Приглашаем посетить сайт

Мотылева Т.Л.: Ромен Роллан
Глава I. Начало. Страница 2

2

«Римская весна» — так называет Роллан в «Воспоминаниях юности» время, проведенное в Италии. Это была счастливая и очень плодотворная пора его жизни. За два года он многое узнал и увидел. Гораздо яснее, чем прежде, определились его творческие замыслы.

Роллан поселился во дворце Фарнезе, старинном здании французского посольства, — в одной из маленьких неуютных комнат третьего этажа, где разрешалось жить воспитанникам так называемой французской Школы истории и археологии. Никаких совместных занятий в этой Школе не было. Каждый из молодых научных работников трудился над своей темой, представлял в положенные сроки отчеты, рефераты или статьи; для наиболее усердных это был подготовительный этап к защите диссертации и дальнейшему научному восхождению. Директор, археолог Жеффруа, добродушный старик, не слишком докучал своим подопечным строгим контролем, и они были ему за это как нельзя более благодарны.

С самого начала Роллан должен был сделать выбор между участием в археологических раскопках или разысканиями в архивах; он продпочел второе. Габриель Моно, его учитель по Нормальной Школе, помог ему найти тему: отношения Франциска I с папским престолом. Роллан добросовестно проводил долгие часы в архиве Ватикана над расшифровкой старинных рукописей. Тут действовало суровое чувство долга, привитое воспитанием, свойственное и самому Роллану по натуре. Его послали в Рим на казенный счет, — значит, он обязан выполнить то, чего от него ждут. Однако настоящая жизнь начиналась для него тогда, когда он вставал из-за рабочего стола. Тогда он мог вволю бродить по улицам Рима, подолгу простаивать перед «Моисеем» Микеланджело или фресками Рафаэля, совершать многочасовые экскурсии по окрестностям Вечного города в компании веселого проводника, забулдыги-аббата Лелуэ, или сидеть у себя в комнатке за фортепиано. А иногда мог, испросив у г-на Жеффруа короткий отпуск, путешествовать по другим городам Италии. «Я был тогда свободен, как птица, — вспоминает Роллан. — Мои широко раскрытые глаза и настороженные уши жадно ловили все, что было вокруг меня. Насытить их было невозможно. Все меня занимало. Ничто не сковывало. Небо надо мной было безоблачно, сердце — не занято...» Впечатлений было так много, разнородных, пестрых, красочных, что не хватало даже времени вести дневник — тем более что Роллан, выполняя обещание, данное матери, каждый день писал ей обстоятельные письма.

Еще до того как поселиться в Риме, Роллан побывал в Турине, Милане, Флоренции, Сиене, Орвието. Он с изумлением и восторгом воспринимал тот новый яркий мир, который раскрылся перед ним, и, захлебываясь, писал домой: «Я без ума от Флоренции; мне стыдно за Париж. Конечно, тут не найдешь красивых новых шестиэтажных домов, асфальтовых тротуаров, торцовых мостовых. Но мне ни к чему эти роскошные удобства, этот пошлый блеск. А зато здесь, когда я шагаю по вымощенной тяжелыми плитами площади Синьории или площади Дуомо, — у меня сердце прыгает от радости. Где еще можно увидеть собор, воздвигнутый Брунеллески, украшенный фресками Гирляндайо, скульптурами Донателло и Микеланджело, резьбой по дереву Финигейры и ювелирными работами Гиберти? Тут — лев Донателло. Там — «Давид» Микеланджело. Или «Персей» Бенвенуто Челлини. Или — статуя Иоанна Болонского. И повсюду галереи, музеи, дворцы. Монастырь, где келья за кельей расписана Фра Анджелико. Один из местных богачей построил Дворец Риккарди и церковь Святого Лаврентия. А другой, чтобы не отстать, воздвиг Дворец Питти! Это чудесно, поразительно и внушает презрение ко всему остальному миру».

— или нового открытия, — когда видел статуи и картины, знакомые и любимые по репродукциям. Он писал матери из Милана: «В музее Пеццоли я сразу отдал дань пламенной нежности моему дорогому Боттичелли...» Из Флоренции он снова писал: «После завтрака я вернулся в музей, еще в один музей — Академии изящных искусств. Там я нашел моего дорогого Боттичелли. Конечно, из всех произведений, которые я собирался увидеть во Флоренции, меня сильнее всех влекла к себе «Весна» этого мастера. Теперь, когда я ее видел, когда я навестил Фра Анджелико и Боттичелли, все остальное мне уже не так важно: буду смотреть по путеводителю...» День спустя он сообщал: «Утром, в церкви Святого Креста, я испытал глубокую радость, когда увидел прекрасные фрески старого Джотто: «Житие Святого Иоанна Евангелиста» и «Житие Святого Франциска Ассизского». Тут могучая простота, подлинная выразительность, откровенная и взволнованная, — абсолютная искренность». Через несколько месяцев Роллан побывал в Неаполе и снова делился впечатлениями: «Я в восторге от картин Тициана. Лучше всего, по-моему, эскиз: папа Павел III со своими двумя племянниками. Я никогда не видел портрета, который вместил бы в себе столько жизни. Конечно, во флегматичных рембрандтовских лицах больше жизни внутренней, интеллектуальной, больше мысли; но здесь персонажи и размышляют, и действуют, физиономии в одно и то же время и думают, и говорят. Это — жизнь, более активная, чем у Рембрандта, и более утонченная, чем у Франса Хальса...» В письмах Роллана из Италии множество подобных записей и кратких разборов: он не только наслаждался живописью, но и привыкал всматриваться, сопоставлять, анализировать увиденное.

Италия щедро одаривала Роллана не одними лишь живописными или архитектурными впечатлениями. Он бывал в театрах, концертах: он заново открыл для себя Шекспира, увидев «Короля Лира», а затем «Отелло» и «Кориолана» в исполнении замечательного актера Росси, который покорил его своим «глубоким и сдержанным реализмом».

Живя в кругу собственных интеллектуальных и художественных интересов, Роллан вместе с тем трезво присматривался к окружавшей его действительности, умел нелицеприятно судить о том, что он видел. Пребывание в католической столице не приглушило, а скорей обострило в нем критицизм по отношению к церкви. Роллан не без любопытства ходил на богослужения в Сикстинскую капеллу, несколько раз присутствовал на больших религиозных торжествах: все это было занимательно, пышно, красочно — но не более того. А папа Лев XIII, если посмотреть на него поближе, был просто-напросто «худенький старичок, небольшого роста, немного сутулый, с пятнистой пергаментной кожей, постоянно покашливающий». Роллан не без юмора описал родным встречу молодых историков из дворца Фарнезе с главой католической церкви: «Г-н Жеффруа представил нас всех поодиночке, и Лев XIII из вежливости постарался говорить с нами на французском языке, которым он владеет еще более посредственно, чем я думал... Он нам сказал, что дарует особое благословение нам и нашим семьям: тороплю переслать его вам по почте, пока его сила не улетучилась...»

По мере того как Роллан акклиматизировался в Риме, он все более отчетливо различал не только свет, но и тени. По-прежнему восхищаясь красотой итальянской природы, богатством искусства, он с болью наблюдал нищету обездоленных итальянцев. «Меня постоянно поражает контраст между различными частями Рима. По сути дела я вижу два Рима в одном: Рим столичный, Корсо, виа Национале, от виллы Медичи до Капитолия, богатые кварталы, оживление и роскошь, большие магазины, кареты — а рядом ужасные кварталы, которые тянутся от Форума до Яникула через Транстевере, кварталы трущоб, грязного белья, вшивых лохмотьев...»

Сколь ни был Роллан далек от политики, его коробили нравы монархической страны. Побывав в опере на спектакле «Орфей», он писал матери: «Произошло нечто чудовищное, нечто такое, что здесь, оказывается, вполне обычно, — но я с этим столкнулся в первый раз. Оркестр только было начал играть эту божественную музыку; я закрыл глаза. И вдруг, паф, паф, дирижер стукнул по пюпитру; все замолкает; канальи-музыканты поднимаются со своих мест и бодро играют подлый королевский гимн. Вошла королева. Весь зал встает и громогласно ее приветствует. И этот кафешантанный мотив осквернил прекраснейшую музыку, грубо прервав ее посредине такта, чтобы хребты, привыкшие гнуться, могли удовлетворить свою низменную потребность! Никогда бы мы в Париже так не поступили!.. Мы оба, моя спутница и я, как подобает хорошим революционерам, продолжали сидеть, — я был возмущен, а она тихонько подсмеивалась над «доброй дамой»...»

— это была женщина, дружба с которой глубоко повлияла на его сознание и творчество; его письма к ней нередко кончаются словами «Люблю вас нежно», «Люблю вас бесконечно». В ту пору, когда он познакомился с ней, ей было уже больше семидесяти лет. Это была Мальвида фон Мейзенбуг, немецкая писательница, друг Герцена, Мадзини, Вагнера и Ницше, автор известной книги мемуаров «Воспоминания идеалистки», — быть может, одна из наиболее выдающихся женщин XIX столетия.

Мальвида фон Мейзенбуг в свое время была воспитательницей, фактически приемной матерью, младшей дочери Герцена Ольги, ставшей впоследствии женой Габриеля Моно. Роллан впервые встретился с ней в Париже, в доме Моно, — а потом стал частым гостем в тихой квартирке в Риме, где она жила постоянно. Она первая угадала в скромном молодом историке и любителе музыки будущего большого писателя. Он советовался с ней по поводу своих литературных и жизненных планов, а она охотно и подолгу делилась с ним своими воспоминаниями.

Роллан писал матери после одной из таких бесед: «Я ee слушал с необыкновенным интересом. Глядя на ее милое, добродушное старушечье лицо, даже и представить себе невозможно, сколько она видела и слышала и сколько сама передумала. Мадемуазель фон Мейзенбуг была близким другом всех самых знаменитых или самых отверженных обществом революционеров середины нашего века. После революции 48 года она была выслана из Германии и поселилась в Лондоне, где повседневно тесно общалась с Мадзини, от которого у нее куча писем, и с Герценом,— а он был тогда на Западе чем-то вроде второго царя благодаря необычайному влиянию его произведений и благодаря той огромной власти, какую ему давала его вольная русская типография в Женеве, вокруг которой группировались все революционеры Европы; она общалась и с Бакуниным, личностью легендарной, воплощением самого непримиримого, абсолютного Нигилизма; и с Тургеневым, и с Луи Бланом, и т. д... Какие это своеобразные люди — совсем особая порода!.. Жизнь Герцена сама по себе целый роман. Он, кажется, сам описал ее в книге воспоминаний, переведенных на французский язык. Все эти изгнанники собирались в Лондоне в доме Герцена, — а ведь некоторые из них пропадали без вести на долгие годы. И вся эта компания вела заговорщическую жизнь, волновалась, писала, действовала...»

Мы чувствуем в этих восторженно-торопливых строках немалую долю юношеской наивности. Прославленные мятежники, о которых рассказывала Роллану Мальвида, приобретали в его глазах оттенок экзотической загадочности, — но вместе с тем и ореол величия. Понятно, что Роллан склонен был судить о революционных силах Европы середины XIX века именно па основе воспоминаний его уважаемой приятельницы: он многое узнал о перипетиях жизни Бакунина, — но ничего, или почти ничего, не знал в то время о Марксе и Энгельсе. Но, так или иначе, рассказы Мальвиды фон Мейзенбуг обогащали его внутренний мир,— по-своему, наверное, не меньше, чем впечатления от картинных галерей и музеев Италии.

Мать тревожилась: не приобретает ли эта чужая старая женщина с таким сильным характером, с такой необычной судьбой слишком большую власть над душой ее сына? Она чувствовала нечто вроде ревности к той, которую Роллан впоследствии в «Воспоминаниях юности» назвал своей второй матерью. Она высказывала сыну свои тревоги, а он сердито отвечал: «Какое забавное предположение зародилось в твоем беспокойном мозгу! Тебе не терпится узнать, о чем мы — мадемуазель фон Мейзенбуг и я — пишем друг другу, и ты решила, что она меня «обратила в свою веру»! Выходит, ты вовсе меня не понимаешь?! И не хочешь понимать! Я — обращен в чью-то веру? Да нет же, я сам кого угодно обращу! Ни Ренан, ни Толстой, ни Вагнер не обратили меня в свою веру, а ты думаешь, что мадемуазель фон Мейзенбуг сумеет это сделать!»

Он тщательно оберегал свою духовную независимость, стремился в любых условиях сохранить ее. Это было очень важно для него именно в Риме, где он общался с многими и очень разнообразными людьми.

До поступления в Нормальную Школу Роллан жил в замкнутом семейном кругу. На улице Ульм он оказался в кругу товарищей-сверстников — относительно более широком, но тоже замкнутом. В Риме сфера его человеческих контактов намного расширилась. Роллан вовсе не хотел брать пример с Сюареса, который, проникшись презрением к пошлому буржуазному свету, вел отшельническую жизнь в небольшом городке неподалеку от Марселя. Живя в Риме, Роллан, конечно, не искал знакомств в высшем обществе: к этому обществу он относился насмешливо-критически и ни в чем не жертвовал ради него своей свободой. Однако он не без удовольствия, когда представлялся случай, пополнял в светских салонах Рима запас своих жизненных наблюдений. Он писал матери: «Я охотно вижусь с людьми, слушаю, как они говорят, присутствую при их комедиях; но я не хочу подчиняться их социальной тирании». Впоследствии он вспоминал: «Но не только небом Италии устилал я сундук своих впечатлений. Я складывал в него богатую добычу человеческих образов, которыми начал заполнять мою кладовую, чтобы затем использовать их в будущих «ярмарках на площади».

Вместе с другими обитателями дворца Фарнезе Роллан бывал на дипломатических приемах; благодаря занятиям в архиве Ватикана он соприкасался с «черным» миром католического духовенства. А Мальвида фон Мейзенбуг, которую уважали в интеллектуальных и аристократических кругах Рима, ввела своего молодого друга в те дома, где она бывала сама, в частности в салон донны Лауры Мингетти, вдовы министра, обаятельной и общительной дамы, напоминавшей молодому Роллану героинь Стендаля.

Роллан и в эти годы сохранял свою природную застенчивость. В шумной космополитической среде римских гостиных он предпочитал слушать, а не говорить. Да ему и не надо было много говорить, чтобы быть желанным гостем в этой среде. Когда он садился за рояль,все умолкало.

— и дома, в Кламси, и в Париже, до поступления в Нормальную Школу. На улице Ульм он занимался музыкой сам и продолжил эти занятия в Риме, поставив в своей келье на третьем этаже фортепиано, взятое напрокат, и записавшись на абонемент в нотном магазине-библиотеке. Память у него была выдающаяся. Он мог часами играть наизусть своих любимых композиторов — Моцарта и Бетховена, Баха и Вагнера. И исполнял их так, что искушенные в музыке итальянцы восхищались. Хозяйки аристократических салонов, созывая гостей, сообщали: придет синьор Роллан, он будет играть. Эта нечаянная слава музыканта-виртуоза и смущала и смешила Роллана, который вообще-то был мало чувствителен к славе и успеху. Так или иначе, он, сидя за инструментом, — даже и в окружении чужих, малознакомых людей — чувствовал себя вольно и уверенно.

В числе постоянных посетительниц салона Мингетти были две необычайно красивые девушки, дочери графа Гуеррьери-Гонзага. Роллан впервые увидел их у Мальвиды фон Мейзенбуг, а впоследствии не раз бывал и в их доме. С первой же встречи он был очарован обеими, не сразу разобрался в своих чувствах, — а потом понял, что любит младшую, Софию. «Она и не думала обо мне,— вспоминал потом Роллан.— Она упивалась веселым ликованием ранней юности... Узнав, что она любима, она не рассердилась. В те счастливые дни, полные веселых неожиданностей, это было для нее еще одним маленьким развлечением».

Сама София уже после смерти Роллана писала о своих первых встречах с ним: «Как сейчас вижу благородный, словно устремленный ввысь, силуэт Ромена Роллана, его лицо, выражавшее в одно и то же время и робость и уверенность, и его лучезарные глаза с их пронзительно-испытующим взглядом. Суровость, свойственная людям Севера, сочеталась в нем с восхитительной французской учтивостью, — все это мне внушало немалое уважение и даже некоторый страх, тем более что и я сама обычно бывала застенчива». София сразу почувствовала в нем человека незаурядного — и стала ему впоследствии верным, понимающим другом.

Любовь к Софии Гуеррьери-Гонзага, заранее обреченная на неуспех (да и мог ли он, неизвестный и неимущий, помышлять тогда о браке с избалованной аристократкой?) не нанесла Ромену Роллану глубокой раны, но все же сильно растревожила его душу и дала новый толчок его попыткам писательства. За две недели возник роман-поэма в прозе «Римская весна», рукопись которого была впоследствии уничтожена автором. Но ему хотелось писать еще и еще.

или пианистом-исполнителем жить в мире музыкальных образов, претворять эти образы в слово. Изучая биографии Бетховена и Моцарта, Роллан задумывался над тем, как связано творчество великих композиторов с их личными судьбами; так, посредством постепенной внутренней работы, подготовлялись будущие исследования Роллана-музыковеда. Он понемногу начинал думать об обширном труде, посвященном Бетховену, написал маленький этюд о Моцарте.

«откровение на Яникуле». Во время одной из его одиноких прогулок по Риму — в момент, когда он смотрел на город с высоты Яникульского холма, — его как бы внезапно озарила мысль о большом повествовании. Он сразу представил себе своего будущего героя. «Каким же он был? Его смелый, открытый взгляд парил «над схваткой» народов, над временем. Независимый творец, он видел и судил нынешнюю Европу глазами нового Бетховена. В тот миг, на Яникуле, я был таким Кристофом. Впоследствии я потратил двадцать лет жизни, чтобы выразить его суть». Через несколько месяцев после этого «откровения», в августе 1890 года, Роллан, уехавший на каникулы в Париж, в большом письме к Мальвиде фон Мейзенбуг развивал мысли о новой художественной форме, которую ему хотелось бы создать: о «музыкальном романе», который, подобно симфонии, строится на основе «единого могучего чувства».

Чем более отчетливыми становились литературные замыслы Роллана, тем больше его тяготила обязательная работа. Составление реферата о кардинале Сальвиати, папском нунции во Франции XVI века, никак не могло его увлечь. И он писал матери: «Как обидно, когда нельзя делать то, что хочется! Когда я вернусь, я так хотел бы писать вовсе не то, что приходится писать сейчас, а нечто совсем другое!..» «Работаю как негр. Вчера одолел 40 страниц in folio по-итальянски. Хочу за месяц отделаться от статьи для «Трудов» и от библиографического обзора...» «Погода стоит золотая, это время года в Риме даже еще приятнее, чем весна. Но я вчера ею не воспользовался, не поехал с компанией товарищей в Монте-Каво; я работал, как бешеный, с 2 ч. до 7 ч., и потом еще после обеда. Много читаю по-итальянски и по-немецки, и даже довольно бегло...» Еще до истечения первого года жизни в Риме он откровенно писал домой о том, как мыслит себе будущее: «Ни за что на свете я не хочу быть преподавателем... Я художник в душе... Мое единственное честолюбивое желание — вложить мою душу и миропонимание в одно или два литературных произведения, написанных не для того, чтобы заработать деньги, а для того, чтобы осуществить мое жизненное назначение... Пусть я буду богатым или бедным, известным или неизвестным, самое важное для меня — раскрыть мою личность, вложить ее в творчество на радость самому себе и на пользу тем, кому оно будет нужно».

Между матерью и сыном мало-помалу возникали расхождения. Г-жа Роллан настаивала на том, чтобы сын готовил себя к научной и преподавательской деятельности. Заботясь о нем на свой лад, она пыталась отговорить его от литературных начинаний. Профессура — это значило прочное положение, обеспеченное будущее. А неопытному литератору неизбежно предстояло пройти через годы безвестности, неуверенности, риска, тревог. Письма матери изобиловали предостережениями и наставлениями: «Ты слишком молод...» «Я решительно возражаю...» «Тебе нужно отказаться...» «Ничего не предпринимай, не будучи уверен в успехе...» Роллан был преданным и любящим сыном. Но вопросы, касающиеся работы, выбора жизненного пути, он хотел решать — и решал — самостоятельно. «Искусство, — писал он матери,— единственная карта, на которую я ставлю; я уверен, что в конце концов выиграю. А в том, что касается искусства, мне не нужны твои советы...» «Я пишу про Сальвиати, потому что это — обязательство; но новых подобных обязательств я брать на себя не буду. Не жалейте меня, дайте мне действовать по собственному разумению. Достаточно я уже подчинял свою жизнь буржуазным соображениям целесообразности, осторожности, мудрой деловитости. Пришло время начать жить». А в заметках для себя Роллан писал еще более решительно: «Я должен либо умереть, либо творить. Художественное творчество не является для меня ни карьерой, ни развлечением. Это вопрос жизни и смерти». Творить. Но — как именно?

«музыкальный роман», труды о композиторах — все это вызревало медленно и требовало долгих лет для своего осуществления. В годы жизни в Риме Ролла-на влекло не столько к роману, сколько к драме.

К 24—25 годам Роллан накопил обширные не по возрасту знания в области истории, литературы, искусства. Он свободно ориентировался в культурных богатствах разных эпох и народов. Он знал наизусть в оригинале трагедию Софокла «Эдип-царь» и разбирался в русской литературе XIX века не хуже самого Мелькиора де Вогюэ. Но того знания жизни, людей, которое необходимо писателю, Роллану сильно недоставало, и он сам отдавал себе в этом отчет.

«Вы правы, надо постараться изучить мир вне меня, различные его формы. До сих пор многое мешало мне наблюдать мир живых существ: моя сосредоточенность в себе, начиная с детства, борения моего идеализма, замкнутый круг, в котором я жил; а также и — сказать вам откровенно? — презрение, почти отвращение, которое я испытывал к контакту с большинством людей. Вместе с тем я страстно люблю Жизнь... Я чувствую в себе отзвук океана человеческих страстей, мое сердце слышит удары его волн. Однако активная сторона 'жизни, сцепление фактов, мир Действия, наконец, лишь очень смутно знакомы мне».

На пороге самостоятельной творческой деятельности Роллан очень остро ощущал в себе противоречие: его тяготила слишком книжная, созерцательная жизнь, какою он жил до сих пор, ему хотелось, как художнику, прославить «мир Действия», — но о самом этом мире он имел самое приблизительное понятие.

после «Крейцеровой сонаты», оттолкнувшей его своей неумолимо строгой аскетической проповедью. К современным французским прозаикам Роллан относился тем более холодно, а Золя, находившегося на вершине мировой славы, просто терпеть не мог: он считал его романы слишком грубыми, приземленными. Золя — как и другие современные французские романисты — погружался в мир житейской прозы, воспроизводил ее без прикрас. А Роллану хотелось подняться над этой прозой, воспеть Красоту, Деяние, Жизнь — все эти понятия мыслились им отвлеченно-приподнято и обязательно с больших букв. Завороженный великим искусством Возрождения, с которым он близко соприкоснулся в Италии, он хотел воскресить дух этой могучей эпохи, внести его в современное общество. Так возникала дерзкая мечта — создать драму шекспировского образца, с яркими героями, резким столкновением страстей.

Первая пьеса Роллана, написанная им еще в Италии, называлась «Орсино». Главным действующим лицом в ней был итальянский кондотьер эпохи Возрождения — сильная, необузданно-своевольная личность. Эта драма так и осталась неопубликованной: можно с уверенностью предположить, что в ней было много юношески незрелого. Писательский талант Роллана еще не успел окрепнуть. Да и помимо этого — молодому драматургу, конечно, не хватало жизненного опыта. Он мог черпать материал екорей из исторических и литературных источников, чем из действительности. Людей, подобных персонажам «Орсино», Роллан не встречал, да и не мог встретить в окружавшем его обществе, и это его, в сущности, мало емущало. Он хотел противопоставить измельченным, посредственным людям современного буржуазного мира титанические характеры золотого Ренессанса.

«Таков сегодня мой долг — отстоять свою волю наперекор близким, как потом придется ее отстаивать наперекор чужим. Это мой долг, мой Долг, и, чтобы его выполнить, я готов поступиться всеми остальными обязанностями и принести в жертву то, что мне наиболее дорого». Роллан тут же пояснил замысел своей драмы «Ороино». «В Возрождении я вижу вовсе не просто определенную историческую эпоху, но — один из моментов, когда человек был в наибольшей мере свободным, непосредственным, мог наиболее откровенно быть человеком» *.

к литературе. Она сама уверилась в этом, прочитав рукопись «Орсино». По ее просьбе Габриель Моно передал эту рукопись знаменитому актеру Муне-Сюлли, которому пьеса понравилась. Перед Ролланом возникла радужная перспектива: Муне-Сюлли обещал ходатайствовать, чтобы «Орсино» приняли к постановке в «Комеди Франсез».

«Орсино» (который в конце концов так и не попал на сцену), Роллан взялся за следующую драму, «Эмпедокл». У него уже было задумано, или даже имелось в черновых набросках, еще несколько пьес на сюжеты из эпох Возрождения и античности: «Бальони», «Ниобея», «Калигула», «Осада Мантуи».

Он вернулся в Париж полный замыслов и надежд.