Приглашаем посетить сайт

Мотылева Т.Л.: Ромен Роллан
Глава I. Начало. Страница 4

4

Сам Ромен Роллан — какие бы тяжелые настроения ри одолевали его временами — ни в коем случае не хотел поддаваться мысли о ничтожестве всего сущего. (Любопытно признание, сделанное им в 1936 году в предисловии к сборнику «Спутники»: «Кто борется с реакцией, должен бороться с пессимизмом. Я боролся с ним также и внутри себя, и это было отнюдь не самое легкое!»)

Роллан вдумывался в смысл эпохи. Чутким ухом музыканта он прислушивался к звукам уходящего столетия. Разнообразнейшие грохоты, рокоты, стуки, гудки капиталистической индустрии, пальба колониальных войн, визг парламентских скандалов, надрывные стоны декадентской поэзии — все это сливалось в нестройную ж тревожную симфонию. И в этой будоражащей душу разноголосице все отчетливее слышался нарастающий, доминирующий звук — поступь рабочих отрядов, готовых идти на штурм старого мира.

Человечество вступило в эпоху исторической ломки. Все господствующие догмы и ценности поставлены под сомнение самою логикою жизни: это стало для Роллана особенно очевидным во время постылых уроков прописной морали в школе Ж. -Б. Сэ. Старое общество расшатано в своих основах. Новое общество придет ему на смену, и оно будет социалистическим.

Отвечая в 1936 году одному из своих зарубежных корреспондентов, Гарольду Боубу, Роллан сослался на фрагменты дневника, которые собирался тогда публиковать:

«Вы увидите там, каким открытием явился для меня социализм в 1893 и 1894 годах и как возникло у меня стремление к социальной Революции.

Марксизм тут был совершенно ни при чем; я ознакомился с трудами Маркса лишь очень поздно, да и то неполно. Меня учил опыт истории, минувшей и нынешней, в частности — опыт Французской Революции, которым я проникся с юных лет, — мои первые драмы Революции были написаны и поставлены до 1900 г., — а также память Парижской Коммуны, о которой я слышал еще в детстве. Я был внимательным и страстно заинтересованным свидетелем политических и социальных кризисов, которые будоражили Третью Республику во Франции, до и после 1900 года, — свидетелем буланжизма, Дела Дрейфуса, жарких споров внутри молодой французской социалистической партии; я ходил слушать Жореса в Палату и на съезды. Мое творчество всегда уходило корнями в социальную действительность» "*.

Тот социализм, который Роллан, по собственным его словам, «открывал» для себя в середине девяностых годов, — это был социализм не научный, не марксистский, а скорей романтический, с очень своеобразной эмоциональной окраской. О философии диалектического материализма Роллан в то время имел весьма слабое представление; он думал, что марксизму недостает высоких духовных порывов и что, быть может, именно ему, Роллану, суждено внести в социальную революцию «божественное начало». Но вместе с тем он чувствовал, что в идее социалистического преобразования мира заключена большая нравственная сила: ведь сама эта идея несет в себе дух человеческого братства, выводит личность за узкие пределы эгоистического бытия. И он записывал в дневник в сентябре 1895 года: «Если еще есть надежда избежать гибели, которая угрожает нынешней Европе, ее обществу и ее искусству, то надежда эта в социализме. Только в нем я вижу источник новой жизни, все остальное — лишь догорающий древний огонь...» «Через сто лет Европа будет социалистической, или ее не будет больше».

Исходя из этого крепнувшего убеждения, Роллан стремился определить и собственные жизненные цели. Он писал в дневнике, что хочет отдать все силы возрождению искусства, источник которого он «вместе с Гедом» видит в новом идеале.

Ведущие деятели французского рабочего движения — Жюль Гед, Поль Лафарг, Эдмонд Вайян — в 1891 году опубликовали манифест социалистического искусства. В этом документе говорилось — пусть в самых общих выражениях — о том возрождении искусства, которое принесет с собой социализм. Авторы манифеста утверждали, что эстетическое чувство способно дать людям «наиболее возвышенное из наслаждений»; социалистическое движение призвано воспитать это чувство в массах. Вместе с освободительными идеями в гущу народа проникнет и любовь к подлинному искусству, понимание его.

искусства: это давало толчок его собственным размышлениям, отозвалось несколько лет спустя в его книге о народном театре.

Роллан приводит в своих воспоминаниях строки из дневника за 1895 год: «... Я собираюсь написать художественные произведения, которые решительно вступят в великую битву против предрассудков, против гнетущей тирании старого мира, против нравственных и социальных суеверий старой родины, старой семьи. За героями дело не станет. Где же искать их, как не среди великих Европейских Революционеров, повсюду преследуемых, гонимых, разбитых, но непокоренных!»

Этот заряд мятежных чувств впоследствии нашел себе выход и на многих страницах «Жан-Кристофа» и в драмах о Французской революции. Но единственным прямым откликом Роллана на современные классовые бои явилась драма «Побежденные», написанная в 1897 году, оставшаяся неоконченной — и опубликованная впервые уже после первой мировой войны.

Летом 1894 года Франция была потрясена внезапной смертью президента Сади Карио. Его убил ударом кинжала молодой рабочий-итальянец, анархист Казерио. На следствии он объяснил свой поступок тем, что хотел отомстить президенту за другого анархиста, Огюста Вайяна, который бросил бомбу в Палату депутатов и был гильотинирован.

Действия анархистов — как и правительственные репрессии, которые обрушились на них, — вызвали немало треволнений в разных слоях французского общества. Вечером того же дня, когда Огюст Вайян бросил бомбу, Эмиль Золя произнес речь на писательском банкете. «Мы вступаем, — сказал он, — в эру великих социальных потрясений, — эпопея насилия начинается на наших глазах». Автор «Ругок-Маккаров» не сочувствовал анархистам. Но он увидел в их деятельности выражение стихийного гнева, который назревает в массах.

— который, первым среди писателей мира, показал в своем «Жерминале» борьбу капитала и труда — в последних своих романах из цикла «Евангелия» пришел к утопии, к наивной надежде на мирное сотрудничество труда, капитала и таланта.

Молодой Роллан не хотел поддаваться утопическим надеждам. Он понимал, что путь к новому общественному строю лежит через тяжелые потрясения, кровопролития, жертвы. И тем не менее смерть Карно и казнь Казерио глубоко ранили душу Роллана: он, в сущности, впервые столкнулся так непосредственно с жестокой реальностью классовой борьбы.

Умонастроение, под влиянием которого Роллан работал над драмой «Побежденные», очень искренне выражено в его письме к Мальвиде фон Мейзенбуг от 17 декабря 1897 года:

«Старое общество рушится: это — великое счастье... В ходе грядущей ломки неизбежным образом погибнет немало безвинных, немало порядочных людей; я думаю, что и мы будем в числе принесенных в жертву. Мыслители, которые чтят разум, справедливость и терпимость, художники, влюбленные в покой и красоту, не найдут себе места в яростной борьбе во имя разрушения и созидания. Но это не дает нам основания отрицать величие этой борьбы (пусть даже хаотическое величие) и ее благодетельный смысл. Что до меня, то, когда я чувствую ярость социалистической — или религиозной — веры, которая поднимается б наши дни со всех сторон, то я заранее мирюсь с тем, что эта ярость может поглотить и меня, и моих близких; и я готов, уверяю вас, добровольно пожертвовать всем, что мне дороже всего, моим искусством, «моим» Лувром (который погибнет, быть может), даже памятью моих великих друзей, художников минувших эпох, — ради надежды на Возрождение, ради новых принципов жизни, ради идеала божественного Будущего».

Перспектива социалистического переворота внушала Роллану и великую радость и мучительную тревогу. Французское рабочее движение привлекало его своей крепнувшей силой, благородством своих целей. Однако он подмечал в этом движении и слабые стороны черты анархической стихийности, раздробленность на враждующие группы; он видел и то, что рабочая масса отнюдь не свободна от мещанских и националистических предрассудков. (Роллана, друга Италии, болезненно поразило, что в иных французских городах толпа ответила на убийство Карно погромами, направленными против итальянцев-эмигрантов.)

«Побежденные» Казерио принял облик молодого рабочего Анджолино, который чувствует себя изгоем на фабрике, не участвует в забастовке, подвергается травле со стороны своих французских товарищей по работе, — а потом убивает ненавистного фабриканта Мейера в припадке слепого отчаяния. Впрочем, Анджолино здесь — не главный персонаж. Центральные фигуры пьесы — преподаватель истории Бертье и рабочий лидер Жарнак, союзники и вместе с тем антагонисты. Бертье заступается за несправедливо уволенных рабочих — и лишается места. Но он отказывается от работы в революционной газете, которую предлагает ему Жарнак. Лицом к лицу с капиталистами Бертье — бунтарь. А лицом к лицу с рабочими он чувствует себя прежде всего рыцарем «свободы духа». Ему кажется, что участие в борьбе рабочих нанесет урон его интеллектуальной независимости.

Прав ли Бертье? Прав ли Жарнак? Личное сочувствие драматурга на стороне одинокого и честного интеллигента. Заостряя антитезу «мысли» и «действия», Роллан заставляет Жарнака произносить пренебрежительно-грубоватые слова о «морде Джоконды» и прочих памятниках старины. Да, Жарнаку, человеку действия, явно не хватает широты кругозора и душевной тонкости. Но в финале пьесы, когда стачка перерастает в восстание, Жарнак и его сподвижники готовы идти на смерть просто и мужественно. А на долю Бертье и его возлюбленной Франсуазы остается один конец: самоубийство. Они — побежденные. Не потому, что умерли, а потому, что отказались от борьбы.

Роллан вспоминал впоследствии: «... Мое сочувствие герою, как и я, раздираемому тяготением к разным партиям, не помешало мне осудить его, а вместе с ним и себя».

Неоконченная рукопись «Побежденных» была отложена в сторону: Роллан не считал себя морально вправе передавать возможным читателям или зрителям этой пьесы собственное душевное смятение. Возникший было замысел драмы о Парижской коммуне так и не осуществился — и это понятно, ведь и тут автор неизбежно столкнулся бы с теми же проклятыми вопросами, с какими столкнулся в «Побежденных».

А вместе с тем Роллану по-прежнему хотелось передать в драме мятежную энергию народа. Сделать это на современном материале оказалось трудно и даже невозможно. Не лучше ли обратиться к национальному революционному прошлому?

«девяносто третьего»: его прадед с отцовской стороны, Жан-Батист Боньяр, был участником взятия Бастилии, в 1793 году получил звание «Апостола Свободы» и выступал с республиканскими речами в родных бургундских местах. Дневник Боньяра, сохранившийся среди семейных бумаг, много дал Роллану и как историку и как художнику.

Общаясь со студенческой молодежью, Роллан не раз убеждался, что традиции Французской революции вызывают в ней живой интерес, связываются в ее сознании с современной политической борьбой.

Столкновение социальных, политических сил проявлялось во Франции конца XIX века и как столкновение идеологий. Писатели консервативно-националистического лагеря Поль Бурже, Морис Баррес пытались завоевать влияние на младшее поколение интеллигенции.

После одного из программных печатных выступлений Бурже Ромен Роллан написал ему большое письмо. Роллана возмутило, что Бурже судит о молодом поколении с налету и свысока, видит в нем по преимуществу «дилетантов и неврастеников», последователей позитивизма Тэна.

На деле все обстоит совсем иначе.

«Как можете вы игнорировать пламенную социалистическую веру, охватившую немалую часть молодежи (и вовсе не наименее серьезную: учащихся во главе с учителями), — и, с другой стороны, возрождающуюся религиозную веру: это два враждующих мировоззрения, но их приверженцы имеют больше общего друг с другом, чем с теми робкими дилетантами и неврастениками, о которых вы говорите. Вы объявляете нашим учителем Тэна. От такой чести мы вынуждены отказаться. Не я один считаю его всего-навсего большим тружеником, близоруким и упрямым, еле-еле способным извлекать душевные искры из пыли бесконечно малых величин и всю жизнь старавшимся описывать сверхчеловеческие страсти — итальянские, английские или французские, — о которых он знал лишь понаслышке. Мы настаиваем на том, что паши великие предки эпохи Революции ближе нам, чем люди Второй империи. В речах деятелей Конвента, при всей их риторичности, есть такое понимание будущего и нас самих, какое и не снилось автору «Происхождения современной Франции». А если в этом вопросе вы опираетесь на мнение г. Барреса, — то учтите, что г. Баррес (хоть он и талантлив) не может представлять молодежь, которая от него отвернулась и от которой он отвернулся.

Мы отстаиваем наследие Революции 89-го года, которую вам угодно презирать, якобы от нашего имени. Конечно, она осталась незавершенной, — внешние обстоятельства вывели ее из первоначального русла, сами участники ее предали; но она явилась естественным и здоровым цветением нашей истории, исходной точкой последующего развития. Она обновила душу мира; она и по сей день остается единственным нашим жизнетворящим началом, гораздо более активным, чем католицизм, который, чтобы выжить, был и еще будет вынужден на нее опираться. Беды нашего века, тревоги, от которых он страдает, проистекают оттого, что порыв Революции все время разбивался реакциями разного рода; все вопросы остаются нерешенными, и надо, чтобы эта пружина, вопреки всему, снова начала действовать и чтобы великое дело было доведено до конца. Оно осуществится, мы приветствуем его пробуждение, предвестником которого мы считаем и нынешнюю ярость контрреволюции, способной лишь стимулировать новый подъем нашей веры. Упаси нас Бог отречься от Революции! Это значило бы — отрекаться от собственных двадцати лет под тем предлогом, что мир не соответствует нашим надеждам. Нет — правы наши двадцать лет, вступающие в единоборство с миром. А если мир не соответствует нашей золе, то в нашей воле — его переделать» *.

«Наши двадцать лет» — как это понимать? Когда Роллан писал это письмо, ему уже перевалило за тридцать. Но он чувствовал себя тесно связанным со своими студентами-друзьями, считал себя вправе говорить от их имени.

Французская революция XVIII века — в этом Роллан был глубоко убежден — представляла для народов Европы не просто величественный эпизод прошлого. Она выдвинула перед всем человечеством задачи, которые остались неосуществленными, — пришла пора их осуществить. Идеологи реакции атаковали духовное наследие революции (Поль Бурже на место лозунга «Свобода, равенство, братство» выдвигал другую триаду: «Дисциплина, иерархия, милосердие»). Роллану хотелось, чтобы это наследие помогло современникам преобразовать жизнь на подлинно человеческих началах.

Родные Роллана со стороны жены постепенно начинали тревожиться, не слишком ли много сил тратит он и на сценические опыты и на изучение Французской революции? Ведь как драматург он то и дело терпит неудачи, а занятия историей Французской революции не могут способствовать успешной ученой карьере. Мишель Бреаль деликатно предостерегал зятя: заниматься этим историческим периодом небезопасно для душевного здоровья. Ведь не зря в Национальной библиотеке так часто смещают служащих в отделении документов революции, — те, кто работает там олишком долго, сбиваются с пути...

—1898 годах вся Франция была охвачена возбуждением в связи с делом Дрейфуса. На защиту капитана генерального штаба, еврея, безвинно осужденного за шпионаж, встал весь цвет интеллигенции во главе с Эмилем Золя: Анатоль Франс, Шарль-Луи Филипп, Жюль Ренар, Морис Метерлинк, Эмиль Верхарн, Клод Моне, Поль Синьяк — и многие, многие другие писатели, художники, ученые, журналисты. К дрейфусарам примкнула вся семья Бреалей, их многочисленные друзья и родичи. А Роллан к ним не примкнул.

Это на первый взгляд кажется необъяснимым. Молодой литератор, проникнутый духом бунта против прогнившего старого мира, человек с врожденным чувством справедливости, который ненавидел всяческую ложь и которого, по собственным его словам, «антисемитизм приводил в ярость», — в накаленные дни дрейфусиады оказался вне борющихся партий, не ходил на митинги, не писал статей, не подписывал коллективных петиций и воззваний. Именно в момент, когда Роллан имел повод проявить накопившуюся в нем волю к действию, возобладало то его «я», которое повелевало воздерживаться от участия в общественных распрях. Почему?

Важно иметь в виду, что расстановка общественных и идейных сил во Франции в связи с делом Дрейфуса была не столь ясной и простой, как это рисуется сегодня. Многие честные интеллигентные французы (и в их числе ближайшие родственники самого Роллана) долгое время просто не могли поверить, что военный суд вынес несправедливый приговор: влиятельные лица из кругов высшего офицерства апеллировали к патриотическим чувствам народа, ссылались на «секретное досье», которое якобы уличает Дрейфуса, но которое — во избежание немедленной войны с Германией — нельзя опубликовать. Сам Дрейфус даже и в пору своего заточения на Чертовом острове оставался не менее ярым ура-патриотом, чем его обвинители; а в числе его защитников, наряду с социалистом Жоресом, наряду с видными деятелями культуры, имелись и миллионеры-евреи и буржуазные политики, отнюдь не обладавшие моральным авторитетом. С другой стороны, некоторые видные деятели рабочего движения, включая Геда, считали, что пролетариату нечего вмешиваться во внутренние раздоры буржуазии. Сегодня ясно, насколько сектантской была такая точка зрения. Борьба дрейфусаров, начавшаяся по частному поводу, носила глубоко принципиальный характер: речь шла не просто о судьбе одного беззаконно осужденного человека, но и о самом существовании республики, над которой снова — как в дни буланжизма — нависла угроза военной диктатуры.

Роллан в этой сложной обстановке не желал следовать чьему бы то ни было призыву или примеру, он хотел сам разобраться во всем. А разобраться было не так легко.

Роллаи склонен был рассуждать таким образом. В мире творится много несправедливостей и злодейств. Пусть Дрейфус невиновен, пусть его гонители, прикрывающиеся патриотизмом и государственной тайной, на самом деле преступники. Но дрейфусары ведут себя так, словно для них весь свет клином сошелся на одном судебном деле. А в Турции происходит массовое истребление армян — и это никого не волнует! Те, кто подписывает воззвания в защиту Дрейфуса, вовсе и не помышляют о свержении существующего строя. Конечно, гражданский подвиг Золя заслуживает всяческого уважения. Конечно, полковник Пикар — первый среди военных, кто поднял голос в защиту безвинно приговоренного, — благороднейшая личность. Но сколько рядом с ними беспринципных дельцов, светских болтунов, политических карьеристов!

— все это в какой-то мере заслонило от Роллана принципиальное значение происходившей борьбы.

Однако Роллан отнюдь не остался равнодушен к политическому конфликту, всколыхнувшему Францию. Можно даже сказать, что он был внутрене более глубоко затронут этим конфликтом, чем многие из тех, кто подписывал петиции и ходил на митинги. Много лет спустя, в 1932 году, Роллан написал молодой исследовательнице его творчества Сесиль Дезорб: «Должен заметить, что Дело Дрейфуса занимает в моих произведениях гораздо больше места, чем вы думаете» *. (Далее Роллан ссылается на несколько эпизодов и мотивов в «Жан-Кристофе» и «Очарованной душе».) «Есть и другие следы Дела в том, что я написал. Этот опыт наложил глубокий отпечаток на мое мышление... Такие испытания не забываются». Именно опыт дрейфусиады, утверждает Роллан, подготовил его к разрыву с господствующим строем жизни в 1914 году. Можно предположить, что переживания конца девяностых годов показали писателю, насколько неплодотворна, в условиях острой политической борьбы, позиция невмешательства, какими бы субъективно высокими побуждениями она ни вызывалась.

Размышления Роллана о деле Дрейфуса преломились в его пьесе «Волки», которая открыла его большой цикл драм о Французской революции. Роллан хотел привлечь внимание современников к давно минувшей героической эпохе, передать ее величие, накал страстей, остроту коллизий. В «Волках» (первоначально названных латинским словом «Morituri», «Обреченные») он стремился вместе с тем — избегая прямых аналогий — поставить те моральные вопросы, которые возникали у многих французов именно в связи с дрейфусиадой.

Дворянин д'Уарон, ставший офицером революционной армии, осужден за измену. Этого осуждения добился майор Верра, санкюлот, который давно ненавидит д'Уарона, как чужака и аристократа. Другой офицер-якобинец, безупречно честный Телье, относясь к д'Уарону с антипатией, все же встает на его защиту: он выясняет, что факты подтасованы и что Верра, храбрец и любимец солдат, виновен в клевете. Комиссар Конвента Кенель должен рассудить спорящих. Оправдать д'Уарона, который все равно остается подозрительным, — значит осудить Верра и лишить армию отважного командира. И Кенель сохраняет в силе приговор, обрекающий д'Уарона на казнь.

— прежде всего — в том идейном споре, который развертывается по ходу действия. Должно ли правосудие отвлекаться от соображений государственной пользы, военной целесообразности? Телье стоит за справедливость — в любых условиях и любой ценой. Но действие завершается горькой репликой Кенеля: «Пусть будет запятнано мое имя, лишь бы спасено было отечество!»

— в той острой ситуации, которая показана в пьесе, — есть и у Кенеля. Роллан не хотел давать однозначного решения. Ему казалось более важным заставить самих зрителей задуматься.

Премьера «Волков» в театре «Эвр» в мае 1898 года прошла необычайно бурно. На пьесу малоизвестного драматурга, поставленную в одном из второстепенных парижских театров, пришли крупные писатели, критики, журналисты, пришла студенческая и литературная молодежь, привлеченная слухами о том, что это будет спектакль на острую тему. Явился полковник Пикар, и зрители горячо его приветствовали. Публика шумела, спорила, аплодировала репликам, в которых чуяла намеки на современные события. Долгими рукоплесканиями были встречены слова Телье: «Надо... хорошенько продумать, прежде чем приговорить человека на основании клочка бумаги!»

Правая печать ожесточенно напала на пьесу. Влиятельный критик Жюль Леметр, давний доброжелатель Роллана, теперь написал ему: «Вы оскорбили армию. Я с вами больше не знаком». Но и наиболее рьяные дрейфу-сары были недовольны. Шурин Роллана Огюст Бреаль прислал ему длинное негодующее письмо: ему не понравилось, что д'Уарон, который ассоциировался у публики с Дрейфусом, рисуется как человек несимпатичный. Все уверения Роллана, что он изобразил людей Французской революции, а не переодетых современников, не помогали. И та и другая сторона желали видеть в «Волках» всего лишь прозрачное иносказание.

«справедливости» и «отечества», сколько то, как достоверно был показан в драме механизм судебного произвола. Один из горячих защитников Дрейфуса, недавний выпускник Нормальной Школы Шарль Пеги, предложил Роллану напечатать пьесу, единодушно отвергнутую всеми парижскими редакциями, в только что основанном им журнале «Двухнедельные тетради». Так было положено начало дружбе, оказавшейся столь важной для них обоих.

На премьере «Волков» в числе других знаменитостей присутствовал Эдмонд Роман, Он мог снисходительно аплодировать младшему собрату; за несколько месяцев до того он достиг шумной славы благодаря талантливо написанной мелодраме «Сирано де Бержерак». Триумфальный успех этой пьесы был показателен; публика устала и от картин серых будней в натуралистических пьесах и от туманно-мрачных драм символистов, Парижане обрадовались, увидев яркое зрелище, приподнятое над повседневностью, прославляющее благородные чувства, Зрители аплодировали остроумной импровизации Сирано в сцене дуэли, умилялись, когда постаревшая Роксана награждала поцелуем многолетнюю стойкую любовь Сирано. А потом расходились довольные: драматург отвлек их от мелких забот дня, но не обеспокоил ничем серьезным, не поколебал никаких основ. «Сирано де Бержерак» мог делать сборы и держаться в репертуаре. А пьесы Роллана не могли. Публика, способная хорошо платить, вовсе не любила, чтобы ее тревожили слишком сложными проблемами.

«Волки» Роллана не удержались на сцене, как не удержалась и следующая его пьеса, «Торжество разума», поставленная год спустя. В основе ее сюжета — судьба жирондистов, безнадежно запутавшихся в своем конфликте с якобинцами, обреченных на гибель силою событий. В смысле сценичности и обрисовки характеров она уступает драме «Волки», хотя и связана с нею общностью авторского взгляда.

Чем дальше развертывалась задуманная Ролланом драматическая сюита, посвященная Французской революции, тем более явственно обнаруживалось в ней единство идейного замысла. История человечества движется трудным путем, через потрясения, конфликты, жертвы. Французская революция XVIII века знаменовала гигантский шаг вперед для народов всего мира, она впервые поставила в порядок дня идеи свободы, равенства, счастья для всех. Она не исполнила того, что обещала: дело людей XX века — вернуться к этим великим идеям, претворить их в жизнь. Обращаясь к опыту Французской революции, думал Роллан, необходимо не просто прославлять революцию и вспоминать о ее победах, но безбоязненно исследовать ее неудачи, поражения, те внутренние конфликты, которые подрывали ее изнутри. Однако у Роллана-драматурга здесь сказывалась тенденция — в изображении этих конфликтов сохранять долю бесстрастия, подниматься над распрями борющихся сторон, В «Торжестве разума» эта уравновешивающая тенденция сказалась еще более явно, чем в «Волках». Не только жирондисты, но и их противники якобинцы изображены в конечном счете как люди ограниченные и заблуждающиеся.

— например, Морлс Метерлйнк. Первое представление «Торжества разума» осфалось единственным: театр «Эвр», поставивший ньесу, закрылся из-за финансовых затруднений.

Более счастливо сложилась сценическая судьбу драмы «Дантон». Первыми, кто ее одобрил и поддержал Родлана, били его друзья-слушатели: они поставили первый акт «Дантона» собственными силами в Нормальной Школе в марте 1899 года. Роль Дантона исполнял верный почитатель Роллана Луи Жилле, а другой его ученик, тоже видный литератор в будущем, Жером Таро, стоя за сценой, воспроизводил шум революционной толпы. Спектакль закончился хоровым пением «Гимна 14 июля». Роллан говорил годы спустя, что лучшего исполнения своих пьес он никогда не видел.

Порадовала Роллана и постановка «Дантона» труппой «Кружок учащихся» в декабре 1900 года — она вылилась, по собственным его словам, в «триумф Революции». Спектакль был повторен в пользу рабочих-стачечников северной Франции; среди зрителей были Анатодь Франс и другие видные деятели культуры. Вступительное слово произнес Жан Жорес; театральный зал был переполнен революционао настроенной публикой, которая живо реагировала на каждую реилику. Пусть уснех этот и не был долговечным, пусть «Дантон», как и другие роллановские пьесы, не сохранился в репертуаре — все же дружественный прием, оказанный драме демократическими зрителями, был большой моральной поддержкой для автора.

«Дантон» и на самом деле одна из лучших драм Роллана. Правда, Роллан и здесь, сталкивая в острейшем конфликте Дантона и Робеспьера, сохраняет известную двойственность авторской позиции. Однако зритель имеет возможность самостоятельно вникнуть во все «за» и «против»: оба героя-антагониста обрисованы с большой жизненной полнотой, в каждом из них своя красота и сила, и у каждого свои слабые иди даже темные стороны. Стихийно жизнелюбивый, напористый, остроумный Дантон — «Гаргантюа в шекспировском вкусе» — местами по-человечески более привлекателен, чем неумолимо суровый Робеспьер. Отдавая должное тому и другому, рисуя их обоих, как богатырей, выдвинутых великой эпохой, Роллан явственно дает понять главную суть конфликта: Робеспьер в тяжелейших условиях продолжает самозабвенно служить революции, в то время как Дантон, один из первых ее лидеров, по сути дела, отстал и отступился от исторического движения народа. Он стал помехой на пути революции, и гибель его неизбежна.

«Дантоне» он вырисовывается с разных сторон. Это и те столяры, которые работают под окном у Робеспьера, подбадривая себя песней: «Строгай, пили, добывая победу... трудись, хоть сегодня ты не обедал, чтобы Республики нашей солдат ни в чем отказу не ведал». Это и та толпа, которая волнуется и шумит на заседаниях революционного трибунала, поддерживает то обвинителей, то обвиняемых, легко поддается стихийным страстям, переходит от возбуждения к апатии.

В трудах буржуазных историков и социологов считалось общепринятой истиной, что всякое массовое движение иррационально, стихийно. Роллан вырабатывал в себе критическое отношение к общепринятым авторитетам. Он понимал, что надвигаются большие социальные схватки, в которых трудящиеся и эксплуатируемые станут решающей силой. Однако личные наблюдения подсказывали ему, что народные массы вовсе не застрахованы от дурных, реакционных влияний: ведь видел же он, еще в студенческие годы, толпы парижан, приветствующих генерала Буланже, а потом, в дни дрейфусиады, толпы, кричащие: «Смерть Золя, смерть жидам!» Где же он, народ, способный осознать себя движущей силой прогресса, творцом собственной судьбы?

Великим счастьем для Роллана было, когда он смог соприкоснуться со зрителями своих пьес. На спектаклях «Волков» и «Дантона» он увидел в зале демократическую интеллигенцию, учащуюся молодежь — тех, для кого ему и хотелось писать. Роллан не раз потом вспоминал, как важны для него были эти первые встречи со своей публикой. В 1934 году в письме к лондонскому профессору Джону Клейну Роллан говорил о том, как хотелось ему в работе над пьесами исходить не только из книжных источников, но и в первую очередь — из собственных жизненных впечатлений. «Контакт с публикой моих спектаклей — публикой, которая сама по себе была для меня зрелищем, — особенно помог мне почувствовать, — что именно в драмах, которые я ей предлагал, дышало сегодняшней живой жизнью, а что было библиотечной или могильной пылью». Роллану было очень важно убедиться, что своей пьесой «Волки» он, пусть даже сам того не желая, вмешался в битвы дрейфусиады и что его «Дантон», поставленный в 1900 году, «воскресил перед народом Парижа распри и бои социалистической партии». «В своих пьесах,— утверждает далее Роллан,— я не только автор, но и действующее лицо, принимающее участие в общественных сражениях... Никогда я не отделял искусства от действия. Во всем моем творчестве они составляют единое целое. Но я сам осознал это лишь постепенно. Смею сказать, что это, быть может, одна из главных причин, в силу которых французские театры так боязливо сторонились моих драм. Хозяева положения, заправилы общественного мнения слишком хорошо чувствовали, что здесь, под покровом прошлого, развертываются битвы дня: искусство для меня — не игра» *.

Искреннее желание Роллана — работать в контакте с народом, служить современности, участвовать в общественных сражениях — особенно ясно сказалось в его исторической драме-хронике «Четырнадцатое июля». Обдумывая эту драму, Роллан постарался поближе узнать современный революционный рабочий класс. В 1900 году он явился в зал Ваграм на съезд социалистической партии, получив делегатский мандат от профсоюза краснодеревщиков. Он вспоминал потом: «Толпа, которую я увидел в зале, представляла собою все тот же народ, увековеченный в шекспировских драмах, — горластый, бездумный, совершенно непоследовательный во взглядах...» К обеим враждующим фракциям французского рабочего движения — и к их руководителям — Роллан относился во многом критически. «Непримиримый Гед, с лицом фанатика-аскета», внушал уважение своей принципиальностью, но казался слишком суровым и узким; Жорес, «добряк Пантагрюэль», привлекал гуманностью и широтой ума, но был слишком склонен к соглашениям и уступкам.

«Четырнадцатым июля».

По сравнению С прежними роЛлановскими драмами вта пьееа отличается большей цельностью, отчетливостью замысла. Отчасти этому помогает и сам материал: здесь в центре действия не противоречия внутри лагеря революции, а восстание народа Парижа против монархии, взятие Бастилии. Главное действующее лицо здесь ~ народ. Роллану удалось дать коллективный образ толпы, выдвигая на первый план то одно, то другое лицо. И ему удалось передать силу мятежного порыва, владеющего всеми.

Но что же такое все-таки народ? Темная масса или творец истории? Мучительные размышления Роллана отражены в споре двух персонажей «Четырнадцатого июля», Гюлена и Гоша. Гюлен — скептик, случайно захваченный силою событий; даже и накануне взятия Бастилии он склонен видеть в народе лишь сборище «пожилых младенцев». Лазар Гош (реальное историческое лицо, будущий прославленный полководец республики) горячо возражает ему. «Я знаю не хуже тебя нашу злосчастную, легковерную толпу, знаю, как часто она становится жертвой своих страстей... И все же в этой темной массе больше силы и здравого смысла, чем в любом из нас. Без народа мы — ничто».

Парижане не привыкли слышать такие слова с театральных подмостков. И не привыкли видеть пьесы такого типа — без фабулы и интриги, без главного героя, с преобладанием массовых сцен. «Четырнадцатое июля» было произведением необычным и по теме и по форме. Нашелся режиссер-энтузиаст, которого пьеса привлекла именно своей новаторской природой: Фирмен Жемье, директор театра «Ренессанс». Премьера состоялась в марте 1902 года. Роллан был доволен постановкой: он считал, что режиссеру особенно удалось самое трудное — массовые мизансцены.

«Четырнадцатым июля»: «В этой пьесе зритель видит народ, воодушевленно идущий к свету сознания. Кипение страстей, которые внезапно направляются к одной общей цели, описано с редкой силой. Главные действующие лица — Гош, Гюлен, Камилл Демулен, Робеспьер, Марат — по сути дела, это различные проявления народной души. Я получил большую радость оттого, что дал жизнь массам, которые Ромен Роллан показал в действии».

«Четырнадцатое июля» не будет иметь коммерческого успеха. Каждый спектакль обходился театру дорого — надо было платить многочисленным статистам, а пьеса шла при не-волномг зале. Спектакли пришлось прекратить.

Эта новая неудача причинила Роллану глубокое горе. Прошло десять лет с тех пор, как он — молодой автор «Орсино» — вернулся в Париж из Рима, ободренный напутствиями доброй Мальвиды, щедрыми обещаниями Муне-Сюлли. Он твердо верил, что ему удастся сказать свое слово в драматургии, обновить французский театр. Теперь, после того как «Четырнадцатое июля» — вслед за «Аэртом», «Волками», «Торжеством разума», «Дантоном» — не нашло широкой дороги к зрителю, у Роллана на много лет пропало желание писать для сцены. Правда, в 1902 году он по просьбе Шарля Пеги дал в «Двухнедельные тетради» пьесу об англо-бурской войне, «Настанет время». Но это было скорей антивоенное публицистическое выступление в диалогах, чем произведение для театра: Роллан в то время не думал, что оно может быть поставлено.

Литературно-театральные затруднения воспринимались Ролланом тем острее, что с ними была связана и его личная драма.

Клотильда выросла в довольстве, привыкла к светским приемам, развлечениям, частой смене впечатлений. Скромного преподавательского заработка Роллана для всего этого не хватало. Через некоторое время после замужества Клотильда получила наследство умершей родственницы. Супруги переехали из скромной квартиры на улице Нотр-Дам де Шан — их первого совместного жилья, которое они с таким удовольствием устраивали и обставляли, — в другую квартиру на той же улице, с большими парадными комнатами. Роллан чувствовал себя там не вполне свободно, не мог даже пригласить Сюареса, жившего в Медо-не, приехать погостить на несколько дней; у Клотильды были свои друзья, салонные говоруны, в обществе которых Роллану было противно и скучно. Время каникул Роллан с женой проводил за границей — в Германии, Италии, Швейцарии: но радость этих поездок отчасти омрачалась сознанием, что, не будь денег у Клотильды, такие путешествия оказались бы им обоим не по средствам.

Иногда она приглашала издателей, критиков или просто дельцов, пользующихся влиянием в литературно-театральном мире, — Роллан сидел в этой блистательной компании сумрачный и молчаливый: у людей, духовно ему чуждых, он не хотел искать ни одобрения, ни поддержки. А жена, со своей стороны, обижалась, что он не ценит ее забот. Так нарастало взаимное отчуждение, тягостное для обоих.

Роллан с болью видел, что горячо любимая им женщина, жизнерадостная, звонкая Клотильда, Кло, Колокольчик, как называл он ее в лучшую пору их брака, становится раздражительной, томится и падает духом. Нет, так жить дальше нельзя.

«Я развожусь. Уже давно я предвидел этот конец нашего союза, который был таким счастливым и казался таким нерасторжимым. Я делал все возможное, чтобы не допустить этого. Но не удалось. Между нами не произошло ничего особенно серьезного, дело просто в том, что наши жизни постепенно и почти роковым образом отдалялись одна от другой. В моей жизни, собственно, ничего пе изменилось; но, видимо, с ходом времени она оказывалась все более грустной, все более обременительной для молодой женщины, веселой, светской, горячо и наивно верящей в счастье и в свое право на счастье. Я, со своей стороны, не сделал всех уступок, какие было нужно сделать: наверное, не смог пойти наперекор собственной натуре. И так наступил момент, когда стало уже невозможно продолжать совместную жизнь; и лучше даже, чтобы сохранить друг к другу уважение и дружескую привязанность, расстаться, пока ничто еще не смогло серьезно омрачить воспоминание о том, чем мы обязаны друг другу. Клотильда вернулась к отцу не без сожаления; но она верит в свое будущее, и я желаю ей не обмануться в своих надеждах. Что до меня, то я возвращаюсь к той жизни какую вел 8 лет назад, — с той разницей, что теперь у меня больше мыслей, и больше горя, может быть, больше и сил, и опыта» *.

Роллан сделал все возможное, чтобы облегчить Клотильде тягостную процедуру развода: перед судом он взял на себя вину «. в самовольном оставлении домашнего очага». Ему хотелось — раз уж не удалось сохранить семью — по крайней мере расстаться достойно, не причиняя лишней боли той, кого он все еще продолжал любить.

Летом 1901 года Роллан встретился на курорте Сен-Мориц с Софией Гуеррьери-Гонзага, которую.. он не видел почти десять лет. Он охотно, подолгу беседовал с ней, поверял свои творческие заботы и замыслы. Теперь брак с прекрасной итальянкой, пожалуй, был бы возможен. Но Роллан был слишком травмирован разрывом с Клотильдой, чтобы думать о новой женитьбе. Он откровенно писал матери, что испытывает теперь к Софии лишь дружеские чувства, не больше.

Он выразил ей благодарность за все хорошее, что было в прошлом. «Моя жизнь прошла в трудах и боях. Вам досталась, быть может, самая неблагодарная часть. Это были годы, когда мне приходилось до изнеможения бороться с пустотой, с враждебным молчанием — и когда мой характер, ожесточенный вследствие вынужденной самозащиты, ощетинивался молодой непримиримостью. Забудем тени тех дней! Мы прожили вместе прекрасные часы порыва и надежды. Если мне и удалось собрать потом кое-какую жатву, то немалая ее доля — 'то, что мы посеяли вместе. Я не раз в связи с этим вспоминал вас...» *

Тяжкие душевные потрясения, которыми ознаменовалось для Роллана начало нового века, на время подорвали его силы, привели к нервному истощению и апатии. Но он довольно быстро взял себя в руки, и ему снова захотелось писать.

«Позднее,— вспоминает Роллан,— я пришел к мысли, что истинное рождение духа, давшего, наряду с «Жан-Кристофом», все самые долговечные из моих произведений, датировались 1901—1902 годами, когда в моем общественном положении произошел решительный перелом, обрекший меня на бедность и одиночество».

Роллан вступил в пору писательской зрелости. Начались годы настойчивой, сосредоточенной, плодотворной работы.