который до сих пор мыслился мне сооружением, совмещающим в себе черты тряпичной лошади и бельевого пресса. В Германии сейчас большая Шоу-шумиха, так как четыре мои пьесы прошли в Вене, Лейпциге, Дрездене и Франкфурте. Все они провалились с таким треском и были сняты после такого рева проклятий, что передовая критика объявляет меня изысканнейшим умом века, и всякий антрепренер, сохранивший хоть каплю уважения к себе, считает своим долгом потерять на мне хотя бы двести марок. Мои пьесы стали вроде Баркеровских: их просто невозможно удержать вдали от сцены. Антрепренеры предлагают в счет сборов огромные авансы: они уже берутся платить по двенадцать фунтов десять шиллингов с представления мне и переводчику, и никогда не получат этих денег обратно, потому что рекордное число спектаклей доселе не превысило двух. К счастью, здесь воображают, что пьесы мои прошли с оглушительным успехом, а я ради Вас и «Цезаря» никого не разубеждаю.

«Цезаря» влетит Вам в кругленькую сумму, зато актерам платить много не придется — ведь заглавные роли останутся в семье. Боюсь, однако, что Вам за нехваткой времени нужно будет, наплевав на неприкосновенность, кроме третьего акта выкинуть еще Сфинкса и шесть картин в придачу. Один только первый акт Вы не сможете играть нигде, разве что в Сценическом обществе или на благотворительном утреннике. Кроме того, Цезарь раскрывается именно в последующих актах, а в первом он смотрится Гарун-аль-Рашидом; никто его всерьез не воспримет.

Моя последняя вещь выбила почву из-под ног у всех, кто отказывал мне в серьезности. Когда я был серьезен, они обычно смеялись, но мода переменилась, и теперь они снимают шляпы перед моими шутками, а это уж совсем тошно.

Однако положение мое в высшей степени странно: я устарел благодаря Барри, причем весьма занятным образом. Его «Крошка Мери» — вегетарианский памфлет, дидактический пустяк, по сравнению с которым мои самые своенравные выходки кажутся надуманными и старомодными, — пользуется огромным успехом, как и «Кричтон», к вящему удивлению Джона Хэйра, который заставляет зал сотрясаться от хохота после каждой своей реплики, явно не понимая, что они находят в этой невразумительной чепухе.

я еще «не настал», а когда Вы вернетесь, то поймете, что я уже «отошел», и если Вам приспичило играть мои пьесы, так ставьте меня как классика, а не как современного автора. Что до меня, то в последнее время я даже пристрастился ходить в театр на пьесы Барри, и смотрю их не только без тени неловкости, но даже с удовольствием.

Доводилось ли Вам подумывать о замене Вашего Гамлета Ричардом III? Никто из нашего поколения не видел, что можно сделать из «Ричарда». Провинция успела позабыть Барри Салливена. Ричард Ирвинга не в счет. А как бы великолепно, как свежо прозвучал ницшеанский Ричард! Думается, я смог бы наполнить его самым притягательным для Вас содержанием и спокойно убрать старомодную битву в финале. Еще ни один актер не заметил интересной подробности: как к Ричарду в пылу сражения возвращается былая радость жизни. Она, словно вихрь, сметает его пошлые помыслы о троне (именно из-за них после поэтического и сверхчеловеческого первого акта середина пьесы кажется нудной), и вновь он — восторженный принц-смутьян, как в первом вдохновенном акте:

«Пока нет зеркала, — свети мне, день,
Чтоб, проходя, свою я видел тень».
 

Весь Ницше в этих строках:

«Ведь совесть — слово, созданное трусом,
Чтоб сильных напугать и остеречь.
Кулак нам — совесть, и закон нам — меч».
 

А как восхитительно звучит после богоспасательной болтовни Ричмонда призыв Ричарда к действию:

«Сомкнитесь, смело на врага вперед,
»2.
 

В том же порыве он предлагает королевство за коня: ему не жаль дюжины королевств за то, чтобы продлить экстаз боя. В последней сцене ему надо плеснуть на лицо ведерко красной краски. Он все еще в пылу сражения... Он истерзан в клочья и двадцать раз убит, у него поломан меч и расколоты латы, и он срывает с себя помятую корону, стискивающую его бедную рассеченную голову. Когда его настигают преподобный Пекснифф3 — Ричмонд и его присные, Ричарду, вцепившемуся в корону когтями и зубами, остается только весело швырнуть ее к их ногам и умереть джентльменом.

Вот это был бы истинный Шекспир, ибо злодеи у нашего Уильяма — сущий вздор: Яго, Эдмунд, Ричард или Макбет — в них нет настоящего коварства. Если Шекспиру и случалась создать подлинно коварный образ — вроде Дона Джона4, — так он не мог им по-настоящему воспользоваться. Ну, а Вы были бы прелестным Ричардом. Неважно, будет ли постановка иметь кассовый успех в Лондоне; так или иначе, это превосходное помещение капитала; Вы включите «Ричарда» в свой репертуар и до конца жизни будете показывать его в провинции. Миссис Робертсон могла бы сыграть «Эдуарда V» — для леди Анны она недостаточно глупа. Питайте, ради бога, свой счет в банке любым «Негасимым светом»5

«Цезарь» в будущем несомненно станет классикой. Вы должны его сыграть. Но Вы даже наполовину не верите в него; а публика, глядишь, не поверит и вовсе. Я так и не смог точно нацелить Вас на Ричарда VI6. Вы сыграли роль, но не сыграли пьесы. «Цезарю» с Вами больше бы повезло, во-первых, потому, что сама роль больше, а кроме того, миссис Робертсон создана для Клеопатры, тогда как для бедняжки Джудит ей пришлось бы удалить себе мозги и сварить лицо всмятку. Далее, для «Ученика дьявола» требовалось три-четыре ведущих актера (Андерсона и Бэргойна подобрать труднее, чем Дика), в то время как все второстепенные роли «Цезаря» досягаемы для средних актеров.

Цезарь — удовольствие не из дешевых. Даже Neus Theater счел необходимым истратить на постановку 1000 фунтов (для Лондона же минимальные расходы составят, скажем, 6000); по из-за понятной скаредности у меня не хватает духу пускать в игру хлеб Ваших младенцев. За те же деньги Вы можете поставить «Ричарда III»; и совсем «Ричард» никогда не провалится, в то время как один Всевышний ведает, что может ожидать «Цезаря». Думаю, что Вам лучше попытать судьбу в Сценическом обществе, прежде чем лезть дальше и меня за собой тянуть. Я без зазрения совести передал бы эту роль лучшему Цезарю, в Англии или в Америке, если бы смог такового найти; только где он? Единственный американский премьер, у которого достало бы нахальства взяться за него, — Мэнсфилд; а он давным-давно отказался, на что я ответил «Прощай, Помпеи!» и отрекся от него...

расходы, и результатом большого успеха будет либо дефицит, либо положительный баланс в пятнадцать шиллингов на нужды больницы, а Ваш приятель станет Вашим врагом до гроба. Если же Вы настаиваете на оплате Вашего труда сполна и вручаете им гонорар, эта сумма обеспечена независимо от успеха или банкротства комитета, а приятель Ваш останется так доволен, что будет требовать подобных деяний каждый год, пока не вынудит Вас порвать с ним.

«Кандиду». Если он выступит в ваших краях, попросите миссис Робертсон посмотреть его и донести мне, с чем это едят. «Кандида» ведь вполне может иметь душещипательный успех, если только правильно подобрать актеров.

Письмо мое можете читать как многосерийный выпуск с продолжениями. Я так устал писать о государственной казне, что не могу отказать себе в удовольствии поговорить, наконец, на человеческие темы.

Всегда Ваш
 

Дж. Бернард Шоу»,
 

21 мая 1905 года в Сценическом обществе был впервые показан «Человек и сверхчеловек». Грэнвилл-Баркер, загримированный под молодое издание автора, исполнял роль Джека Тэннера. Двумя днями позже состоялась премьера в Придворном театре на Слоун-Скуэр. В этом театре Шоу, наконец, стал создавать спектакли, актеров и публику своей мечты.

режиссировавшего в то время в Сценическом обществе, руководить возобновлением «Двух веронцев». Баркер согласился, поставив условием содействие Ведренна в показе шести утренних представлений «Кандиды» в том же театре. Ведренн принял предложение, и эксперимент прошел удачно, под крики «Автора!», сопровождавшие премьеру утром 26 апреля. На сцену вышел Ведренн и начал свою речь так: «Леди и джентльмены, не подумайте, что я — Шоу; он сейчас, вероятно, уже спускается в метро...» Далее публике не суждено было его услышать, ибо большинство зрителей повскакало со своих мест и ринулось на станцию подземки на Слоан-Скузр, надеясь краешком глаза увидеть Шоу; однако того уже и след простыл.

Баркер и театр выручили с утренних спектаклей скромную прибыль, Шоу получил около тридцати фунтов, а Ведренн и Баркер образовали деловое содружество и осенью 1904 года открыли в Придворном театре совместный сезон с гарантийным капиталом, заимствованным у нескольких друзей, — к нему, впрочем, им так и не пришлось обратиться, ибо утренники Шоу окупали себя с лихвой, да, кроме того, зал иногда сдавался для вечерних любительских спектаклей.

Ведренн и Баркер руководили театром с 18 октября 1904 по 29 июля 1907 года. Эти годы представляют несомненно наиболее достойный упоминания эпизод в истории английского театра со времен, когда Шекспир и Бербедж вместе управляли «Глобусом». Начав с утренников, театр вскоре вынужден был давать и вечерние спектакли, ибо на него обрушился успех — после премьеры новой пьесы Шоу «Другой остров Джона Булля», законченной в спешке и показанной впервые на дневном представлении 1 ноября 1904 года.

По характеру наши партнеры были люди совсем разные. Ведренн, бывший консул в Кардиффе, привносил в театр деловое начало. Он был. женат, имел детей, знал деньгам счет. Без него Баркер, интересовавшийся исключительно спектаклями и игнорировавший то, что непосредственно к режиссуре не относилось, давно бы пустил дело на ветер.

Баркер требовал от актеров, чтобы они понимали свою задачу, но играли под сурдинку. Лучше всего ему удавались камерные пьесы, написанные им самим или Голсуорси. Баркер, увы, не мог воздать должного Шоу и шовианским монологам, требовавшим виртуозного исполнения.

«Я раболепствую перед Грэнвилл-Баркером, чтобы снискать его любовь, когда ему стукнет сорок, — писал Шоу в 1902 году. — Он считает, что я пошлый старый хрыч, который в свое время хорошо расчистил дорогу новым дарованиям — ему, например. В отместку я называю его «полезным помощником» и проч. Зато когда нужны поэтичность, утонченность — тут он незаменим. Он находит в роли какую-то свою ноту, и по ней настраивает всех исполнителей — пусть даже это не соответствует роли и приводит автора в раж. Еще он горько упрекает меня в том, что я заставляю актеров шаржировать».

Шоу считал Баркера талантом, «хладнокровным итальянским бесом, но благородным, весьма благородным» (что могло бы служить и характеристикой весьма пробивного молодого человека, занятого исключительно собой и своим делом).

Одним словом, свои пьесы в Придворном театре Шоу ставил сам; все остальные пьесы там ставил Баркер. Несмотря на то, что в театре шли Еврипид, Метерлинк, Шницлер, Гауптман, Йетс, Хенкин, Мэйсфилд, Голсуорси и Баркер, именно благодаря постановкам Шоу театр обрел свое лицо и, между прочим, — доходы.

Только однажды за всю свою жизнь Шоу выступал как актер: «На первом представлении «Кукольного дома» в Англии, которое имело место на втором этаже жилого дома в Блумсбери, младшая дочь Карла Маркса играла Нору Хельмер; я, по ее просьбе, изображал Крогстада, весьма смутно представляя себе, что к чему». Но это было давно, в начале 80-х годов. С той поры Шоу постиг актерское мастерство глубже, чем любой актер.

Закончив пьесу, Шоу первым делом — до читки на труппе — читал ее в избранном кругу друзей. Обладая безошибочным актерским вкусом, читал он очень выразительно. Все образы у него были тщательно индивидуализированы, и Шоу без малейшего напряжения сохранял характерную манеру каждого персонажа до конца читки. Чтение его никогда не было монотонным; он не прибегал к жестикуляции, воздействуя на слушателей исключительно голосом и ритмом. У него нельзя было уловить ни одной фальшивой ноты, ибо интонация его идеально соответствовала намерениям и настроению персонажа. Своим чтением Шоу производил настолько сильное впечатление, что вполне мог выдать плохую пьесу за хорошую. Зато он вызывал смятение у актеров скромного дарования, знавших, что им никогда не дотянуться своей игрой до Шоу-чтеца.

«Актеров надо лелеять, а не запугивать», — советовал он как-то Мэнсфилду. И его постановки раскрывали плодотворность этого совета. После распределения ролей актеры около недели работали над ними сами. Между тем на сцене Шоу распоряжался тщательно продуманными заранее декорациями и освещением. Когда все было налажено, он покидал сцену и с блокнотом в руках усаживался в зале, в то время как актеры репетировали, уже не заглядывая в текст. На этой стадии работы — пока актеры не выучат роли наизусть — Шоу не только сам не прерывал их, но и никому не позволял останавливать действие. Он внимательно следил за репетицией, обычно из первого ряда бельэтажа, испещряя блокнот замечаниями, после каждого акта зачитывал их на сцене всем, к кому они относились. А сам при этом показывал, как следует произносить отдельные реплики, где повысить голос и какую принять позу и выражение. При этом Шоу страшно утрировал, чтобы актеры не подражали ему, а схватывали суть дела. Держался он непринужденно и располагающе, никогда не говорил резких, обидных слов, смеялся над репликами, которые и сам никак не мог произнести точно. Его воодушевление передавалось так же, как его прилипчивый ирландский акцент. Это был клоун, волшебник, акробат и артист в одном лице, и всюду без малейших трений он добивался своего.

Он сам рисовал эскизы декораций, подбирал исполнителей, натаскивал режиссера, отчитывал актеров, посылал им открытки, исписанные неудавшимися репликами, смеялся над ними, осыпал их шутливой бранью и завоевывал их сердца. Он посещал каждую репетицию и незаметно, без назойливости прилагал руку ко всему, что делалось в театре.

Когда Джон Голсуорси прислал в дирекцию свою «Серебряную коробку», Шоу немедленно прочитал ее и посоветовал Баркеру поставить пьесу. «Я встретил Шоу, который сказал, что прочел мою пьесу и она ему понравилась. Гм!» — записал Голсуорси с необоснованным недоверием, ибо мне Шоу рассказывал: «Мы с Дж. Г. всегда сердечно относились друг к другу; правда, внешне это было трудно доказать. Мне приятен его изысканно-лаконичный стиль, так непохожий на присущий мне стиль итальянской оперы».

Шоу восторженно приветствовал обращение театра к Еврипиду, поставленному Баркером в стихотворных переводах старого друга Шоу Гилберта Меррея. (Меррея Шоу вывел в красочном и изящном образе Казенса из «Майора Барбары».) Эти переводы Шоу расценивал как вполне самостоятельные литературные произведения, причем считал их выше всей драматургии XX века, а их постановку — главным достижением Баркера за весь период руководства Придворным театром.

Шоу настойчиво пытался привлечь к новому движению романистов, патронируя их произведения подчас под угрозой утайки собственных пьес.

«Прочли ли Вы рассказ Киплинга («Они») в «Скрибнере», который я послал Вам с последней почтой? — спрашивал он Эллен Терри. — Не хотелось бы Вам сыграть слепую? Это и есть то, что я называю гением: и его школьные грубости и его вульгарность прощаешь за одну хорошую вещь, а это одна из лучших его вещей. Какая жалость, что самый волнующий, кульминационный момент — когда герой чувствует поцелуй ребенка на ладони, а затем, увидев, что никакого ребенка нет, понимает все — никак не передать на сцене! Быть может, мне удастся уговорить Киплинга попытать счастья на театре, но только в духе его лучших вещей, а не ерунды вроде «Свет погас» или Лиммаконов («Человек, который был»)».

Одну из своих первейших обязанностей Шоу полагал в переключении некоторых актеров, взращенных в антишекспировской традиции и убежденных в том, что реплика больше десяти слов гарантирует провал у массового зрителя, — в переключении их на автора, который специализировался на длинных монологах и возрождал классическую риторику на современном словаре. Он не хотел актеров «современного» направления. Ему нужны были «классические» актеры, но для работы в особом, ему одному присущем, современном стиле.

«Запомните, леди и джентльмены, — сказал как-то Баркер исполнителям, подобранным для пьесы Шоу, — что это итальянская опера!» Шекспировские актеры обладали необходимой для Шоу техникой, но им и в голову не приходило применить ее в современном реализме. С Ибсеном или Шоу они чувствовали себя не в своей тарелке.

Например, Луи Калверт был великолепным шекспировским актером, и ему, по твердому убеждению Шоу, в точности подходила роль Бродбента в «Другом острове Джона Булля». В 1897 году Калверт играл Антония, с Клеопатрой — Дженет Эчерч; тогда Шоу счел его непозволительно толстым, обнаружив, что у четверых дюжих солдат, которые уносили Калверта со сцены, явственно хрустели суставы, когда они отрывали его от пола. Объемами своими онг следовательно, подходил для роли британского бизнесмена, хотя Шоу выбрал его не за это, а за актерское мастерство. Однако, когда дело дошло до репетиций, напыщенность Бродбента никак Калверту не давалась. Он это понимал. В конце концов он пришел к Шоу и сказал: «Я знаю, что монологи звучат у меня фальшиво; когда же их произносите вы, я вижу, что в них все на месте. Так вот, сам я их прочесть, как надо, не могу; но если вы их вложите в меня, фраза за фразой, я воспроизведу их в точности». Шоу пришлось уступить и строка за строкой скармливать Калверту его роль.

«Вы требуете, — заявил он, — чтобы я разом перечеркнул весь свой опыт. Если я в чем и убежден, так в том только, что в каждой реплике нужно найти два-три ключевых слова, которые определяют ее смысл. На них вы делаете упор, публика понимает, к чему вы клоните, а там — швыряйте себе на здоровье слова, которые они и сами угадают, всякие там предлоги, союзы и междометия. Чего же от меня требуете вы? Вам угодно, чтобы я останавливался на каждом незначительном слове и подавал его по слогам, как будто в нем сокрыта последняя заповедь господня!»

— Вот именно в этом, — сказал Джи-Би-Эс, — и заключается секрет красноречия английских политических ораторов. Убедительнее всего Бродбент как раз тогда, когда он порет чушь и вообще валяет дурака.

Калверту нельзя было отказать в сообразительности: он подхватил эту мысль на лету и довел своего Бродбента до совершенства.

Когда же он взялся за роль Андершафта в «Майоре Барбаре», удача ему изменила. Он выпаливал свои реплики, сопровождая их такими впечатляющими взглядами и жестами, что сумел провести даже Шоу. Но в один прекрасный день во время диалога между пушечным королем и переводчиком Еврипида Шоу очутился за кулисами, откуда Калверта не было видно. Как только властный взор и повадки актера исчезли из виду, сразу стало ясно, что Калверт не понимал ни слова из того, что говорил, а Грэнвилл-Баркер, игравший Казенса, как раз все прекрасно понимал.

«Другой остров Джона Булля» был написан по просьбе Уильяма Батлера Йетса для Ирландского литературного театра. Йетс воздал должное «Острову», заявив, что «в этой пьесе у Шоу впервые четко ощущается география». Однако он отлично понимал, что искусные сценические эффекты Шоу лежат за пределами скромных возможностей актеров с Эбби-стрит, несмотря на все их обаяние. Да Шоу и не звучал в унисон с Кельтским движением:

«Если бы я взошел на ближайшие холмы, окинул взглядом Дублин и задумался о себе самом, из меня, может, и вышел бы поэт вроде Йетса или Синга. Но мне, всегда кичившемуся трезвым рассудком, вовсе не там было место. Когда бы я ни брался за проблему или сторону жизни, о которых мои современники-ирландцы слагали грустные баллады, эта проблема неудержимо катилась у меня к своему логическому завершению — и неизбежно выходила комедия. Потому-то я и не стал ирландским поэтом... Я не мог развеять свою жизнь в мечтах на холмах Ирландии. Англия захватила Ирландию; последней оставалось одно: перебраться через пролив и покорить Англию».

Успех «Другого острова Джона Булля» в Придворном театре объясняется тем, что выведенный в пьесе типичный англичанин удачлив и сентиментален — а именно такими видят себя англичане,. в то время как типичный ирландец умен и рядом с англичанином выглядит неудачником без видимых к тому причин. Пьеса пришлась по душе и той части публики, которой нравилась легкая шовианская мистика, щедро сдобренная юмором, да и сцена, например, Кигана с Кузнечиком могла поразвлечь зрителей, не ожидавших такого от Шоу. Впрочем, лучшее в этом эпизоде от них, вероятно, ускользало: «Все это зря, дружочек. Умей ты прыгать, как кенгуру, от своего сердца все равно не упрыгнешь — от своего сердца и от своей тоски. Отсюда можно только глядеть па небо, а достать его нельзя»7.

Когда за «Джоном Буллем» последовала пьеса «Майор Барбара», Шоу в угоду супруге после тридцатилетней разлуки вновь посетил Ирландию. В Дублин он заявился с юга, потому что войти прямой дорогой могло показаться возвращением, а его девизом было: не поворачивать вспять!

«Лишь когда я туристом проехался по Ирландии, я убедился, что очарование моей родины ничем не обязано тому факту, что я там родился. Очарование этих мест овладевает испанцем или англичанином более властно, нежели ирландцем, чья любовь всегда смешана с болью, ибо здесь он страдал, и грубость этой страны ранит его и поныне».

Главной приманкой публики на «Джона Булля» послужило четырехкратное посещение спектакля премьер-министром Артуром Бальфуром, причем два раза он приводил с собой поочередно двух лидеров оппозиции — Кэмбл-Бэннермана и Асквита. Но окончательно утвердил Придворный театр как доходное предприятие спектакль, специально заказанный на И марта 1905 года королем Эдуардом VII. После этого представления высшее общество толпой повалило на пьесу. Услышав, что король собирается на его спектакль, Шоу написал Ведренну: «Революцию так скоро подготовить не могу. Примите мои соболезнования». Ведренн в соболезновании не нуждался. Он радостно потирал руки, посмеивался шуточкам Шоу и по случаю предстоящего высокого визита взял напрокат новый гарнитур для королевской ложи. Король Эдуард, встретивший «Оружие и человека» с нахмуренным челом, так хохотал на «Другом острове Джона Булля», что сломал под собой стул. Убыток, отнесенный за счет дирекции, без особого ликования, но и без протестов был покорно возмещен Ведренном. Спектакль всегда шел под такой бурный смех, что, когда его возобновили в 1913 году, Шоу пришлось обратиться к зрителям с полной укоризны листовкой: «Не кажется ли вам, что вы неминуемо лишите игру актеров правдивости, а, следовательно, себя большей части удовольствия, если будете упорствовать в стремлении внести в спектакль свой вклад в виде взрывов рукоплесканий и хохота, да такого, что актеры вынуждены неоднократно прерывать действие, чтобы переждать шум?

осознавать не должна?

Известно ли вам, что даже когда на сцене и нет такого поединка комического с трагическим, актеры играют гораздо напряженнее, если их внимание раздваивается между своей ролью и реакцией публики?

Представляете ли вы, до какой степени пьесу, в совершенстве отрепетированную без публики, в гробовой тишине, разрушает, разбивает, растягивает до невыносимой длины зритель, не желающий наслаждаться ею молча?

Вы не замечали, как после громкого безостановочного смеха в течение двух часов вы выходите из театра усталыми и злыми, и на следующее утро жалеете, что не сидели вчера дома?

Приходило ли вам в голову прерывать аплодисментами исполнение музыкального произведения после каждого понравившегося такта? А разве вы не знаете, что каждый акт пьесы должен быть прослушан без перерыва, как и музыка, — от начала и до конца?

раз высказать свое одобрение или — весьма вероятно — осуждение».

После такого призыва зрители сдерживались в первом акте — и наверстывали в остальных, смеясь без удержу до самого конца.

За то время, что во главе театра стояли Ведренн и Баркер, «Другой остров Джона Булля» прошел 121 раз. Его успех превзошли лишь «Поживем — увидим!» (149 спектаклей) и «Человек и сверхчеловек» (176 спектаклей). Пьесу ставили, снимали — ради другой — и возобновляли, пока на нее был спрос. Все это представляло собой первую успешную попытку создания в Англии репертуарного театра, и Шоу имел основание называть завсегдатаев Придворного театра «прихожанами, а не публикой».

«Человека и сверхчеловека» сделала Шоу кумиром молодого поколения интеллигенции, каковым он оставался еще не одно десятилетие. Его влияние, на серьезных юношей и девушек в самом начале века и особенно в первые послевоенные годы, начиная с 1918-го, было глубже, чем влияние Герберта Уэллса, Честертона, Беллока, Беннета или другого писателя. Молодежь ценила непочтительность Шоу к традициям и к властям, его равнодушие к правам собственности и громким именам, презрение, которым он дарил ходячую мораль, поддержку, которую в нем находили обреченные и гонимые, жизнелюбие, юмор и — самое главное — неспособность серьезно относиться к напыщенным людям. В нем всегда оставалось что-то от «трудного» школьника. Шоу вошел в сердца нового поколения со словами Джека Тэннера, хвалящего в «Человеке и сверхчеловеке» Вайолет Робинсон за то, что та отважилась стать матерью до замужества.

Одна из представительниц этого нового поколения, кстати, играла в «Человеке и сверхчеловеке» Энн, а в дальнейшем многие ведущие женские роли Шоу. Это была Лилла Маккарти. Когда Шоу впервые увидел ее в 1895 году в любительском представлении «Макбета», ее игра вызвала у него следующий отзыв: «Леди Макбет была не лучше остальных; однако мне совершенно ясно, что, лишь немедленно заполучив богатого супруга, принципиально не признающего театр, эта леди сможет удержаться вдали от сцены».

«Человека и сверхчеловека» им случалось обедать вместе в соседнем с театром ресторане «Куинс», она даже пыталась подражать его диете: яблоки, сыр, макароны, салат и молоко с содовой водой. Шоу, казалось, знал все на свете, и всегда давал дельный совет, даже если речь заходила о вопросах, в которых большинство мужчин полностью полагается на женщин: «Не отделывайте белый муслин светло-голубыми лентами: возьмите фиолетовые или пурпурные, — тревожился он о ее платье в «Человеке и сверхчеловеке». — В общем впечатлении непременно должен проглядывать гранатовый отблеск роскоши». С тем большим удивлением обнаружила она, что стоило на первом же спектакле занавесу взвиться вверх, как ничто уже не могло заставить Шоу посмотреть свою пьесу, разве только его -присутствие требовалось для ввода нового исполнителя.

«Человек и сверхчеловек», как и «Ученик дьявола», в Америке сделал намного больше сборов, чем в Англии. Еще один из молодых приверженцев Шоу по имени Роберт Лорейн, романтический актер с изумительным голосом, познакомился с пьесой, как только она вышла из типографии. Это была любовь с первого взгляда. Захлебываясь от волнения, он прочел пьесу Ли Шуберту, которому показалось что женщине охотиться за мужчиной «бестактно».

Нимало этим не смутившись, Лорейн явился в ближайшее воскресенье к Шоу, чтобы обсудить с ним возможность постановки пьесы в Америке, и был слегка ошарашен, когда проходивший мимо них деревенский оборванец окликнул боготворимого писателя: «Эй, рыжие усы!..» Энергия и настойчивость Лорейна были вознаграждены. Он поставил пьесу, сыграв в ней Тэннера, и показал ее 5 сентября 1905 года в нью-йоркском театре «Гудзон», где она не сходила со сцены девять месяцев. В конце концов, после семимесячных гастролей, у Лорейна в кармане оказалось 40000 фунтов. Однако его энтузиазм далеко не иссяк. 4 июня 1907 года в Придворном театре впервые был показан отдельно длинный третий акт, в котором Лорейн сыграл Дон Жуана.

Темой следующей пьесы Шоу, «Майор Барбара», стали Армия Спасения и преступность нищеты. Прообразами двух центральных действующих лиц послужили знакомые Шоу: Гилберт Меррей и его властная теща леди Карлейль.

Когда Шоу ораторствовал в Ист-Энде и на перекрестках ему частенько приходилось делить лучшие места с Армией Спасения, он подметил драматическую одаренность некоторых девушек, распевавших о муках «спасенных» женщин, живущих с мужьями-тиранами, и о безмерном счастье, которое овладевало ими, когда вместо ожидаемой взбучки они вдруг видели на преображенном челе супруга отсвет божественной благодати.

«пострашнее оркестра Армии Спасения».

Шоу немедленно опроверг в газете безграмотное заявление, поручившись за качество этих оркестров как известный музыкальный критик.

Неожиданная поддержка привела в восторг генерала Бута, который решил выжать из Шоу все что возможно. В результате Шоу пригласили на фестиваль объединенных оркестров в Клептон Холл, где он упивался звуками сорока трех тромбонов и подобных инструментов, а затем написал для Армии профессиональный отзыв. После этого Шоу заявил, что выступление девушек, доказавших свои актерские способности в песенках, будут еще убедительнее, если они смогут разыгрывать драматические сценки. Он предложил написать для них простую пьеску, чтобы они испробовали свои силы. Члены Комитета изъявили свое согласие, однако тут же добавили, что для многих старейших солдат Армии Спасения театр представляется вратами ада, и они потерпят пьесу, только если автор поклянется, что все описываемое им произошло на самом деле. Шоу, как когда-то Джон Беньян, привел пример с притчами:

— Неужели у вас верят, что и блудный сын был «на самом деле»?

— Без сомнения, — отрезали члены Комитета.

Она сказала, что Армии привычнее получать чек.

История не кончилась. Мысль о драматической сценке выросла в замысел большой пьесы «Майор Барбара». Грэнвилл-Баркер, вызванный на заседание цензурной комиссии, рассказывал, что Армия Спасения одолжила актерам форму, а цензор, прежде чем разрешить пьесу, спросил, не заденет ли Армию Спасения то, что ее выведут на сцене? «К счастью, я мог уверить цензора, что с Армией Спасения все согласовано, и что она не только не оскорблена, но считает это превосходной, так сказать, рекламой — в лучшем смысле слова».

Когда я напомнил об этом эпизоде Шоу, тот прокомментировал его следующим образом: «Меньше всего Редфорд склонен был щадить чувства Армии Спасения. Его испугали слова: «Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?» Он спросил, не последние ли это слова распятого Христа. Баркер уверил его, что они взяты из Псалма. Тогда он сдался».

«Майора Барбару» показали впервые 28 ноября 1905 года публике, в которой находился Артур Бальфур и «все лондонские умы», а одна из лож была заполнена одетыми в форму членами Армии Спасения, которые до того никогда не переступали порога театра.

Первые два акта принимались под бешеные аплодисменты, и во втором антракте собрат Шоу по перу, драматург Альфред Сетро, встретив его в фойе, поздравил с шедевром.

— Если последний акт так же хорош, как первые... — продолжал Сетро.

— Последний акт длится час, и там одни разговоры, — прервал его Шоу, — ничего, кроме разговоров.

У Сетро вытянулось лицо.

— Да не волнуйтесь же, — добавил Шоу, ободряюще похлопывая его по плечу. — Вот увидите, и не такое съедят!

Но, проглотив, публика не смогла переварить стряпню Шоу и, покидая театр, задавалась вопросом, искупает ли мелодрама во втором акте чудовищное глубокомыслие и длину последнего действия. По свидетельству Шоу, «в последнем акте публика потому выходила из себя, что Андершафт недостаточно овладел ролью, чтобы заинтересовать зрителей». Все же, как говорил Чарльз Фромэн: «Шоу умница: его герой непременно получает в конце свою девушку».

«Майора Барбару» включили в репертуар на полтора месяца, что являлось максимальным сроком для любой постановки Придворного театра, хотя самые удачные впоследствии обычно возобновлялись. Правильнее было бы ограничиться одним месяцем, ибо с началом всеобщих выборов — то есть до истечения условленного срока — театры опустели.

В конце лета 1906 года, когда супруги Шоу отдыхали в Миваджисси, в Корнуолле, туда приехал Грэнвилл-Баркер вытянуть из Шоу новую пьесу. Шоу был заядлым пловцом, все утра проводил в море, и готовой темы у него не было. Миссис Шоу напомнила мужу, как в больнице Св. Марии их беседа с сэром Элмротом Райтом была прервана ассистентом, который хотел узнать у знаменитого медика, не сможет ли тот присоединить еще одного туберкулезного больного к небольшой группе пациентов, на которых испытывался новый метод лечения. «Стоит ли он того?» — осведомился Элмрот Райт. Шоу мгновенно уловил комедийную сторону ситуации и поделился своим наблюдением с женой, но больше об этом эпизоде не вспоминал. Тема эта представляла Шоу возможность ответить на вызов Уильяма Арчера, который утверждал, что Шоу не может претендовать на первое место среди драматургов, пока не напишет хоть одну сцену смерти. Таким образом, Шоу преисполнился решимости создать трагедию с врачами и смертью, и сделать ее самой смешной из своих пьес.

К медикам и их труду Шоу, человек по натуре любознательный, присматривался всю жизнь с неослабевающим интересом. Интерес этот поддерживали в нем приступы хронического недуга. До семидесятилетнего возраста, примерно раз в месяц, его мучила чудовищная мигрень, которая продолжалась целый день. Шоу полагал, что всему виной — преимущественно сидячий образ жизни, от которого в его организме происходило недостаточное испарение влаги, чего не случалось бы, занимайся он ручным трудом или физическими упражнениями: «Как многие работники умственного труда, я страдаю периодической мигренью, перед которой стыдливо пасует вся докторская братия — с патентом и без оного. Однажды с очередным приступом удалось справиться прелестной леди, принявшей на себя добровольно обязанности сиделки и усевшейся подле моей постели с выражением такого мечтательного сочувствия, какое может довести до белого каления любого страдальца. Она отогнала прочь мучительницу — болезнь. Вселенный ею в меня скептицизм, а может быть, и ее привлекательная внешность сыграли роль психических стимулов для фагоцитов — пожирателей бацилл, виновных в головной боли. (Предоставляю сэру Элмроту Райту развить дальше эту теорию.)»

Но на такие чудеса в медицине надежда была плоха. И Шоу не покидала мысль отыскать врача, знавшего последнее слово в лечении головной боли.

Когда после очередного приступа его познакомили с Нансеном, Шоу огорошил знаменитого полярного исследователя вопросом: не случалось ли тому обнаружить где-нибудь лекарство от головной боли?

— Нет, — отвечал удивленный Нансен.

— А вы пытались его отыскать?

— Нет.

— Это мне нравится! — воскликнул Шоу. — Вы потратили жизнь на то, чтобы открыть Северный полюс, который каждому из нас так же необходим, как хвост, и вам даже не пришло в голову открыть лекарство от головной боли, о котором весь мир мечтает, как о манне небесной.

Шоу знал фальстафовское искусство извлекать пользу даже из болезни — во время своих приступов он изучал «докторское племя»: «У меня была слабость к непризнанным методам лечения. Как только я узнавал про что-нибудь «самое последнее», я тотчас же выставлял свою кандидатуру в качестве подопытного кролика. Моя известность делала из меня интересного пациента, но медицинского интереса мой случай не представлял. Что у меня? Изредка головная боль, а Харли-стрит8 — этим едва ли сможет гордиться врач, будь он ортодокс или трижды новатор. Но если мне и не с чем было поздравлять врачей, упрекать мне их тоже не за что. Я собрал из первых рук столько сведений, сколько мне никто и никогда бы иначе не сообщил».

Да, в «Дилемме врача» Шоу действительно смог осветить никому не известные стороны деятельности ведущих терапевтов и хирургов своего времени. Пьеса получилась благодаря этому очень смешной.

Художник Дюбеда — портрет собирательный. Жена художника Дженифер у Шоу не получилась, и мы знаем от самого драматурга, почему. Он писал Лилле Маккарти: «Мне, к сожалению, приходится уведомить Вас о том, что жена художника воплощает собой тип женщин, который я ненавижу, и Вам предстоит превзойти самое себя, чтобы сделать этот образ привлекательным».

Пьеса была поставлена (с Баркером — Дюбеда) 20 ноября 1906 года, вызвав нарекания критиков, которые увидели в ней сатиру на медицину как таковую. Критики обвиняли Шоу и в дурном вкусе, — ибо он заставил своего художника умереть с таким богохульством на устах: «Верую в Микеланджело, Веласкеса и Рембрандта». Шоу сослался на то, что это плагиат из новеллы Вагнера «Смерть музыканта в Париже», где предсмертный монолог героя начинается словами: «Верую в бога, Моцарта и Бетховена».

Критики как ни в чем не бывало спрятались за свое незнание новелл Вагнера. Кое-кто попытался выйти из положения, сказав, что у вагнеровского персонажа хватило совести упомянуть бога. «У него — хватило, — подтвердил Шоу. — Но Дюбеда в бога не верит, вот в чем загвоздка!» И, конечно, Арчеру не понравилось, что Шоу не смог взглянуть «прямо в лицо» смерти. С этим Шоу согласился.

Так как к Шоу теперь уже все относились как к верной доходной статье, антрепренеры (для которых жизнь это коммерция и которые тем не менее — народ настолько некоммерческий, что не интересуются теми пьесами, которые не похожи на другие, знакомые) осаждали драматурга мольбами о новых произведениях. Одному из них, Сирилу Моду, Шоу объяснил, что едва ли от него можно ожидать большего, чем регулярное обогащение репертуара Придворного театра. «Эта медицинская пьеса — для меня почти подвиг. Прошлым летом у меня ни в голове, ни на бумаге не было еще ни строчки. Когда я смогу сесть за новую пьесу, Придворный театр уже будет изнывать по репетициям. Эта система полуторамесячного проката пьесы несомненно удобна в финансовом отношении: пьесы за такой срок не умирают, а дело не прогорает. Но это черт знает что с другой точки зрения. Я ежегодно месяцами репетирую, а мне нужно пьесы писать...».

В конце июня 1907 года Ведренн и Баркер, утомленные вечным риском (а Баркер, кроме того, — нескончаемой тяжелой работой), пришли к выводу, что Придворный театр ни своими размерами, ни своим местоположением не был способен собрать столько публики (и столько денег), сколько нужно. К концу года они перебрались в «Савой» с репертуаром из пьес Шоу и, кроме того, поставили в 1908 году в «Хэймаркете» его новую пьесу «Вступающие в брак». Одновременно на них лежала забота о постановке еще в одном театре пьесы Лоренса Хаусмена.

Рента за три помещения в Вест-Энде сломала хребет предприятию, взявшему на себя слишком много. «Ведренн потерял в игре все, кроме репутации, — говорил мне Шоу. — Баркеру пришлось нести одежду в ломбард. Я освободился почти ото всей дани, собранной с посетителей Придворного театра. Так что довольны были одни только кредиторы».

Честь все же была спасена. Этим завершилась большая глава нашей театральной истории.

«Сначала Придворный театр поставил «Другой остров Джона Булля». Критики отвергли его с порога, сказав, что это не пьеса и что актерам довелось испробовать свои силы в ненаписанных ролях. Потом появились «Человек и сверхчеловек». Пьесу назвали скучной и пресной по сравнению с ее предшественницей. Стоило появиться «Майору Барбаре», как критика проворно заобожала «Человека и сверхчеловека». Но и «Майору Барбаре» воздали должное, когда «Дилемму врача» отвергли за дурной вкус и мелкотравчатое зубоскальство. И тогда мне пришлось схватиться за первую же возможность и выступить на обеде, где присутствовали почти все театральные критики. Я сказал: разрешите мне внести одно предложение. Я не могу предположить, что пресса перестанет меня хлестать. Я и не прошу об этом. Вам ведь так приятно сказать, что пьеса вовсе и не пьеса или что герои вовсе и не люди. Безбожно было бы лишать вас такого удовольствия! Но ради блага театра, ради Ведренна и Баркера — я уж не говорю об актерах — обращаюсь к вам с нижайшей просьбой поменять порядок, в каком следуют ваша хули и ваша ласка. Вместо того чтобы называть мою последнюю пьесу вздором, а предыдущую — шедевром, не лучше ли оценить блеск именно последней пьесы в сравнении с тем мерзким месивом, которое я имел наглость предложить публике в прошлый раз? Это вас удовлетворит и нам поможет. Короче говоря, пожалуйста, не забрасывайте нас камнями, пока мы барахтаемся в воде, и не опоясывайте нас спасательными поясами на суше!» Когда я спросил Шоу, подействовала ли его речь на критиков, он ответил: «Подействовала, но не совсем так, как я предполагал. Когда, покинув Придворный театр, Ведренн и Баркер обосновались в «Савое» с «Цезарем и Клеопатрой», «Учеником дьявола» и «Оружием и человеком», пресса обошлась со всеми моими пьесами, вместе взятыми, как если бы это были опереточные либретто. О прежнем блеске бывшего драматурга Придворного театра на этот раз не было сказано ни слова... Но что болеть о критиках?! Горбатого могила исправит. Пусть почиют себе в забытых всеми подшивках...»

Примечания.

2. Перевод А. Радловой.

3. Персонаж Диккенса; нарицательное имя лицемера

«Много шума из ничего».

5. Намок на повесть Киплинга «Свет погас», инсценировка которой пользовалась в исполнении Форбс Робертсона большим успехом.

6. Ричард Даджен — роль Форбс-Робертсона в «Ученике дьявола» Шоу.

7. Перевод О. Холмской.

8. Улица в Лондоне, где практикуют дорогие врачи.