ГАБРИЭЛЬ МАРСЕЛЬ
Бог, который восстает против
мироздания и как бы ревнует к
— для меня не что иное, как идол.
В Италии до сих пор ведутся споры относительно того, кто на кого больше влиял: французы на итальянцев или наоборот. Например, Пьетро Скоппола в феврале 1980 года выступил на одной конференции с докладом на тему «Интеллектуалы и массовое общество Католики laid» и настаивал на том, что в Италии часто преувеличивают степень влияния французской католической мысли, в первую очередь Жака Маритена. Но вот отрывки из письма одного итальянского католического интеллигента другому (оба они крупные идеологи): «Сравни пример французов с ограниченным, поистине провинциальным опытом итальянских католических кругов в те же годы. Попробуй, например, мысленно представить себе стройный ряд французских католических писателей (Маритен, Мориак, Даниэль-Ропс, Бернанос, Клодель и т. д.) и в то же время попытайся вообразить столько же и, главное, таких же итальянских писателей. Увы, какие имена ты сможешь назвать, на кого укажешь мне?» 1
Первым названо имя Маритена. Мы знаем, что папа Павел VI был его последователем и преданным другом. Приведем одну цитату: «Философом, который внес существенные модификации в католическую мысль в области социально-политической концепции, был, несомненно, Жак Маритен — один из выдающихся современных неотомистов, автор книги «Интегральный гуманизм», содержащей основные положения его социальной философии. Маритен считал, что современное христианство будет способно удовлетворить потребности нынешнего мира, если оно возродит в себе древние истины и приспособит их к новым условиям... Политический строй, который Маритен считает наиболее отвечающим потребностям развития человеческой личности, он сам называет «персоналистической демократией». Эта демо кратия должна носить светский плюралистический и к тому же еще христианский характер в смысле участия светских христиан, а не духовенства в пропитывании христианским духом всей общественной жизни» 2
«Я стану социалистом и буду жить для революции», повторяя слова друга Роллана — знаменитого писателя Шарля Пеги: «Революция будет моральной, или ее вообще не будет». Подразумевалось отвечающее христианской доктрине участие верующих в преобразовании капиталистического общества в более гуманное и справедливое.
Были другие французские писатели, которые шли гораздо дальше, нежели Маритен или Пеги. Достаточно вспомнить о Бернаносе, хотя бы об одной его книге — «Великие кладбища в лунном свете». Это не просто блистательный памфлет, а настоящий обвинительный акт против франкизма (Бернанос с 1934 года по 1937 год находился в Испании). Известно, что гражданская война в Испании была решающим событием для очень многих представителей западной интеллигенции, перевернула их представления о добре и зле, о смысле жизни. В фашистской Италии не нашлось писателей, которые бросили бы вызов режиму и присоединились к испанским революционерам, но они помнили об Испании всегда, помнили и тогда, когда сами приняли участие в Сопротивлении.
Но я хочу рассказать о другом французе. Это единственный французский писатель, с которым читатели встретятся на страницах этой книги, и выбор не случаен. У нас довольно много пишут о философии этого человека, а он был также выдающимся драматургом, это как-то остается в тени. Мне же кажется, что Габриэль Марсель (1889— 1973) заслуживает большего внимания. Особенно потому, что его имя связано с экзистенциализмом, и то, что он сам говорил по этому поводу, представляет, как мне кажется, всеобщий интерес.
В далеком 1935 году Габриэль Марсель в нарочито парадоксальной форме высказал очень важные для него мысли: «Самое искреннее и глубоко укоренившееся во мне убеждение — а если оно еретично, тем хуже для ортодоксов — сводится вот к чему. Что бы ни говорили книжники, Господь не хочет быть любимым нами в противовес вселенной, он хочет, чтобы мы восхваляли его именно в ней, исходя из нее. Вот почему я не переношу некоторых назидательных книг. Бог, который восстает против мироздания и как бы ревнует к собственным тво рениям,— для меня не что иное, как идол». Ироническое замечание о «некоторых назидательных книгах» или фраза «тем хуже для ортодоксов», конечно, не случайны. В 1935 году книга Марселя «Быть и иметь» не была воспринята западной интеллигенцией как большое событие. Но позднее его стали называть основоположником «христианского экзистенциализма» или «католического экзистенциализма». Только так обычно и пишут. Но сам он мыслил иначе.
няя, автобиографическая книга «Еп chemin, vers quelle lumiere?» («В путь, к какому свету?»), которая заставляет многое изменить в общепринятых определениях. Марсель почти ослеп и диктовал текст. Он знал, что творческие и физические силы истощаются и приближается конец. Он получил, кажется, чуть ли не все мыслимые литературные и академические почести, его пьесы шли на многих сценах мира, его философские произведения тщательно изучались, он привык к славе и знал ей цену. Но он очень серьезно относился к идее долга. Работа над последней книгой, в которой он решил сказать о себе все, была выполнением нравственного долга. Один из его учеников и друзей, итальянец Рокко Матера, автор книги «Проблематичное и непроблематичное в Габриэле Марселе», получил от него письмо от 21 сентября 1970 года: «Сейчас я сосредоточил все свои силы на автобиографической и самокритической книге, которую мне хотелось бы завершить до конца года». Книга вышла в Париже в 1971 году, но мне не удалось достать галлимаровское издание, и придется ссылаться на итальянский перевод.
Автор предисловия к итальянскому изданию Роберто Оскулати пишет, что на протяжении своего долгого жизненного пути Марсель, воспитанный в традициях аристократического индивидуализма, постепенно все глубже погружался в проблемы, касающиеся всех. Оскулати анализирует религиозные взгляды Габриэля Марселя, который недоверчиво относился к неосхоластике и к томизму Маритена и был равнодушен к ученым спорам, волновавшим модернистов. Католиком он стал, будучи взрослым, зрелым, самостоятельно мыслящим человеком. «Обращение» было связано «с идеальным образом Христа». Евангельское учение Марсель воспринимал как «универсальность человеческих и христианских ценностей», он не желал сводить христианство к «этическому конформизму», и весь его религиозный опыт не вмещается в узкие рамки классификаций. Он чувствовал духовную близость с такими, казалось бы, далекими по мироощущению людьми, как, например, Марсель Пруст.
В введении к последней книге Габриэль Марсель обращается ко всем родным и друзьям, чьи имена не упомянуты: пусть они не примут это за признак равнодушия или забывчивости: «Увы, у меня совершенно нет драгоценных качеств мемуариста. Я бы позорно провалился, если бы попытался, например, дать красочные портреты тех, кого лучше знал и больше любил. Если что-то, присущее им, отразилось в книге, то это произошло самым косвенным и незаметным образом, а именно в чертах некоторых моих персонажей...» И дальше: «Само название книги уточняет ее характер: это моя дорога или, если хотите, мое призвание, смысл которого мне хотелось бы насколько возможно разъяснить. Если я решился предпринять такую попытку, это объясняется тем, что мои работы кажутся неким гибридом. И я знаю по долгому опыту, как трудно приходится комментаторам».
вать свои произведения — литературные и философские,— и мы воспользуемся прямым авторским свидетельством или показанием, чтобы по-новому расставить некоторые акценты. Марсель пишет: «Что касается экзистенциализма — мне кажется уместным опять вспомнить о недоразумении, от которого я страдал между 1946-м и 1949 годами. И, хотя я и тогда не раз говорил об этом, мне до сих пор приходится переносить последствия того, что попало в разные справочные издания. Насколько я знаю, этикетку «христианского экзистенциалиста» мне приклеили первый раз на международном философском конгрессе в Риме в 1946 году. Это был момент, когда Сартр стал пользоваться большой известностью; я помню, например, день, когда он сделал знаменитый доклад на тему «Является ли экзистенциализм гуманизмом?». Мы с женой хотели туда пойти, но было столько народа, что не нашлось мест, и мы, чтобы утешиться, пошли, если память меня не подводит, посмотреть фильм Рене Клера. Известно, что публика ценит некоторые легко запоминающиеся антитезы. Таким образом, мое имя присоединили к имени Сартра, и, как это ни парадоксально, я как бы воспользовался частью его успеха».
нация ироническая: «В «благонамеренных» салонах были, разумеется, счастливы возможностью противопоставить «злонамеренному» экзистенциализму автора книги «Бытие и ничто» другого, «благонамеренного» экзистенциалиста, пользовавшегося, как имелись основания полагать, благорасположением церкви. Однако возникли несогласия. Для некоторых термин «экзистенциализм» требовал прилагательного «атеистический»,— тогда как же можно быть одновременно экзистенциалистом и христианином? Значит, надо было взывать к памяти Кьеркегора и даже Паскаля, чтобы ублаготворить какую-нибудь светскую даму, которая, быть может, хотела успокоить своего исповедника. Должен сказать, что все это было совершенным абсурдом, и создавшееся положение все больше раздражало меня. Я часто рассказывал, как однажды, возвращаясь из Лилля, где делал доклад в университете и довольно сурово говорил об идеях Сартра, услышал в поезде от своей соседки по купе: «Экзистенциализм, сударь, это ужасно! У меня есть приятельница, сын которой сделался экзистенциалистом. Так вот она живет на кухне, как негритянка».
Этот образ остался у меня в памяти, как своего рода виньетка, характерная для понимания того, как тогда представляли себе экзистенциалистов».
Но рассказ еще не закончен: Марсель откровенен и не щадит самого себя. Он рассказывает, как Даниэль- Ропс, руководивший одной из серий в издательстве Плон, просил Марселя «из соображений рекламы» озаглавить том его произведений, который должен был выйти в этой серии, «Христианский экзистенциализм». Марселю это было неприятно, он колебался и стал советоваться со своим другом Лавеллом, который в 1935 году издал «Быть и иметь». Лавелл сказал, «что прекрасно понимает мое отвращение, но раз уж меня начали представлять, не только во Франции, но и за рубежом главным лидером такого течения, надо сделать эту уступку издателю. Я уступил, но очень скоро начал в этом раскаиваться».
И наконец, самая изюминка: «Я забыл сказать, что в действительности вся эта путаница началась из-за самого Жан Поля Сартра, потому что на конференции, о которой я упоминал, он попробовал сделать примерную классификацию. Из нее получалось, что я фигурировал вместе с Ясперсом под этикеткой «христианского экзистенциалиста», в то время как он сам в компании с Хайдеггером нарисовал себя как «атеистического экзистенциалиста». Эту классификацию приняло бесконечное число справочников, и она там, без сомнения, так и остается, но не делается от этого менее несостоятельной» (Заметим, что классификация в самом деле именно такова и ее находишь во всех справочниках.)3
«с такой этикеткой». Хайдеггер живо протестовал, заметив, что он не атеист, а как бы находится в подвешенном состоянии между атеизмом и теизмом. Затем Марсель заявляет, что сам он, «без тени сомнения, несравненно ближе к Хайдеггеру, чем когда бы то ни было был близок Сартр». Но зато, продолжает Марсель,— и то обстоятельство, что он не писал, а диктовал, делает его рассказ особенно непосредственным и убедительным,— за то «мне кажется по меньшей мере сомнительным, что Ясперса вообще можно причислить к христианским мыслителям. Поэтому вся конструкция не стоит на ногах». И наконец, Марсель начинает бранить самый термин «экзистенциализм», потому что если это, насколько он понимает, esistenza, то есть философия существования, то никакие «измы» неуместны. Но если уж применять этот термин, то экзистенциалистский характер мышления Марселя проявляется прежде всего в его драмах, и не случайно он, Марсель, никогда не писал трактатов с формулировками, которые «могут только сбить с толка читателей».
Итак, мы обращаемся к драматургии Габриэля Марселя, не забывая о том, что философские драмы были для него самого тем, что он назвал кажущимся гибридом. Думаю, не случайно в итоговой, последней книге он так прямо, с такой предельной откровенностью писал о прототипах, о тех реальных жизненных обстоятельствах, которые лежат в основе той или другой пьесы. На том римском философском конгрессе, где впервые, как он выражается, «была приклеена этикетка», говорили о «подслащенном спиритуализме» Марселя. По-моему, это совершенно несправедливо: какие уж тут сахарин или патока. В сущности, все драмы, написанные в 20-х и в 50-х годах, проникнуты убеждением, что каждый человек одинок и грешен. Грешен в метафизическом смысле. Марсель не боялся самых острых тем, фабулу строил высокопрофессионально, я бы назвала его драмы жестокими. Он не принадлежал к тем христианам, которые веруют радостно, наивно и слепо, напротив, нередко его упрекали в чрезмерном пессимизме, в разъедающем скептицизме, и в упреках была доля правды. Мне кажется, что драмы Марселя всегда целенаправленны и несколько рассудочны. Но когда, работая над этой книгой, я начала читать подряд все пьесы Марселя, мне почему-то вспомнился Ибсен, и потом я обрадовалась, когда узнала из автобиографической книги о том, что Ибсен оказал на Марселя большое интеллектуальное влияние.
Грустная эта последняя книга. Марсель пишет: «Сегодня, в час, который можно назвать вечерним, я обращаюсь к своей жизни и задаю ей вопросы, но еще не вижу ясно, какие ответы она может мне дать. Словом, я отношусь к этой книге как к приключению, в исходе которого у меня нет никакой уверенности». Потом он просит будущих читателей и исследователей простить за то, что он все время как будто отвлекается и уходит в сторону. Это правда, но ведь «главная цель моей книги — подчеркнуть тесную связь между моим творчеством и моей жизнью, между моими персонажами и мною самим». Конечно, Марсель неизменно обращался к проблеме выбора, который делает человек. И в то же время настаивал на роли случайности, говорил о жизненных ситуациях, из которых нелегко выбраться с каким-то достоинством. И еще говорил о крайне интересных вещах, о двусмысленности фактов.
Но, в конце концов, разве вопрос о я и о другом, разве этические и нравственные проблемы важны лишь для экзистенциалистов, будь они христианами, или агностиками, или атеистами? Опять и опять я возвращаюсь к этой мысли, к теме выбора. Разве великая русская литература, классическая литература, на которой все мы воспитаны, не занималась теми же самыми вопросами? Не знаю, может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что экзистенциализм подчас воспринимают как-то замкнуто, как нечто обособленное. А если подойти к теме иначе, не придерживаясь обязательной «регламентации», а просто думая о судьбах интеллигенции любых времен, все выглядит несколько по-иному.
интересное переплетение событий из его личной жизни или, во всяком случае, фактов, отлично ему известных, с точно соответствующими этим фактам изгибами фабулы. После того как я прочла автобиографию (и только после этого), мне стало понятным, какое значение для самого Марселя имели некоторые из наиболее значительных его пьес, и стало понятным, почему эти драмы напечатаны с комментариями аббата Белэ: это очень близкий Марселю человек, один из двух друзей, которым он посвятил свою прощальную книгу. Марсель написал, что «степень понимания аббата Белэ равна лишь степени его милосердия».
ля «Иконоборец». Она никогда не ставилась на сцене, но он включил ее в сборник, и мне кажется, что она — одна из ключевых его пьес. Марсель пишет, что его пьесы и, в частности, драма «Иконоборец», которую «трудно было бы расшифровать без удивительно точных комментариев аббата Белэ», являются «прямым антиподом какому бы то ни было дидактическому театру». Мы относимся к тому, что писал и как комментировал написанное им Габриэль Марсель, с большим вниманием, так как он не менее «универсален», чем Сартр. В этом предисловии Марсель высказывает важные для него мысли: «.. . существует тесное соотношение между тайной времени и тайной смерти. И я пользуюсь случаем заявить, что в этот поздний час моей жизни сохраняю верность тому, что говорил лет сорок тому назад». Об этом говорится в связи с парапсихологией: Марсель относился к ней чрезвычайно серьезно, хотя и предостерегал от погони за дешевыми сенсациями. Но научным исследованиям в этой области он придавал исключительное значение.
Центральная идея в пьесе «Иконоборец» (мы встречаемся с ней и в нескольких других драмах Марселя) заключается в том, что духовное общение с дорогими нам людьми, которых уже нет в живых, возможно. Сюжет построен на том, что герой пьесы Жак Делорм теряет горячо любимую жену Вивиан и очень скоро женится вторично. Вторая жена, Мадлэн, очень любит Жака и любит его детей от первого брака, которые сильно к ней привязываются. Однако на самом деле Жак продолжает любить покойную Вивиан, с которой общается при помощи оккультных наук. Мадлэн знает об этом, знает, что ее роль как бы вторична, она лишь — заменитель. Она тоже втягивается в эту рискованную и сложную психологическую игру, полностью поддерживая иллюзии Жака. Она — воплощение самоотверженности, соглашается на все, притворяется лишь для того, чтобы Жак чувствовал себя счастливым.
Но в драме есть еще один персонаж, и именно он является центральной фигурой. Это друг Жака — Абель Ренодье. Он тайно и очень глубоко любил Вивиан. Он не был во Франции, когда Вивиан умерла, и был очень шокирован быстрым браком друга, восприняв это как измену памяти покойной. Вернувшись во Францию, он принимает приглашение Жака погостить в его доме и фактически берет на себя роль мстителя. Нет смысла подробно говорить о том, как построена фабула. Важно то, что Мадлэн вынуждена рассказать Абелю всю правду, он потрясен скромной и великодушной самоотверженностью этой женщины и также включается в опасную метафизическую игру. Когда у Жака возникают какие-то сомнения, именно Абель уничтожает их, ссылаясь на волю Вивиан. Главное, однако, не в том, что он так поступает, а в том, что мало-помалу сам начинает верить в то, что они общаются с покойницей.
ствует в других драмах, об этой проблеме Марсель говорит и в своих философских трудах, в частности в «Метафизическом дневнике».
Марсель сообщает в автобиографической книге, что в 1910 году встретился в таком-то отеле на таком-то курорте с майором таким-то, у которого была прелестная жена и двое маленьких детей. Марсель сблизился с этим майором, который рассказал ему свою историю, аналогичную истории Жака. Писатель не сомневается в совершенной искренности майора, но не уверен, не был ли тот жертвой иллюзии. Как бы то ни было, не будь этой встречи, драма «Иконоборец» не была бы написана.
рой он считает Абеля (мне кажется, это вполне точно) и главное значение придает последнему акту. Точнее, сцене, когда агностик Абель, обращаясь к Жаку, говорит ему: «Может быть, только тайна объединяет. Без тайны жизнь была бы невыносимой». Абель просит Мадлэн молиться за него, она отвечает: «Но я неверующая», однако Абель настойчиво повторяет: «Все равно. Молитесь за меня». Аббат Белэ говорит об Абеле: «Это жаждущее сердце, какими населена вся драматургия Марселя»4 И добавляет, что если Абель пойдет дальше «в своих размышлениях о Тайне», то, быть может, ом получит право подписаться под поразительной фразой одного из протагонистов в другой драме Марселя: «Если существовали бы одни лишь живые, земля была бы необитаемой».
»драмы Марселя кажутся мне лично более сильными, чем «Иконоборец», но здесь четко поставлена проблема общения с умершими и, следовательно, бессмертия души. Первый набросок пьесы «Иконоборец» был сделан во время войны 1914 года, а война сыграла огромную роль в развитии религиозного сознания Марселя. Причем двойную роль. В автобиографической книге он пишет, что если подходить к вопросу поверхностно, то война, несомненно, затормозила его присоединение к христианству в его конфессиональной форме: «Я был глубоко потрясен, видя, как каждая из враждующих сторон претендовала на поддержку Бога. Мне казалось, для меня было очевидным, что Бог мог быть только над всем этим, я сказал бы даже — быть вне этого конфликта». Но если взглянуть глубже, продолжает Марсель, «думаю, что война сделала из меня иисателя-экзистенциалиста, помогла мне полностью освободиться от остатков идеализма, которые налицо еще в первой части «Метафизического дневника». Иными словами, можно сказать, что война способствовала тому, что я более прямо, более непосредственно обратился к тому, что мог бы назвать тогда, но более не назову сегодня,— к религиозной проблематике в полном значении этого слова» 5
консерватизмом не политические убеждения, а необходимость сохранять (напоминаю, что то же самое слово conservare употреблял Баккелли и вкладывал в него тот же самый смысл) традиции и valori, полученные от отцов. Вопрос о традиции исключительно важен. В предыдущих главах книги мы говорили об этом. Важен и сам по себе и потому, что он далеко не однозначен. Какие традиции? Марсель не делал никакого различия между идеологиями, все они представлялись ему проявлением фанатизма. Попытаемся представить себе его взгляды более конкретно.
В мае 1962 года некий Центр итальянской жизни организовал «Международную римскую встречу, посвященную культуре», темой было «Современное определение традиционалистских ценностей». Там все было очень пестро, о чем свидетельствует изданная после этой встречи книга6 лал вступительный доклад и выдвинул, как пишет интересный исследователь Джованни Тассани, «теорию метафизической, традиционалистской и новаторской правой»7«Интеллектуальная протяженность Европы», опубликованной римским журналом «Ла Дестра». А еще через несколько месяцев Марсель выступил в Турине на «Первом международном конгрессе в защиту культуры», организованном очень активными итальянскими правыми. Доклад носил длинное название: «Размышления об антикультуре — не являются ли сами агрессоры осужденными?» Для Марселя понятия агрессоры, фанатики и дурные пастыри были однозначными. Речь шла об основных ценностях европейской цивилизации, которую необходимо защищать во имя традиции.
Скептик и пессимист, Марсель признавался, что он неохотно произносит слово духовные ценности, так как оно девальвировано. Он напомнил, что Поль Валери видел в европейской цивилизации тройное наследие — Греции, Рима и Иерусалима. Он, Марсель, не согласен с этой концепцией. Он предложил бы «мысленно обратиться к образам людей, положивших начало тому, что мы называем Европой». И статья в «Ла Дестра», и доклад исключительно интересны. Жаль только, что такой крупный мыслитель, как Габриэль Марсель, не придавал значения тому, перед какой аудиторией выступает, в каком журнале печатается. Хотя в некоторых пьесах он и затрагивал общественные и даже чисто политические проблемы, политика как таковая, насколько известно (и это подтверждается автобиографией), его мало интересовала. Он жил в других измерениях и вряд ли задумывался над тем, что его престиж и славу могут цинично использовать деятели итальянской правой. А это пытались сделать и в 1962-м и в 1972 годах. В 1962 году создали (привлекли и Габриэля Марселя) какую-то «Международную организацию писателей», но она сгинула, и о ней ничего не слышно. А бум в 70-х годах, когда итальянцы во главе с ренегатом Армандо Плебе пробовали объединить «международную правую культуру», тоже сошел на нет, и об этом никто и не вспоми нает.
Но вернемся к концепции Габриэля Марселя. Характерной чертой Европы он считает ее доказанную способность оставаться «активно открытой» влияниям других культур, испытывая их воздействие, но не растворяясь в них. Среди людей, «положивших начало тому, что мы называем Европой», первым Марсель назвал имя Эразма Роттердамского, потому что именно в нем видел соединение упорной, подлинной воли, мужественного критицизма и терпимости. «В общем,— писал Марсель,— понятие «Европа» заставляет нас постоянно обращаться к тому гуманизму, который сегодня некоторые люди, исходя из случайных и порой противоречивых постулатов, пытаются объявить мертвым».
вает себя: можно ли на самом деле называть сегодняшнюю европейскую цивилизацию христианской или нельзя. Можно ли считать, что европейцы «тяготеют к универсальности», либо и это — заблуждение? Марселю хочется думать, что европейцы — духовные наследники Эразма Роттердамского и других великих мыслителей эпохи Возрождения. Но он помнит предсказание Ницше, что на европейской сцене возникнут тираны, и это предсказание сбылось. Фанатики, нападающие на культуру, которую Марсель так страстно стремится защитить, плохо прочли некоторые книги и не поняли их сути. Они искусственно придумывали сочетания теорий и имен, хотя на самом деле все это было несопоставимым. Фанатики (или агрессоры) извлекли из плохо прочитанных книг лишь то, что их устраивает, а именно момент отрицания.
жалел о том, что не принимал активного участия в Сопротивлении, хотя однажды выступил с лекцией, которая чуть ли не стоила ему ареста. Ко всему происходящему в мире, ко всем политическим событиям Марсель неизменно подходил, исходя из своих этических убеждений. Так, он с отвращением писал о мюнхенском соглашении, «когда хотели ублаготворить Гитлера», он поддерживал дружеские связи «с писателями и философами, которых преследовали нацисты» и, вопреки всем несчастьям, обрушившимся на Францию, когда началась вторая мировая война, сохранял надежду. Можно, наверное, говорить даже о моменте некоего предвидения. Так, Габриэль Марсель пишет: «Я прекрасно помню, что едва лишь узнал о том, что Германия напала на Советский Союз, моя уверенность в том, что война не может окончиться иначе, нежели поражением Германии, ещё более укрепилась. Даже сейчас, ретроспективно, я сам удивляюсь тому, что никогда не терял этой уверенности. У меня почти что появляется искушение сказать сегодня, что нечто во мне самом — может быть, это можно назвать моим сверхсознанием — в каком-то смысле при открывало мне будущее»8
Итак, прежде всего — этические проблемы. Марсель пишет, что на протяжении нескольких последних десятилетий людям преподносили суррогаты, среди которых можно назвать некоторые открытия не одной лишь техники, но также и биологии, например, «страшные попытки биологов искусственно создать живое существо».
на сама идея, что можно в лабораторной колбе создать человеческий зародыш, не может не представляться кощунственной. Будь Габриэль Марсель сто раз антидогматиком, он никогда не смог бы примириться с мыслью, что возможно искусственное создание человека, не имеющего души. Тейяр тоже бы с этим не примирился. К какой философской школе ни принадлежали бы католики, никто из них не может оставаться равнодушным, когда некоторые современные биологи ставят такие опыты: все непосредственно связано с проблемами рождения и смерти человека, с потусторонним миром, в существование которого они свято верят,— для них жизнь души не заканчивается после того, как закончилось земное существование человека.
В автобиографической книге Габриэль Марсель очень подробно рассказывает о своем детстве. Его мать умерла, когда мальчику не было еще четырех лет. Бабушка и тетка, сестра матери, окружили ребенка нежнейшей заботой, но смерть матери на всю жизнь осталась для него глубочайшей травмой, невосполнимой утратой. Детству посвящены замечательные страницы. Габриэль Марсель не хочет ни, как он выражается, «канонизировать отца», ни стилизовать самого себя. Он с глубокой благодарностью пишет о тетке, воспитавшей его, но не идеализирует ее в знак благодарности. Он рисует образ властной женщины, которая, желая мальчику добра, формировала его (точнее, пыталась формировать) так, как ей казалось нужным, подавляя его волю и создавая трагические ситуации. После смерти жены, через несколько лет, отец Габриэля обвенчался со свояченицей, «вероятно, из-за меня», пишет Марсель, чтобы попытаться как-то воссоздать семейный очаг.
риэля прошли внешне спокойно и, видимо, печально: бесконечные чтенья, серьезные занятия греческим и латынью, музыкой, увлечение театром. Вся семейная ситуация отражена в пьесе «Маленький мальчик». Она нигде не ставилась, но после смерти отца и тетки (мачехи) Габриэль Марсель включил пьесу в полное собрание своих сочинений. Важно, однако, то, что пьеса вообще была написана: с самого начала устанавливается прямая связь между жизнью и драматургией. Обо всем этом в автобиографии рассказано очень подробно.
против «шумной кампании», поднятой Золя. А мальчик страдал от мысли о вопиющей несправедливости, от которой страдает невиновный человек. Кончилось отрочество, началась полоса изучения философии, глубокого изучения,— это всегда отличало Габриэля Марселя.
Примерно в 1909 году Христос начал играть в его сознании большую роль, но Габриэль «был еще очень далек от какого бы то ни было конфессионализма». Парал лельно крепнет интерес к философскому театру. Марсель начинает вести свой «Метафизический дневник». Он встречается с некоторыми из самых знаменитых своих современников, с которыми его связывает духовная близость. Среди них Вассерман, Рильке, Клодель, Mориак. Потом Габриэль женится на девушке из протестантской семьи, он пишет об этой замечательной семье с огромным уважением и даже нежностью. Семья «была совершенно чужда сектантства». Габриэль был агностиком, в семье жены это никого не смущало. Но все восприняли как большую радость его решение стать католиком, принятое в 1929 году.
Но тут все было не просто. Марселю рассказали о том, что его мать за несколько дней до своей смерти пригласила священника, «быть может, приняла обряд крещения». Это потрясло Габриэля, возникла мысль о возможности потусторонней встречи с матерыо. Философски Габриэль Марсель был уже подготовлен к религиозному обращению. Важен был какой-то мощный психологический толчок, и, вероятно, этот рассказ о матери был таким толчком. Габриэль Марсель пишет в автобиографической книге: «До тех пор я оставался совершенно чуждым католической церкви и думаю, не будет преувеличением сказать, что она всегда вызывала во мне некоторое недоверие из-за ее догматизма и из-за ее уверенности в том, что лишь она одна обладает христианской мудростью в полном объеме. Могу ли я сказать искренне, что это недоверие когда-нибудь исчезло совсем? Не думаю». И дальше: «Когда я спрашиваю себя, чем был мой католицизм, то констатирую, что здесь все было противолежащим, то есть уверенность, сопровождавшаяся, так сказать, одной оговоркой. С одной стороны, я исходил из принципа, что католицизм означает универсальность. С другой стороны, я не мог скрывать от самого себя, что в действительности требование универсальности постоянно терпело поражение внутри самой церкви, и, без сомнения, довольно часто на самой верхушке иерархии»9
суждения об официальной философии католической церкви, о томизме, который был Марселю глубоко чужд. Он рассказывает о своих частых встречах с Маритеном, который всячески стремился склонить Марселя к собственным идеям, но безуспешно. Когда через несколько лет после этого периода их частого общения была опубликована одна работа Маритена — одна из серьезных его работ, — он, Марсель, написал рецензию, в которой, в частности, возражал против «средневековой терминологии» и прозрачно намекал на то, что христианская теология этого типа несовместима с современным мышлением. Из корректности Марсель предварительно показал текст рецензии Маритену, который был очень задет и просил не печатать ее. «Я по слабости душевной исполнил его желание, — пишет Марсель, — но его поведение укрепило мое мнение о неотомизме». В этих строчках чувствуется и некоторая личная неприязнь, но прежде всего они подтверждают своеобразный характер самого католицизма Марселя.
Очень сильные страницы автобиографической книги посвящены осуждению расизма, размышлениям о судьбах развивающихся стран. И о том, что после второй мировой войны идея гуманизма, всегда дорогая ему, приобрела для Марселя совершенно особое значение. Он абсолютно не согласен с Руссо, который приписывал каждому человеческому существу изначальную доброту. Эта концепция кажется Марселю абстрактной, мифической и не выдерживающей серьезного анализа. Гума низм, в понимании Марселя, означает «отказ от всякого догматического истолкования» и обязывает к непремепной ясности мысли. Опять называется имя Эразма Роттердамского. Правда, это поздние рассуждения, и все же не кажется неожиданным, что после возмущенных, исполненных гнева и негодования слов о гитлеровских лагерях уничтожения и о неоколониализме Габриэль Марсель с присущей ему беспощадной, бескомпромиссной честностью говорит о роли церкви. И произносит очень высокие, очень жестокие слова, вплоть до обвине ния церкви «почти что в соучастии», потому что она на протяжении веков и в наше время молчаливо мирится! с вопиющими преступлениями против человечества. Наконец — но этого надо было ожидать, потому что автобиография носит сознательно исповедальный характер и доказывает всю степень серьезности и искренности Марселя,— он опять возвращается к важнейшему вопросу. Я обязан, пишет Габриэль Марсель, четко сказать о своем сегодняшнем отношении «к церкви, в которую вступил более сорока лет назад». И вот признание: «Я солгал бы, не сказав прямо, что в каком-то смысле она меня разочаровала. Сегодня я далеко не убежден в том, что ее основные положения в самом деле опираются на историю». Да, философ и писатель хочет быть совершенно честным прежде всего перед самим собой. Опять и опять Марсель возвращается к прочитанному, к своим спорам с другими мыслителями. Он подробно рассказывает о своих пьесах, о прототипах,— мне кажется, есть немного примеров такого точного и прямого сопоставления жизненных фактов и литературных произведений. Он говорит о том, что именно сам считает главным в своем творчестве, рассказывает о встречах и спорах — литературных, философских или связанных с постановками на сцене и интерпретацией его пьес. Это в самом деле важно для комментаторов, потому что не оставляет места для двусмысленностей. Марсель сам говорит все.
любовью. Ритм всегда значил для него очень многое и в литерату ре: он недоволен одной из своих драм потому, что в ней «не тот ритм». Он пишет (а он никогда не бросается фразами и не гонится за эффектными образами), что музыка иногда спасала его от одиночества, особенно после того, как умерла жена. Утраты, утраты, все меньше остается дорогих и близких людей. Марсель ждет и своего конца. Он пишет о путешествиях — тех, которые на самом деле совершил, и о тех, которые не состоялись. Он так жалеет, что никогда не был в России, «которая в каком-то смысле, быть может, ближе мне, чем любая другая европейская страна». Постоянное обращение к литературе и к природе, мировосприятие художника и мыслителя...
— размышления о религии, о католицизме, о церкви. Не раз и не два повторяется, с болью, но с большой прямотой, признание в том, что к церкви, какой она является в наши дни, Марсель относится скептически. Мы знаем, что Габриэль Марсель пришел к христианству прежде всего потому, что его глубоко привлекал «идеальный образ Христа». Но он не хотел перечитывать Ветхий завет, потому что там господь предстает в образе педагога, способного гневаться на тех, кто неправильно его помял или кто отрицает его учение. Габриэль Марсель — мы знаем — ненавидит дидактику, его собственная драматургия прежде всего антидидактична. Он называет великолепными псалмы и Книги пророков, но «идея Бога, навязывающего свое учение», ему отвратительна, такого бога он не принимает.
«несмотря ни на что», остается христианином, это потому, что он любит Иисуса и твердо верит в таинство воскрешения. Мне кажется, все дело именно в этом. Подлинно верующие христианские писатели не сомневаются в бессмертии души и, следовательно, в возможности спасения человека, даже заблуждающегося, даже многогрешного. Если Христос воскрес, люди не смеют терять надежду. Незадолго до своей смерти Марсель утверждал, что даже если было бы «окончательно доказано», что жизнь человека кончается с его последним вздохом, то и тогда он, Марсель, продолжал бы верить в бессмертие души. Последняя диктовка для автобиографической книги была сделана 3 февраля 1971 года. Габриэль Марсель вспоминает фразу из своего «Иконоборца» — недаром эта драма была так важна для него: «Нет, ты не мог бы довольствоваться миром, лишенным тайны». Он цитирует по памяти, но мы повторяем точный текст, слова, которые Абель сказал Жаку Делорму: «Может быть, только тайна объединяет. Без тайны жизнь была бы невыносимой».
Тайна рождения, тайма смерти человека, тайна потустороннего мира, глубоко запавшая в душу надежда на то, что возможна встреча с дорогими нам людьми, «там, когда. .». Может быть, и не ошибались итальянцы, когда писали, что со смертью Габриэля Марселя «ушел из жизни последний великий метафизик». Я думаю о Марселе и почему-то сопоставляю его с Баккелли, хотя Баккелли и не был философом и не был мета физиком, он был всего лишь писателем, но большим писателем. Это одно и то же поколение: Марсель родился в 1889 году, Баккелли в 1891 году. В плане культуры есть нечто, глубоко их объединяющее: вера в высшие ценности духа, вера в высокие задачи литературы всегда и, быть может в особенности, в нашем веке. Конечно, это очень разные писатели: философские драмы Марселя и реалистический эпос Риккардо Баккелли. И все-таки. Иногда я думаю: как сложилась бы судьба этих двух людей при понтификате Пия X, попали ли бы они в число модернистов? Баккелли, мне кажется, не попал бы. Марсель — почти наверняка. Католическая церковь очень умна и очень (не станем обманываться на этот счет) мстительна. Но это чисто умозрительные рассуждения, ни в чем не может быть уверенности. Уверена я лишь в одном: если бы Габриэль Марсель жил во времена охоты за модернистскими ведьмами, он вел бы себя с таким же мужеством и достоинством, как Жорж Тиррелл
«Католицизм — 77», с. 71 и 75.
— 202.
4. Gabriel Marcel. Percees vers un ailleurs. Theatre. L’iconoclaste. L’horison. Commentaires de Tabbe Marcel Blay. Paris, 1973, p. 86.
5. Gabriel Marcel. In cam m ino.. . , p. 86.
7. Giovanni Tassa i, p. 108.
8. Gabriel Marsel. In cammino... p. 161
— 124