Приглашаем посетить сайт

Кин Ц.И.: Алхимия и реальность.
Габриэль Марсель

ГАБРИЭЛЬ МАРСЕЛЬ

Бог, который восстает против
мироздания и как бы ревнует к
— для меня не что иное, как идол.

В Италии до сих пор ведутся споры относительно того, кто на кого больше влиял: французы на итальян­цев или наоборот. Например, Пьетро Скоппола в февра­ле 1980 года выступил на одной конференции с докла­дом на тему «Интеллектуалы и массовое общество Ка­толики laid» и настаивал на том, что в Италии часто преувеличивают степень влияния французской католи­ческой мысли, в первую очередь Жака Маритена. Но вот отрывки из письма одного итальянского католи­ческого интеллигента другому (оба они крупные идеоло­ги): «Сравни пример французов с ограниченным, поистине провинциальным опытом итальянских католи­ческих кругов в те же годы. Попробуй, например, мыс­ленно представить себе стройный ряд французских като­лических писателей (Маритен, Мориак, Даниэль-Ропс, Бернанос, Клодель и т. д.) и в то же время попытайся вообразить столько же и, главное, таких же итальян­ских писателей. Увы, какие имена ты сможешь назвать, на кого укажешь мне?» 1

Первым названо имя Маритена. Мы знаем, что папа Павел VI был его последователем и преданным другом. Приведем одну цитату: «Философом, который внес су­щественные модификации в католическую мысль в об­ласти социально-политической концепции, был, несо­мненно, Жак Маритен — один из выдающихся современных неотомистов, автор книги «Интегральный гума­низм», содержащей основные положения его социальной философии. Маритен считал, что современное христианство будет способно удовлетворить потребности нынешнего мира, если оно возродит в себе древние исти­ны и приспособит их к новым условиям... Политический строй, который Маритен считает наиболее отвечающим потребностям развития человеческой личности, он сам называет «персоналистической демократией». Эта демо­ кратия должна носить светский плюралистический и к тому же еще христианский характер в смысле участия светских христиан, а не духовенства в пропитывании христианским духом всей общественной жизни» 2

«Я стану социалистом и буду жить для революции», повторяя слова друга Роллана — знаменитого писателя Шарля Пеги: «Револю­ция будет моральной, или ее вообще не будет». Подразумевалось отвечающее христианской доктрине участие верующих в преобразовании капиталистического обще­ства в более гуманное и справедливое.

Были другие французские писатели, которые шли го­раздо дальше, нежели Маритен или Пеги. Достаточно вспомнить о Бернаносе, хотя бы об одной его книге — «Великие кладбища в лунном свете». Это не просто блистательный памфлет, а настоящий обвинительный акт против франкизма (Бернанос с 1934 года по 1937 год находился в Испании). Известно, что граждан­ская война в Испании была решающим событием для очень многих представителей западной интеллигенции, перевернула их представления о добре и зле, о смысле жизни. В фашистской Италии не нашлось писателей, ко­торые бросили бы вызов режиму и присоединились к испанским революционерам, но они помнили об Испа­нии всегда, помнили и тогда, когда сами приняли участие в Сопротивлении.

Но я хочу рассказать о другом французе. Это единственный французский писатель, с которым читатели встретятся на страницах этой книги, и выбор не случаен. У нас довольно много пишут о философии этого человека, а он был также выдающимся драматургом, это как-то оста­ется в тени. Мне же кажется, что Габриэль Мар­сель (1889— 1973) заслуживает большего внимания. Осо­бенно потому, что его имя связано с экзистенциализмом, и то, что он сам говорил по этому поводу, представляет, как мне кажется, всеобщий интерес.

В далеком 1935 году Габриэль Марсель в нарочито парадоксальной форме высказал очень важные для него мысли: «Самое искреннее и глубоко укоренившееся во мне убеждение — а если оно еретично, тем хуже для ортодоксов — сводится вот к чему. Что бы ни говорили книжники, Господь не хочет быть любимым нами в про­тивовес вселенной, он хочет, чтобы мы восхваляли его именно в ней, исходя из нее. Вот почему я не переношу некоторых назидательных книг. Бог, который восстает против мироздания и как бы ревнует к собственным тво­ рениям,— для меня не что иное, как идол». Ироническое замечание о «некоторых назидательных книгах» или фраза «тем хуже для ортодоксов», конечно, не случай­ны. В 1935 году книга Марселя «Быть и иметь» не была воспринята западной интеллигенцией как большое собы­тие. Но позднее его стали называть основоположником «христианского экзистенциализма» или «католического экзистенциализма». Только так обычно и пишут. Но сам он мыслил иначе.

­няя, автобиографическая книга «Еп chemin, vers quelle lumiere?» («В путь, к какому свету?»), которая застав­ляет многое изменить в общепринятых определениях. Марсель почти ослеп и диктовал текст. Он знал, что творческие и физические силы истощаются и приближа­ется конец. Он получил, кажется, чуть ли не все мысли­мые литературные и академические почести, его пьесы шли на многих сценах мира, его философские произве­дения тщательно изучались, он привык к славе и знал ей цену. Но он очень серьезно относился к идее долга. Работа над последней книгой, в которой он решил ска­зать о себе все, была выполнением нравственного долга. Один из его учеников и друзей, итальянец Рокко Мате­ра, автор книги «Проблематичное и непроблематичное в Габриэле Марселе», получил от него письмо от 21 сен­тября 1970 года: «Сейчас я сосредоточил все свои силы на автобиографической и самокритической книге, кото­рую мне хотелось бы завершить до конца года». Книга вышла в Париже в 1971 году, но мне не удалось достать галлимаровское издание, и придется ссылаться на итальянский перевод.

Автор предисловия к итальянскому изданию Роберто Оскулати пишет, что на протяжении своего долгого жизненного пути Марсель, воспитанный в традициях аристократического индивидуализма, постепенно все глубже погружался в проблемы, касающиеся всех. Оскулати анализирует религиозные взгляды Габриэля Марселя, который недоверчиво относился к неосхоласти­ке и к томизму Маритена и был равнодушен к ученым спорам, волновавшим модернистов. Католиком он стал, будучи взрослым, зрелым, самостоятельно мыслящим человеком. «Обращение» было связано «с идеальным образом Христа». Евангельское учение Марсель воспринимал как «универсальность человеческих и христиан­ских ценностей», он не желал сводить христианство к «этическому конформизму», и весь его религиозный опыт не вмещается в узкие рамки классификаций. Он чувствовал духовную близость с такими, казалось бы, далекими по мироощущению людьми, как, например, Марсель Пруст.

В введении к последней книге Габриэль Марсель об­ращается ко всем родным и друзьям, чьи имена не упо­мянуты: пусть они не примут это за признак равноду­шия или забывчивости: «Увы, у меня совершенно нет драгоценных качеств мемуариста. Я бы позорно прова­лился, если бы попытался, например, дать красочные портреты тех, кого лучше знал и больше любил. Если что-то, присущее им, отразилось в книге, то это про­изошло самым косвенным и незаметным образом, а именно в чертах некоторых моих персонажей...» И дальше: «Само название книги уточняет ее характер: это моя дорога или, если хотите, мое призвание, смысл которого мне хотелось бы насколько возможно разъяс­нить. Если я решился предпринять такую попытку, это объясняется тем, что мои работы кажутся неким гибри­дом. И я знаю по долгому опыту, как трудно приходится комментаторам».

­вать свои произведения — литературные и философские,— и мы воспользуемся прямым авторским свиде­тельством или показанием, чтобы по-новому расставить некоторые акценты. Марсель пишет: «Что касается эк­зистенциализма — мне кажется уместным опять вспом­нить о недоразумении, от которого я страдал между 1946-м и 1949 годами. И, хотя я и тогда не раз говорил об этом, мне до сих пор приходится переносить послед­ствия того, что попало в разные справочные издания. Насколько я знаю, этикетку «христианского экзистенци­алиста» мне приклеили первый раз на международном философском конгрессе в Риме в 1946 году. Это был момент, когда Сартр стал пользоваться большой извест­ностью; я помню, например, день, когда он сделал зна­менитый доклад на тему «Является ли экзистенциализм гуманизмом?». Мы с женой хотели туда пойти, но было столько народа, что не нашлось мест, и мы, чтобы уте­шиться, пошли, если память меня не подводит, посмот­реть фильм Рене Клера. Известно, что публика ценит некоторые легко запоминающиеся антитезы. Таким об­разом, мое имя присоединили к имени Сартра, и, как это ни парадоксально, я как бы воспользовался частью его успеха».

­нация ироническая: «В «благонамеренных» салонах бы­ли, разумеется, счастливы возможностью противопоста­вить «злонамеренному» экзистенциализму автора книги «Бытие и ничто» другого, «благонамеренного» экзистен­циалиста, пользовавшегося, как имелись основания по­лагать, благорасположением церкви. Однако возникли несогласия. Для некоторых термин «экзистенциализм» требовал прилагательного «атеистический»,— тогда как же можно быть одновременно экзистенциалистом и христианином? Значит, надо было взывать к памяти Кьеркегора и даже Паскаля, чтобы ублаготворить ка­кую-нибудь светскую даму, которая, быть может, хотела успокоить своего исповедника. Должен сказать, что все это было совершенным абсурдом, и создавшееся поло­жение все больше раздражало меня. Я часто рассказы­вал, как однажды, возвращаясь из Лилля, где делал доклад в университете и довольно сурово говорил об идеях Сартра, услышал в поезде от своей соседки по купе: «Экзистенциализм, сударь, это ужасно! У меня есть приятельница, сын которой сделался экзистенциа­листом. Так вот она живет на кухне, как негритянка».

Этот образ остался у меня в памяти, как своего рода виньетка, характерная для понимания того, как тогда представляли себе экзистенциалистов».

Но рассказ еще не закончен: Марсель откровенен и не щадит самого себя. Он рассказывает, как Даниэль- Ропс, руководивший одной из серий в издательстве Плон, просил Марселя «из соображений рекламы» озаглавить том его произведений, который должен был вый­ти в этой серии, «Христианский экзистенциализм». Мар­селю это было неприятно, он колебался и стал совето­ваться со своим другом Лавеллом, который в 1935 году издал «Быть и иметь». Лавелл сказал, «что прекрасно понимает мое отвращение, но раз уж меня начали представлять, не только во Франции, но и за рубежом глав­ным лидером такого течения, надо сделать эту уступку издателю. Я уступил, но очень скоро начал в этом рас­каиваться».

И наконец, самая изюминка: «Я забыл сказать, что в действительности вся эта путаница началась из-за само­го Жан Поля Сартра, потому что на конференции, о которой я упоминал, он попробовал сделать примерную классификацию. Из нее получалось, что я фигурировал вместе с Ясперсом под этикеткой «христианского эк­зистенциалиста», в то время как он сам в компании с Хайдеггером нарисовал себя как «атеистического эк­зистенциалиста». Эту классификацию приняло бесконеч­ное число справочников, и она там, без сомнения, так и остается, но не делается от этого менее несостоятель­ной» (Заметим, что классификация в самом деле именно такова и ее находишь во всех справочниках.)3

«с такой этикеткой». Хайдеггер живо протестовал, заме­тив, что он не атеист, а как бы находится в подвешенном состоянии между атеизмом и теизмом. Затем Марсель заявляет, что сам он, «без тени сомнения, несравненно ближе к Хайдеггеру, чем когда бы то ни было был бли­зок Сартр». Но зато, продолжает Марсель,— и то обстоятельство, что он не писал, а диктовал, делает его рас­сказ особенно непосредственным и убедительным,— за­ то «мне кажется по меньшей мере сомнительным, что Ясперса вообще можно причислить к христианским мыслителям. Поэтому вся конструкция не стоит на но­гах». И наконец, Марсель начинает бранить самый тер­мин «экзистенциализм», потому что если это, насколько он понимает, esistenza, то есть философия существова­ния, то никакие «измы» неуместны. Но если уж приме­нять этот термин, то экзистенциалистский характер мышления Марселя проявляется прежде всего в его драмах, и не случайно он, Марсель, никогда не писал трактатов с формулировками, которые «могут только сбить с толка читателей».

Итак, мы обращаемся к драматургии Габриэля Мар­селя, не забывая о том, что философские драмы были для него самого тем, что он назвал кажущимся гибри­дом. Думаю, не случайно в итоговой, последней книге он так прямо, с такой предельной откровенностью писал о прототипах, о тех реальных жизненных обстоятельствах, которые лежат в основе той или другой пьесы. На том римском философском конгрессе, где впервые, как он выражается, «была приклеена этикетка», говорили о «подслащенном спиритуализме» Марселя. По-моему, это совершенно несправедливо: какие уж тут сахарин или патока. В сущности, все драмы, написанные в 20-х и в 50-х годах, проникнуты убеждением, что каждый че­ловек одинок и грешен. Грешен в метафизическом смыс­ле. Марсель не боялся самых острых тем, фабулу стро­ил высокопрофессионально, я бы назвала его драмы жестокими. Он не принадлежал к тем христианам, кото­рые веруют радостно, наивно и слепо, напротив, нередко его упрекали в чрезмерном пессимизме, в разъедающем скептицизме, и в упреках была доля правды. Мне кажется, что драмы Марселя всегда целенаправленны и несколько рассудочны. Но когда, работая над этой книгой, я начала читать подряд все пьесы Марселя, мне почему-то вспомнился Ибсен, и потом я обрадовалась, когда узнала из автобиографической книги о том, что Ибсен оказал на Марселя большое интеллектуальное влияние.

Грустная эта последняя книга. Марсель пишет: «Се­годня, в час, который можно назвать вечерним, я обращаюсь к своей жизни и задаю ей вопросы, но еще не вижу ясно, какие ответы она может мне дать. Словом, я отношусь к этой книге как к приключению, в исходе которого у меня нет никакой уверенности». Потом он просит будущих читателей и исследователей простить за то, что он все время как будто отвлекается и уходит в сторону. Это правда, но ведь «главная цель моей кни­ги — подчеркнуть тесную связь между моим творчест­вом и моей жизнью, между моими персонажами и мною самим». Конечно, Марсель неизменно обращался к проблеме выбора, который делает человек. И в то же время настаивал на роли случайности, говорил о жизненных ситуациях, из которых нелегко выбраться с каким-то до­стоинством. И еще говорил о крайне интересных вещах, о двусмысленности фактов.

Но, в конце концов, разве вопрос о я и о другом, разве этические и нравственные проблемы важны лишь для экзистенциалистов, будь они христианами, или аг­ностиками, или атеистами? Опять и опять я возвраща­юсь к этой мысли, к теме выбора. Разве великая рус­ская литература, классическая литература, на которой все мы воспитаны, не занималась теми же самыми во­просами? Не знаю, может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что экзистенциализм подчас воспринимают как-то замкнуто, как нечто обособленное. А если подой­ти к теме иначе, не придерживаясь обязательной «рег­ламентации», а просто думая о судьбах интеллигенции любых времен, все выглядит несколько по-иному.

интересное переплетение событий из его личной жизни или, во всяком случае, фактов, отлично ему из­вестных, с точно соответствующими этим фактам изги­бами фабулы. После того как я прочла автобиографию (и только после этого), мне стало понятным, какое зна­чение для самого Марселя имели некоторые из наиболее значительных его пьес, и стало понятным, почему эти драмы напечатаны с комментариями аббата Белэ: это очень близкий Марселю человек, один из двух друзей, которым он посвятил свою прощальную книгу. Марсель написал, что «степень понимания аббата Белэ равна лишь степени его милосердия».

­ля «Иконоборец». Она никогда не ставилась на сцене, но он включил ее в сборник, и мне кажется, что она — одна из ключевых его пьес. Марсель пишет, что его пье­сы и, в частности, драма «Иконоборец», которую «труд­но было бы расшифровать без удивительно точных комментариев аббата Белэ», являются «прямым антиподом какому бы то ни было дидактическому театру». Мы от­носимся к тому, что писал и как комментировал напи­санное им Габриэль Марсель, с большим вниманием, так как он не менее «универсален», чем Сартр. В этом предисловии Марсель высказывает важные для него мысли: «.. . существует тесное соотношение между тай­ной времени и тайной смерти. И я пользуюсь случаем заявить, что в этот поздний час моей жизни сохраняю верность тому, что говорил лет сорок тому назад». Об этом говорится в связи с парапсихологией: Марсель от­носился к ней чрезвычайно серьезно, хотя и предостере­гал от погони за дешевыми сенсациями. Но научным исследованиям в этой области он придавал исключи­тельное значение.

Центральная идея в пьесе «Иконоборец» (мы встре­чаемся с ней и в нескольких других драмах Марселя) заключается в том, что духовное общение с дорогими нам людьми, которых уже нет в живых, возможно. Сю­жет построен на том, что герой пьесы Жак Делорм те­ряет горячо любимую жену Вивиан и очень скоро же­нится вторично. Вторая жена, Мадлэн, очень любит Жа­ка и любит его детей от первого брака, которые сильно к ней привязываются. Однако на самом деле Жак про­должает любить покойную Вивиан, с которой общается при помощи оккультных наук. Мадлэн знает об этом, знает, что ее роль как бы вторична, она лишь — замени­тель. Она тоже втягивается в эту рискованную и слож­ную психологическую игру, полностью поддерживая ил­люзии Жака. Она — воплощение самоотверженности, соглашается на все, притворяется лишь для того, чтобы Жак чувствовал себя счастливым.

Но в драме есть еще один персонаж, и именно он является центральной фигурой. Это друг Жака — Абель Ренодье. Он тайно и очень глубоко любил Вивиан. Он не был во Франции, когда Вивиан умерла, и был очень шокирован быстрым браком друга, восприняв это как измену памяти покойной. Вернувшись во Францию, он принимает приглашение Жака погостить в его доме и фактически берет на себя роль мстителя. Нет смысла подробно говорить о том, как построена фабула. Важно то, что Мадлэн вынуждена рассказать Абелю всю правду, он потрясен скромной и великодушной самоотвер­женностью этой женщины и также включается в опас­ную метафизическую игру. Когда у Жака возникают ка­кие-то сомнения, именно Абель уничтожает их, ссылаясь на волю Вивиан. Главное, однако, не в том, что он так поступает, а в том, что мало-помалу сам начинает ве­рить в то, что они общаются с покойницей.

­ ствует в других драмах, об этой проблеме Марсель гово­рит и в своих философских трудах, в частности в «Мета­физическом дневнике».

Марсель сообщает в автобиографической книге, что в 1910 году встретился в таком-то отеле на таком-то курорте с майором таким-то, у которого была прелест­ная жена и двое маленьких детей. Марсель сблизился с этим майором, который рассказал ему свою историю, аналогичную истории Жака. Писатель не сомневается в совершенной искренности майора, но не уверен, не был ли тот жертвой иллюзии. Как бы то ни было, не будь этой встречи, драма «Иконоборец» не была бы написа­на.

­рой он считает Абеля (мне кажется, это вполне точно) и главное значение придает последнему акту. Точнее, сце­не, когда агностик Абель, обращаясь к Жаку, говорит ему: «Может быть, только тайна объединяет. Без тай­ны жизнь была бы невыносимой». Абель просит Мадлэн молиться за него, она отвечает: «Но я неверующая», однако Абель настойчиво повторяет: «Все равно. Моли­тесь за меня». Аббат Белэ говорит об Абеле: «Это жаждущее сердце, какими населена вся драматургия Марсе­ля»4 И добавляет, что если Абель пойдет дальше «в своих размышлениях о Тайне», то, быть может, ом полу­чит право подписаться под поразительной фразой одного из протагонистов в другой драме Марселя: «Если су­ществовали бы одни лишь живые, земля была бы необи­таемой».

»драмы Марселя кажутся мне лично более сильными, чем «Иконоборец», но здесь четко поставлена проблема общения с умершими и, следовательно, бессмертия души. Первый набросок пьесы «Иконобо­рец» был сделан во время войны 1914 года, а война сыграла огромную роль в развитии религиозного созна­ния Марселя. Причем двойную роль. В автобиографи­ческой книге он пишет, что если подходить к вопросу поверхностно, то война, несомненно, затормозила его присоединение к христианству в его конфессиональной форме: «Я был глубоко потрясен, видя, как каждая из враждующих сторон претендовала на поддержку Бога. Мне казалось, для меня было очевидным, что Бог мог быть только над всем этим, я сказал бы даже — быть вне этого конфликта». Но если взглянуть глубже, продолжает Марсель, «думаю, что война сделала из меня иисателя-экзистенциалиста, помогла мне полностью освободиться от остатков идеализма, которые налицо еще в первой части «Метафизического дневника». Ины­ми словами, можно сказать, что война способствовала тому, что я более прямо, более непосредственно обра­тился к тому, что мог бы назвать тогда, но более не назову сегодня,— к религиозной проблематике в полном значении этого слова» 5

консерватизмом не политические убеждения, а не­обходимость сохранять (напоминаю, что то же самое слово conservare употреблял Баккелли и вкладывал в него тот же самый смысл) традиции и valori, получен­ные от отцов. Вопрос о традиции исключительно важен. В предыдущих главах книги мы говорили об этом. Ва­жен и сам по себе и потому, что он далеко не однозна­чен. Какие традиции? Марсель не делал никакого раз­личия между идеологиями, все они представлялись ему проявлением фанатизма. Попытаемся представить себе его взгляды более конкретно.

В мае 1962 года некий Центр итальянской жизни организовал «Международную римскую встречу, посвященную культуре», темой было «Современное определе­ние традиционалистских ценностей». Там все было очень пестро, о чем свидетельствует изданная после этой встречи книга6 ­лал вступительный доклад и выдвинул, как пишет инте­ресный исследователь Джованни Тассани, «теорию ме­тафизической, традиционалистской и новаторской пра­вой»7«Интеллектуальная протяженность Европы», опубликованной римским журналом «Ла Дестра». А еще через несколько месяцев Марсель высту­пил в Турине на «Первом международном конгрессе в защиту культуры», организованном очень активными итальянскими правыми. Доклад носил длинное назва­ние: «Размышления об антикультуре — не являются ли сами агрессоры осужденными?» Для Марселя понятия агрессоры, фанатики и дурные пастыри были однознач­ными. Речь шла об основных ценностях европейской ци­вилизации, которую необходимо защищать во имя тра­диции.

Скептик и пессимист, Марсель признавался, что он неохотно произносит слово духовные ценности, так как оно девальвировано. Он напомнил, что Поль Валери ви­дел в европейской цивилизации тройное наследие — Гре­ции, Рима и Иерусалима. Он, Марсель, не согласен с этой концепцией. Он предложил бы «мысленно обратиться к образам людей, положивших начало тому, что мы называем Европой». И статья в «Ла Дестра», и до­клад исключительно интересны. Жаль только, что такой крупный мыслитель, как Габриэль Марсель, не придавал значения тому, перед какой аудиторией выступает, в каком журнале печатается. Хотя в некоторых пьесах он и затрагивал общественные и даже чисто политические проблемы, политика как таковая, насколько известно (и это подтверждается автобиографией), его мало интере­совала. Он жил в других измерениях и вряд ли задумы­вался над тем, что его престиж и славу могут цинично использовать деятели итальянской правой. А это пыта­лись сделать и в 1962-м и в 1972 годах. В 1962 году создали (привлекли и Габриэля Марселя) какую-то «Международную организацию писателей», но она сги­нула, и о ней ничего не слышно. А бум в 70-х годах, когда итальянцы во главе с ренегатом Армандо Плебе пробовали объединить «международную правую культу­ру», тоже сошел на нет, и об этом никто и не вспоми­ нает.

Но вернемся к концепции Габриэля Марселя. Харак­терной чертой Европы он считает ее доказанную способ­ность оставаться «активно открытой» влияниям других культур, испытывая их воздействие, но не растворяясь в них. Среди людей, «положивших начало тому, что мы называем Европой», первым Марсель назвал имя Эраз­ма Роттердамского, потому что именно в нем видел со­единение упорной, подлинной воли, мужественного кри­тицизма и терпимости. «В общем,— писал Марсель,— понятие «Европа» заставляет нас постоянно обращаться к тому гуманизму, который сегодня некоторые люди, ис­ходя из случайных и порой противоречивых постулатов, пытаются объявить мертвым».

­вает себя: можно ли на самом деле называть сегодняш­нюю европейскую цивилизацию христианской или нельзя. Можно ли считать, что европейцы «тяготеют к универсальности», либо и это — заблуждение? Марселю хочется думать, что европейцы — духовные наследники Эразма Роттердамского и других великих мыслителей эпохи Возрождения. Но он помнит предсказание Ниц­ше, что на европейской сцене возникнут тираны, и это предсказание сбылось. Фанатики, нападающие на культуру, которую Марсель так страстно стремится защи­тить, плохо прочли некоторые книги и не поняли их су­ти. Они искусственно придумывали сочетания теорий и имен, хотя на самом деле все это было несопоставимым. Фанатики (или агрессоры) извлекли из плохо прочитан­ных книг лишь то, что их устраивает, а именно момент отрицания.

­жалел о том, что не принимал активного участия в Сопротивлении, хотя однажды выступил с лекцией, кото­рая чуть ли не стоила ему ареста. Ко всему происходящему в мире, ко всем политическим событиям Марсель неизменно подходил, исходя из своих этических убежде­ний. Так, он с отвращением писал о мюнхенском согла­шении, «когда хотели ублаготворить Гитлера», он под­держивал дружеские связи «с писателями и философа­ми, которых преследовали нацисты» и, вопреки всем несчастьям, обрушившимся на Францию, когда началась вторая мировая война, сохранял надежду. Можно, на­верное, говорить даже о моменте некоего предвидения. Так, Габриэль Марсель пишет: «Я прекрасно помню, что едва лишь узнал о том, что Германия напала на Совет­ский Союз, моя уверенность в том, что война не может окончиться иначе, нежели поражением Германии, ещё более укрепилась. Даже сейчас, ретроспективно, я сам удивляюсь тому, что никогда не терял этой уверенности. У меня почти что появляется искушение сказать сегод­ня, что нечто во мне самом — может быть, это можно назвать моим сверхсознанием — в каком-то смысле при­ открывало мне будущее»8

Итак, прежде всего — этические проблемы. Марсель пишет, что на протяжении нескольких последних десяти­летий людям преподносили суррогаты, среди которых можно назвать некоторые открытия не одной лишь тех­ники, но также и биологии, например, «страшные по­пытки биологов искусственно создать живое существо».

­на сама идея, что можно в лабораторной колбе создать человеческий зародыш, не может не представляться ко­щунственной. Будь Габриэль Марсель сто раз антидог­матиком, он никогда не смог бы примириться с мыслью, что возможно искусственное создание человека, не име­ющего души. Тейяр тоже бы с этим не примирился. К какой философской школе ни принадлежали бы като­лики, никто из них не может оставаться равнодушным, когда некоторые современные биологи ставят такие опы­ты: все непосредственно связано с проблемами рожде­ния и смерти человека, с потусторонним миром, в су­ществование которого они свято верят,— для них жизнь души не заканчивается после того, как закончилось зем­ное существование человека.

В автобиографической книге Габриэль Марсель очень подробно рассказывает о своем детстве. Его мать умерла, когда мальчику не было еще четырех лет. Ба­бушка и тетка, сестра матери, окружили ребенка нежнейшей заботой, но смерть матери на всю жизнь осталась для него глубочайшей травмой, невосполнимой утратой. Детству посвящены замечательные страницы. Габриэль Марсель не хочет ни, как он выражается, «канонизировать отца», ни стилизовать самого себя. Он с глубокой благодарностью пишет о тетке, воспитавшей его, но не идеализирует ее в знак благодарности. Он рисует образ властной женщины, которая, желая маль­чику добра, формировала его (точнее, пыталась форми­ровать) так, как ей казалось нужным, подавляя его во­лю и создавая трагические ситуации. После смерти же­ны, через несколько лет, отец Габриэля обвенчался со свояченицей, «вероятно, из-за меня», пишет Марсель, чтобы попытаться как-то воссоздать семейный очаг.

­риэля прошли внешне спокойно и, видимо, печально: бесконечные чтенья, серьезные занятия греческим и ла­тынью, музыкой, увлечение театром. Вся семейная ситу­ация отражена в пьесе «Маленький мальчик». Она нигде не ставилась, но после смерти отца и тетки (мачехи) Габриэль Марсель включил пьесу в полное собрание своих сочинений. Важно, однако, то, что пьеса вообще была написана: с самого начала устанавливается пря­мая связь между жизнью и драматургией. Обо всем этом в автобиографии рассказано очень подробно.

против «шумной кампании», поднятой Золя. А мальчик страдал от мысли о вопиющей несправедливости, от которой страдает невиновный человек. Кончилось отрочест­во, началась полоса изучения философии, глубокого изучения,— это всегда отличало Габриэля Марселя.

Примерно в 1909 году Христос начал играть в его созна­нии большую роль, но Габриэль «был еще очень далек от какого бы то ни было конфессионализма». Парал­ лельно крепнет интерес к философскому театру. Марсель начинает вести свой «Метафизический дневник». Он встречается с некоторыми из самых знаменитых сво­их современников, с которыми его связывает духовная близость. Среди них Вассерман, Рильке, Клодель, Mориак. Потом Габриэль женится на девушке из про­тестантской семьи, он пишет об этой замечательной семье с огромным уважением и даже нежностью. Семья «была совершенно чужда сектантства». Габриэль был агностиком, в семье жены это никого не смущало. Но все восприняли как большую радость его решение стать католиком, принятое в 1929 году.

Но тут все было не просто. Марселю рассказали о том, что его мать за несколько дней до своей смерти пригласила священника, «быть может, приняла обряд крещения». Это потрясло Габриэля, возникла мысль о возможности потусторонней встречи с матерыо. Фило­софски Габриэль Марсель был уже подготовлен к религиозному обращению. Важен был какой-то мощный пси­хологический толчок, и, вероятно, этот рассказ о матери был таким толчком. Габриэль Марсель пишет в авто­биографической книге: «До тех пор я оставался совершенно чуждым като­лической церкви и думаю, не будет преувеличением ска­зать, что она всегда вызывала во мне некоторое недове­рие из-за ее догматизма и из-за ее уверенности в том, что лишь она одна обладает христианской мудростью в полном объеме. Могу ли я сказать искренне, что это недоверие когда-нибудь исчезло совсем? Не думаю». И дальше: «Когда я спрашиваю себя, чем был мой като­лицизм, то констатирую, что здесь все было противоле­жащим, то есть уверенность, сопровождавшаяся, так сказать, одной оговоркой. С одной стороны, я исходил из принципа, что католицизм означает универсальность. С другой стороны, я не мог скрывать от самого себя, что в действительности требование универсальности посто­янно терпело поражение внутри самой церкви, и, без сомнения, довольно часто на самой верхушке иерар­хии»9

­суждения об официальной философии католической цер­кви, о томизме, который был Марселю глубоко чужд. Он рассказывает о своих частых встречах с Маритеном, который всячески стремился склонить Марселя к соб­ственным идеям, но безуспешно. Когда через несколько лет после этого периода их частого общения была опуб­ликована одна работа Маритена — одна из серьезных его работ, — он, Марсель, написал рецензию, в которой, в частности, возражал против «средневековой терминологии» и прозрачно намекал на то, что христианская теология этого типа несовместима с современным мыш­лением. Из корректности Марсель предварительно пока­зал текст рецензии Маритену, который был очень задет и просил не печатать ее. «Я по слабости душевной испол­нил его желание, — пишет Марсель, — но его поведение укрепило мое мнение о неотомизме». В этих строчках чувствуется и некоторая личная неприязнь, но прежде всего они подтверждают своеобразный характер самого католицизма Марселя.

Очень сильные страницы автобиографической книги посвящены осуждению расизма, размышлениям о судь­бах развивающихся стран. И о том, что после второй мировой войны идея гуманизма, всегда дорогая ему, приобрела для Марселя совершенно особое значение. Он абсолютно не согласен с Руссо, который приписывал каждому человеческому существу изначальную доброту. Эта концепция кажется Марселю абстрактной, мифической и не выдерживающей серьезного анализа. Гума­ низм, в понимании Марселя, означает «отказ от всякого догматического истолкования» и обязывает к непремепной ясности мысли. Опять называется имя Эразма Рот­тердамского. Правда, это поздние рассуждения, и все же не кажется неожиданным, что после возмущенных, исполненных гнева и негодования слов о гитлеровских лагерях уничтожения и о неоколониализме Габриэль Марсель с присущей ему беспощадной, бескомпромисс­ной честностью говорит о роли церкви. И произносит очень высокие, очень жестокие слова, вплоть до обвине­ ния церкви «почти что в соучастии», потому что она на протяжении веков и в наше время молчаливо мирится! с вопиющими преступлениями против человечества. Наконец — но этого надо было ожидать, потому что автобиография носит сознательно исповедальный харак­тер и доказывает всю степень серьезности и искренности Марселя,— он опять возвращается к важнейшему во­просу. Я обязан, пишет Габриэль Марсель, четко ска­зать о своем сегодняшнем отношении «к церкви, в кото­рую вступил более сорока лет назад». И вот признание: «Я солгал бы, не сказав прямо, что в каком-то смысле она меня разочаровала. Сегодня я далеко не убежден в том, что ее основные положения в самом деле опирают­ся на историю». Да, философ и писатель хочет быть совершенно честным прежде всего перед самим собой. Опять и опять Марсель возвращается к прочитанному, к своим спорам с другими мыслителями. Он подробно рассказывает о своих пьесах, о прототипах,— мне ка­жется, есть немного примеров такого точного и прямого сопоставления жизненных фактов и литературных про­изведений. Он говорит о том, что именно сам считает главным в своем творчестве, рассказывает о встречах и спорах — литературных, философских или связанных с по­становками на сцене и интерпретацией его пьес. Это в са­мом деле важно для комментаторов, потому что не остав­ляет места для двусмысленностей. Марсель сам говорит все.

любовью. Ритм всегда значил для него очень многое и в литерату­ ре: он недоволен одной из своих драм потому, что в ней «не тот ритм». Он пишет (а он никогда не бросается фразами и не гонится за эффектными образами), что музыка иногда спасала его от одиночества, особенно по­сле того, как умерла жена. Утраты, утраты, все меньше остается дорогих и близких людей. Марсель ждет и своего конца. Он пишет о путешествиях — тех, которые на самом деле совершил, и о тех, которые не состоялись. Он так жалеет, что никогда не был в России, «которая в каком-то смысле, быть может, ближе мне, чем любая другая европейская страна». Постоянное обращение к литературе и к природе, мировосприятие художника и мыслителя...

— размышления о рели­гии, о католицизме, о церкви. Не раз и не два повторяется, с болью, но с большой прямотой, признание в том, что к церкви, какой она является в наши дни, Марсель относится скептически. Мы знаем, что Габриэль Мар­сель пришел к христианству прежде всего потому, что его глубоко привлекал «идеальный образ Христа». Но он не хотел перечитывать Ветхий завет, потому что там господь предстает в образе педагога, способного гне­ваться на тех, кто неправильно его помял или кто отри­цает его учение. Габриэль Марсель — мы знаем — нена­видит дидактику, его собственная драматургия прежде всего антидидактична. Он называет великолепными псалмы и Книги пророков, но «идея Бога, навязываю­щего свое учение», ему отвратительна, такого бога он не принимает.

«несмотря ни на что», оста­ется христианином, это потому, что он любит Иисуса и твердо верит в таинство воскрешения. Мне кажется, все дело именно в этом. Подлинно верующие христианские писатели не сомневаются в бессмертии души и, следова­тельно, в возможности спасения человека, даже заблуждающегося, даже многогрешного. Если Христос воскрес, люди не смеют терять надежду. Незадолго до своей смерти Марсель утверждал, что даже если было бы «окончательно доказано», что жизнь человека кончается с его последним вздохом, то и тогда он, Марсель, продолжал бы верить в бессмертие души. Последняя диктовка для автобиографической книги была сделана 3 февраля 1971 года. Габриэль Марсель вспоминает фразу из своего «Иконоборца» — недаром эта драма была так важна для него: «Нет, ты не мог бы доволь­ствоваться миром, лишенным тайны». Он цитирует по па­мяти, но мы повторяем точный текст, слова, которые Абель сказал Жаку Делорму: «Может быть, только тай­на объединяет. Без тайны жизнь была бы невыносимой».

Тайна рождения, тайма смерти человека, тайна по­тустороннего мира, глубоко запавшая в душу надежда на то, что возможна встреча с дорогими нам людьми, «там, когда. .». Может быть, и не ошибались итальян­цы, когда писали, что со смертью Габриэля Марселя «ушел из жизни последний великий метафизик». Я ду­маю о Марселе и почему-то сопоставляю его с Баккел­ли, хотя Баккелли и не был философом и не был мета­ физиком, он был всего лишь писателем, но большим пи­сателем. Это одно и то же поколение: Марсель родился в 1889 году, Баккелли в 1891 году. В плане культуры есть нечто, глубоко их объединяющее: вера в высшие ценности духа, вера в высокие задачи литературы все­гда и, быть может в особенности, в нашем веке. Конеч­но, это очень разные писатели: философские драмы Марселя и реалистический эпос Риккардо Баккелли. И все-таки. Иногда я думаю: как сложилась бы судь­ба этих двух людей при понтификате Пия X, попали ли бы они в число модернистов? Баккелли, мне кажется, не попал бы. Марсель — почти наверняка. Католическая церковь очень умна и очень (не станем обманываться на этот счет) мстительна. Но это чисто умозрительные рас­суждения, ни в чем не может быть уверенности. Уверена я лишь в одном: если бы Габриэль Марсель жил во времена охоты за модернистскими ведьмами, он вел бы себя с таким же мужеством и достоинством, как Жорж Тиррелл

«Католицизм — 77», с. 71 и 75.

— 202.

4. Gabriel Marcel. Percees vers un ailleurs. Theatre. L’iconoclaste. L’horison. Commentaires de Tabbe Marcel Blay. Paris, 1973, p. 86.

5. Gabriel Marcel. In cam m ino.. . , p. 86.

7. Giovanni Tassa i, p. 108.

8. Gabriel Marsel. In cammino... p. 161

— 124