Приглашаем посетить сайт

Карел Чапек в воспоминаниях современников
Штех В. -В.: Из воспоминаний о Кареле Чапеке

ИЗ КНИГИ «В ЗАТУМАНЕННОМ ЗЕРКАЛЕ»

[...] Только в 1909 году содружество, выраставшее в различных учебных заведениях и объединявшее род"1 ственные усилия людей из разных кружков, пополнилось братьями Чапек. Раньше мы только видели их про"1 гуливающимися по проспекту Фердинанда. Это были два подчеркнуто одинаково и чересчур элегантно одетых молодых человека в цилиндрах и перчатках. [...]

Мы не слишком высоко ценили их литературные опыты в «Стопе» Горкего, которым подпись «Братья Чапек» придавала такую же броскость, какою отличалась их одежда. Их критические статьи и рецензии, посвященные изобразительному искусству, тоже не встречали в нашей среде одобрения. Нам чужды были нарочитое остроумие и какая-то эксцентричность стиля, противоречившие свойственной нам и определявшей нашу манеру поведения естественности. Поэтому я удивился, когда в один прекрасный день эти два сверхчеловека явились в кафе «Унион» и представились мне по всей форме. Я был приветлив без излишнего дружелюбия и представил их остальным.

Братья подсели к нашему столу, хотя прием был не так уж горяч, а сердечности, особенно среди художников, и того меньше. Но Чапеки выдержали эту не слишком радушную встречу и продолжали посещать компанию, а вскоре и совсем сжились с группой молодых людей, которые вместе гуляли, дискутировали и без конца Ссорились. Очевидно, братья оценили значение культурно-художественного центра, каковым было тогда кафе «Унион», и пользу того, что там делалось, хотя у них и было какое-то более старое знакомство с С. -К. Нейманом.

«Пршеглед». Там братья Чапек попытались выступать уже в иной тональности, чем прежде в «Стопе». Они быстро учились, перенимали взгляды, доселе им чуждые, верно угадывали скрытый смысл намеков и суждений, умели подчинить свою экстравагантность и избранность естественной неофициальности нового коллектива. Чувствовалось их желание выдвинуться, стремление добиться успеха, что для всех остальных как-то не имело первостепенного значения. Они были проницательны и понятливы, целенаправленно и планомерно просвещались во время дружеских застолий в кафе и коллективных поездок в окрестности Праги, хотя сами не танцевали и не пили. Оба были в высшей степени добропорядочны и корректны, чем резко выделялись среди людей богемы, зарабатывавших на жизнь от случая к случаю, пробавлявшихся с помощью «путешествующей пятикроновой монеты». И хотя все эти люди тоже чего-то хотели, однако не слишком пеклись о карьере, в то время как у Чапеков можно было заметить преднамеренное стремление к успеху. Они во всем отличались от беспорядочной толпы экстравагантных личностей, преследующих собственные химеры. Но все же постепенно мы с ними сблизились, поскольку они были необычайно умны и в не меньшей мере тактичны. Они сумели извлечь из этой своеобразной среды максимальную пользу, хотя о Йозефе как о художнике здесь почти никто не говорил. В нашем кружке они проявляли только литературную сторону своего дарования, послужившую основой нашей последующей близости.

Постепенно мы стали вхожи и в их семью, которая имела для обоих братьев чрезвычайно важное значение. Семья поддерживала их труды и устремления, чего вовсе не было у других членов нашего сообщества. Отец — врач, человек практичный и рассудительный, рано получивший какую-то пенсию и переселившийся в Прагу, несомненно, способствовал их профессиональному и несентиментальному пристрастию к фактам. Мать собирала в Крконошах народные легенды и, по-видимому, повлияла на их тонкое чувство родного языка. У братьев был врожденный языковой дар, о котором они рассказывали как о способности, развившейся под влиянием служанки Наны; эта способность связывала двух совершенно далеких от народа интеллигентов с корнями коллективной жизни, с народом и его пластичной речью. Порой я бывал в их квартире на Ржичной улице и наблюдал простой старомодный житейский уклад семьи, очевидно, вполне состоятельной, но весьма экономной. Если не ошибаюсь, отец дал каждому из них по двадцать тысяч крон; а затем они уже сами вносили плату за жилье и пропитание, привыкая к тщательной экономии, впоследствии столь характерной для обоих.

Я познакомился и с их методом творчества. Чапеки рассказали однажды, как прочли в энциклопедии Отто о «комедии дель арте». Обнаружив, что это устоявшаяся драматическая форма с традиционными персонажами-масками, где действие импровизируется, братья тотчас домыслили ее возможности; так возник замысел «Любви игры роковой». В кафе «Унион» зашел разговор о Стендале, о концентрированной эпичности его повествования. Братья Чапек немедленно принялись за чтение и многому научились у Стендаля, особенно лаконизму. Работали они явно по четкому плану, не тратили времени зря, как прочие, не задерживались попусту из-за каких-нибудь бесполезных вещей, для нас, остальных, подчас весьма важных. Несмотря на первоначальное нерасположение к естественно-простому, но малообразованному Властимилу Гофману, братья сумели понять, почему он пользуется в нашей среде признанием. И если поначалу они чуть свысока выслушивали его непосредственные и часто наивные вопросы, то потом сблизились и с ним, и с его земляком Вацлавом Шпалой. Были корректны, но так и не преодолели некоего вежливого холодка по отношению к Филле и, разумеется, к Киселе тоже. Нам казалось, они слишком рассудочны, не позволяют себе сердечных проявлений. Но несмотря на все это, сближение продолжалось.

Доктор Чапек подвизался в качестве сезонного врача на различных курортах. В 1909 году мы отправились к нему в Св. Ян под Скалой, потому что тогдашний владелец этих живописно-романтических мест фабрикант Маршнер делал попытки обновить тамошний курорт. Наша группка медленным шагом спускалась от Карлштей-на в долину, где нас приветливо встретили и провели по этому своеобразному уголку земли. В родительской квартире на подрамнике стояла незаконченная картина Йо-зефа Чапека. Он уже тогда явно стремился перейти от декоративного стиля Умпрума к чистой живописи. Мы как-то мало считались с ним как с художником, но не могли не признать общей для братьев любознательности, систематичности и серьезных устремлений в литературе — области, где они постоянно экспериментировали. У них было немало интеллекта и логики, а также способности к самодисциплине и систематическому труду.

ИЗ КНИГИ «ЗА ОГРАДОЙ ОТЧИЗНЫ»

с ним на Лилиенштрассе. Лицо Лангвайля выразило смущение, такое же смущение отражалось на лицах коренных берлинцев, как только я сообщал им наш адрес. Лангвайль отвез нас с Anhalterbahnhof1 на квартиру, найденную Чапеком по объявлению, которое было вывешено на факультете, —и я увидел просторное, уютное жилище — три комнаты со старомодной обстановкой. Квартира была расположена во втором этаже, на узкой оживленной улице за королевским дворцом и Александерплац, центром рабочего района Норд-Ост.

Я еще не успел записаться в Королевский университет Фридриха-Вильгельма (ныне имени Гумбольдта), куда уже был записан Чапек. [...]

В обшарпанном квартале нам жилось совсем неплохо, мешала только близость пожарной части, из которой еженощно с тревожным звоном выезжали пожарные. Но к этому мы скоро привыкли, как и к окружающей нас бедности. Собственно, мы и сами были такие же бедняки. Вдвоем с Чапеком мы посещали маленькие ресторанчики или просторные пивные, где в обстановке всеобщего пивного угара зычно играл оркестр и где совершенно терялись два иностранца, даже в этом гаме не прекращавшие разговоров и рассуждений, характерных для пражской художнической компании. Наши личные познания и наблюдения перемежались с общепринятыми в этом кругу мнениями и формулировками.

— Вы обратили внимание, что Бодлер не написал ни одной драмы? В этом, очевидно, причина его духовного разлада — нет ничего мучительнее ощущения, что ты не способен написать драму! — заметил как-то Чапек, рассматривая публику за соседними столами, пьяно покачивающуюся в такт оглушительной музыке. И добавил: — Моя фантазия работает, лишь когда я совершенно трезв. [...]

остроумно и с присущим всякому истинному поэту пониманием. У него было врожденное чутье к литературе и языку, к строению и пластике чешской речи, тайны которой он постигал с величайшей мудростью. Я убедился в этом еще до отъезда из Праги, но теперь его большой языковой дар проявлялся еще ярче. Он владел родным языком куда лучше меня, писавшего тяжело и с напряжением. Прочтя мою диссертацию, Чапек с первого взгляда уловил излишнюю сложность и тяжеловесность стиля:

— Здесь нужно поставить точку с запятой, тут может спасти положение тире, а эту фразу разбейте на три...

Его советы помогли сделать диссертацию более удобочитаемой. [...]

Рассуждения Чапека всегда бывали умны и проницательны, хотя в Берлине он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Скучал по дому, а главное—по брату. Как-то не мог сосредоточиться, тщетно пытался писать — ничего не приходило в голову. В конце концов он даже купил у меня за одну марку сюжет рассказа о том, как распадается интеллигентная семья, в которую попал необразованный и примитивный человек, своей естественностью и живым чувством побеждающий условности воспитания. Сюжет Чапеку понравился, но вскоре, не добившись успеха, он в расстройстве бросил и этот замысел и только валялся на диване, читал, думал.

Зато в дебатах, которые продолжались и во время наших вечерних прогулок, он всегда проявлял поразительную самостоятельность взглядов и последовательность интересов. Чапек совсем не пил, но хотел знать названия и различал состав и вкус всех крепких напитков, тогда еще едва известных в нашем пивном мире. Он гордо заявлял, что знает состав коктейля «манхеттен», знает, что такое флип, мартини, и с видом знатока смаковал эти экзотические в ту пору напитки. Один раз мы сидели в зале монументальной германской Валгаллы — ресторана Рейнгольда, говорили, как обычно, по-немецки для тренировки в языке и, в процессе «научной» дегустации незаметно для самих себя действительно крепко захмелев, вдруг стали изливать друг другу душу. Не знаю уж, что я наплел о себе, но до сих пор в моих ушах звучит: «Ich will die Macht haben»2 «Если бы я мог достичь власти иным путем, я бы пошел им. Но я умею только писать и потому достигну власти посредством литературы...» [...]

Однажды Чапек сказал, что не верит ни в какие «Tiefheiten»2 жизни или души, видит во всем этом лишь истерию. Сдержанный, трезвый, эгоцентричный, не впутывающийся ни во что без толку и глядящий на мир со стороны, он всегда выступал против импрессионизма. Это был взгляд рассудительного, интеллигентного и умного человека, причем, конечно, высоко одаренного; его холодную логику уравновешивали привязанность к семье и врожденное поэтическое чувство. Очевидно, он уже тогда знал, каким путем пойдет; в то время как я разбрасывался, импровизировал и тосковал по полноте жизни, он был деловит и несентиментален. Если взглянуть на жизнь Карела Чапека в целом, его расчет был явно правилен, поскольку ему действительно удалось достичь и власти, и денег.

Характером мы были совсем не схожи. Совместная жизнь углубляла доверительность, но отнюдь не дружбу, ибо каждый оставался на своих позициях. Но для обоих нас Берлин был чужим городом. Впрочем, различия натур не мешали ряду совпадений в оценках художественных произведений. В Берлин приехал Франтишек Лангер, издавший тогда в библиотеке Шальдовой «Новины» книгу «Золотая Венера», теперь он вместе с нами проматывал гонорар. Естественно, его интересовало наше мнение о книжке. [...] Мы с Чапеком были полностью единодушны: рассказы Лангера казались нам слишком артистичными, безжизненными, вторичными, искусственными, мы не утаили от него и суждений о «жестяном» великолепии его слога, чересчур декоративного и вычурного. Но наши прямые высказывания не нарушили дружбы. [...]

На Gare du Nord4 5 на бульваре Сен-Мишель в Латинском квартале, где жили и они сами, и сразу же повезли меня через весь Париж по муравейникам бульваров, кварталам, полным суеты, которые я едва успевал окинуть взглядом, через Сену и остров Сите на другую сторону перенаселенного и чрезвычайно оживленного города. Наш скромный отель, где вовсе не было никаких американцев, находился на сравнительно тихом конце шумной магистрали, пересекающей квартал университета, учебных заведений, институтов науки. [...]

Едва успев осмотреться и разобрать чемодан, я отправился с Чапеками на прогулку, и снова мы погрузились в искрящийся оживленный поток людей, в атмосферу, которую я впитывал всеми порами и с которой уже невольно сближался. На автобусе мы поехали в Лувр, Чапеки водили меня по залам, и я восхищался. [...]

— мне казалось, он следует Мангену и Марке, —в стиле вольной, прямой и крепкой живописи, в которой не оставалось и следа былого пристрастия к стилизации; а Карел писал. В полдень мы отправлялись обедать, выпивали в кафе «Биар» на бульваре по чашечке черного кофе, покупали «Матен», в ту пору популярнейшую парижскую газету, и, усевшись напротив, в Люксембургском саду, читали продолжение детективной истории Фантомаса. Этот удивительный солнечный сад с водоемами, фонтанами, памятниками и аллеями, кишащий старыми и малыми посетителями, соединял широту и размах открытых перспектив с интимностью ленивого отдыха. Там же мы чаще всего встречались и в полдень гуляли, отпускали замечания по поводу того, что нас окружало, спорили. В сравнении с берлинским периодом Карел Чапек заметно переменился, точно в присутствии брата ожил, сбросил с себя угрюмость. Там ему как-то все время было не по себе. Жизнь вместе с Йозефом означала возобновление удивительного единства их мышления и чувств. Братья гордо говорили: пишем пьесу! Рождение ее замысла, ее дух и сюжет они объясняли общей любовью или восхищенной симпатией к дочери известного пражского кондитера, их партнерше по занятиям в танцевальной школе Линка. Они создали атмосферу восхищения молодостью, воплощенной в светлом и теплом образе прелестной Мими (возможно, прототип ее — барышня из школы танцев — до сих пор жива и все еще гордится своей ролью вдохновительницы), и развивали действие в духе наших пражских воскресных загородных прогулок. В предисловии к первому изданию «Разбойника» Карел Чапек упоминает об этом:

«Товарищи былых времен, признайтесь, разве не прав автор, утверждая, что «Разбойник» хоть немного ваш портрет. Портрет тех, кто танцевал в Затиши, бегал за каждой юбкой, срывал каждую розу и одновременно боролся с рутиной в искусстве; веселый произвол и жизнерадостность, которые озаряли тогда молодые лица, не утратили своей силы и в воспоминаниях. Какое счастье и какая гордость — сознавать себя молодым поколением! Ощущать себя в жизни новатором, завоевателем, разбойником! Как свежо и привлекательно беззаконие, как героично нести на своих плечах бремя безответственности! Но когда автор вернулся к вам с первой редакцией пьесы в кармане, он увидел, что и вы уже простились с молодостью».

«Разбойник» остался наброском, которому недоставало конца.

«Разбойник» вырастал в совместной творческой мастерской обоих братьев. И хотя действительно писал только Карел, однако во время полуденных прогулок по Люксембургскому саду они обговаривали вдвоем не только фабулу, но и весь ход действия, все его повороты, даже до подробностей обсуждали отдельные ударные моменты. Братья рассказывали, как идет работа над пьесой, а я восхищался их идеальным взаимопониманием. Они мыслили в полном согласии. Стоило одному начать фразу, как другой заканчивал, четко формулируя ее смысл. Видно было, что их внутренняя жизнь буквально биологически сплелась воедино. То, что днем они вместе продумывали, на следующее утро Карел записывал. Я понимал, насколько они нерасторжимы, задним числом понимал причины постоянной угрюмости и духовного беспокойства Карела в Берлине и говорил себе: вероятно, так работали Гонкуры. И все же мне кажется, что этот изначальный симбиоз не выдержал испытания до конца жизни, таково, по крайней мере, впечатление, вынесенное мною из Бухенвальда. Однако тогда, в Париже, они были неразлучны, а я только приглядывался к чрезвычайно упорядоченному и размеренному ритму их жизни, к их целеустремленности, к их умению беречь время и трудиться планомерно. Рабочие часы они чередовали с посещением картинных галерей и художественных магазинов — последних обычно по понедельникам: в ту пору Йозеф как раз начал проявлять интерес к искусству примитивных народов, о котором позже написал прекрасную книжку. Их уравновешенность сказывалась и в распределении времени, и в различных деталях быта. Ужинали они дома и всегда старались, чтобы вина у обоих было налито поровну: кто-нибудь один, присев, обязательно сравнивал уровень вина в рюмках. После ужина выходили попить пива на тротуаре перед пивной Дюмениль неподалеку от нашего отеля. Особых встреч или дружеских связей не искали. Едва перекинулись одним-двумя словами с Вацлавом Небеским, жившим всего в нескольких шагах от нас, но совершенно чуждым нам по манере поведения. Им было достаточно самих себя, они сумели создать собственный мир в Латинском квартале, полном студентов и экзотических посетителей любого сорта, которые заполняли главную магистраль интеллектуального квартала вокруг университета, этого самостоятельного целого внутри французской метрополии, мало связанного с остальными ее кварталами. Карел Чапек, как и я, особого прилежания к университетским занятиям не проявлял. [...]

Бурдель все так же искрился жизнью, был равно приветлив со знаменитыми и безвестными. Тем не менее в одно из воскресений меня поразили дружеская приветливость и смирение, с какими он отвечал на неожиданные выпады и придирки странного старика, который высказывался чрезвычайно громко, не обращая внимания на то, что говорят окружающие. Когда мы сели ужинать, я спросил, кто этот сварливый потрепанный человек. «Это величайший художник современности!» — «Где можно увидеть его картины?» — «Нигде». Художника звали Леон Шолиак. [...]

Старый художник почувствовал ко мне нечто вроде симпатии и однажды, желая взглянуть на какую-то фотографию, навестил меня в нашем отеле. После воскресного визита к Бурделю я рассказал Чапекам о Шо-лиаке и о его примитивных и вместе с тем гениальных живописных набросках, где материал и композиция были слиты воедино, об этом самородке, подобном Сезанну или Френофферу из бальзаковского «Неведомого шедевра». Я пробудил в них любопытство, а когда старик явился ко мне, сбегал наверх, к братьям, которые оказались дома, и сообщил: «У меня Шолиак». [...] Они спустились вместе со мной, и я познакомил их с художником. Это знакомство продолжалось довольно долго. Они часто гуляли с Шолиаком, тот даже рисовал Карела Чапека — как всегда, на шелковой бумаге. Позднее они посвятили фигуре этого старика, которого мы потом потеряли из виду, статью и, если не ошибаюсь, напечатали ее в «Мусейоне» Шторха. То был человек, чем-то привлекавший их и возбуждавший их любопытство.

целеустремленность; мы с ним четко разграничили, что нас отличает друг от друга: «Для вас искусство — проявление, для нас — сообщение». Но их систематичность, их логизм, их отношение к жизни я полностью отвергал. Чапеки и тогда уже умели сосредоточиться, методично работать над собой, концентрировать внимание на себе. Им были чужды мои импровизации, мой рассеянный образ жизни. А мне — их программность и систематичность. Они извлекли из города все, что тот мог предложить не пустившим прочных корней иностранцам, но, с другой стороны, не могли не чувствовать ограниченности радиуса своего бытия, и им было как-то не по себе. «Разбойник» не удавался, авторы завязли на третьем акте. Оба недовольно ворчали, пока наконец у них не родилась идея путешествия в Испанию, на которое они собирались сэкономить денег, пожив некоторое время в Марселе. Братья развивали передо мной этот план, но я все еще считал, что слишком мало видел, бродя по Парижу и его картинным галереям. [...]

На вокзале, согласно договоренности, меня ждали оба Чапека и проводили до самой дешевой гостиницы в душном, шумном и грязном квартале. Я спросил их: «Что поделываете?» — «Экономим», —как-то грустно отвечали они, и через минуту я узнал, что пребывание в раскаленном, переполненном людьми городе и грязной дешевой квартирке действует на них угнетающе. Особенно в Кареле чувствовался упадок физических сил. Он никогда не был абсолютно здоров; в нашей среде говорили, будто у него больной позвоночник и, возможно, потому он тяжело дышит полуоткрытым ртом. В Берлине и Париже он ни на что не жаловался и не хворал, много ходил, постоянно чем-то интересовался, рассуждал и делал широкие выводы. Но здесь, мне показалось, он утратил интерес к поездке в Испанию, которая давно проектировалась и, очевидно, должна была стать составной частью его писательской карьеры. Итак, он решил, что в Испанию не поедет, покинет брата и вернется домой. [...]

Меня не удивило постоянное уныние Карела: нелегко было северянину вариться в раскаленном котле безумного марсельского муравейника. К жаре присовокуплялись разнообразнейшие неприятные запахи и беспрерывный шум; по ночам мы не могли заснуть в переполненном курятнике крошечного отеля, расположенного в сомнительной репутации квартале, окружающем ратушу; с первого этажа доносилась пронзительная музыка, а с улиц — крики и вопли дерущихся. «Это сумасшедший дом, — говорил я себе, — однако довольно занятный». Наша часть города вокруг бассейна старого порта, как бы замкнутая воздушной железной конструкцией транспортера, с домиками и домами, тесно напиханными в узкие улочки этих диких джунглей, кишевших арабами, неграми и еще какими-то оливковыми людьми, была весьма экзотична, в то время как противоположная сторона гигантского водоема была значительно радушнее и носила французский народный колорит — с лавочками и ларьками, где продавались устрицы, морские ежи, каракатицы и прочие разновидности даров моря. Тут было как-то просторней и тише, в трактирчиках того же рода, что изображен в «Пароходе Тинэсити» Вильдрака, жизнь била ключом. С Чапеками мы довольно скоро расстались, и я с удовольствием погрузился в эту непривычную суматоху. [...]

Еще раз мы встретились с ними уже на прощанье. Пожалуй, это был наш последний, до конца искренний разговор. Снова мне показалось, что Йозеф представляет собой главное творческое начало этой своеобразной двоицы, —кряжистый, замкнутый житель гор, одаренный силой воли и острым видением мира. [...] Младший, Карел, был, по-моему, не столь глубок, но как-то легче Йозефа, образованнее и общительнее его. Уже тогда у Карела была готовая программа, и он умел ее осуществлять более гибко и с меньшей строгостью. [...]

1 Ангальтский вокзал (нем.).

2 Я хочу иметь власть (нем.).

3 Глубины (нем.).

ВАЦЛАВ ШТЕХ

Видный чешский искусствовед Вацлав Вилем Штех (1885—1974) поддерживал приятельские отношения с Чапеком в 1909—1912 гг.; весной 1912 г. произошел разрыв, основанный в какой-то мере на различном отношении В. -В. Штеха и братьев Чапек к кубизму. В. -В. Штех, Э. Филла и другие бывшие соратники братьев Чапек по «Группе мастеров изобразительного искусства» (основана осенью 1911 г.) видели в кубизме последнее и окончательное слово современного искусства (см. восп. Ф. Лангера в наст, изд., с. 305). Братья Чапек и их ближайшие друзья В. Шпала и В. Гофман относились к кубизму лишь как к одному из возможных направлений творческого поиска. Сыграли свою роль и иные причины. Выход братьев Чапек и их друзей из «Группы» (конец 1912 г.) был проявлением протеста против чрезмерной амбициозности Э. Филлы и его единомышленников. И. Чапек приводит слова брата: «... в этом кружке нет таких богачей, чтобы кто-то мог «ручаться» за других» («Dvoji osud. Dopisy Josefa Capka...». Praha, 1980, s. X). Тем не менее следует отдать должное объективности В. -В. Штеха, который, преодолев личные антипатии и позднейшую враждебность, оставил достаточно достоверные воспоминания. Они содержат наиболее подробные сведения о пребывании К. Чапека в Германии и Франции в 1910—1911 гг. И если В. -В. Штех подчеркивает честолюбие молодого К. Чапека, известную долю расчета в его творческом и человеческом поведении, то нельзя исключить реальную обоснованность этого наблюдения.

«В ЗАТУМАНЕННОМ ЗЕРКАЛЕ»

V. V. Stech. V zamlženém zrcadle. Praha, 1967, s. 158—160.

— См. восп. Ф. Лангера в наст, изд., с. 266—271,287—288.

... по проспекту Фердинанда... — Ныне Народни (Национальный) проспект в Праге.

— королевский замок под Прагой, построенный в середине XIV в. чешским королем и императором Священной Римской империи Карлом IV (Карелом I; 1316—1378). Умпрум. — См. прим. к с. 270.

ИЗ КНИГИ «ЗА ОГРАДОЙ ОТЧИЗНЫ»

V. V. Stech. Za plotem domova. Praha, 1970, s. 11, 15, 17—19, 37—39, 57, 59, 100 — 103.

— берлинская улица, пользовавшаяся дурной славой.

— величественное мраморное здание, построенное в 1830—1842 гг. на берегу Дуная близ Регенсбурга по распоряжению баварского короля Людовика I (1786—1868); архитектор — Лео Кленце (1774—1855).

С. 361. ... говорит о себе как о единственном авторе... — В программке к премьере «Разбойника» К. Чапек отмечал, что комедия возникла в «совместной мастерской братьев Чапек».

— См. также восп. Э. Валенты в наст, изд., с. 422. Подобного же рода свидетельства содержатся в неопубликованных мемуарах Я. Поспиши-ловой-Чапковой, в книге Г. Кожелуговой «Чапеки глазами семьи» (1962) и т. д. Суть расхождений между братьями достаточно отчетливо явствует из письма Й. Чапека Г. Чапковой от 27 августа 1935 г., в котором старший брат высказывает свое недовольство женитьбой младшего на О. Шайнпфлюговой. И. Чапек был ближе К. Чапека левому крылу в чешской культуре, чешскому художественному авангарду. Он решительнее выражал симпатии Советскому Союзу, о чем свидетельствует его поездка в нашу страну и высказывания после возвращения (Josef Capek. Navstevou v Sovetskern. Svazu. — LN, 14. V. 1938, s. 5). Вместе с тем он все резче отвергал «литературность», испытанные приемы беллетристики и драматургии, в чем расходился с младшим братом (см.: V. Nezval. Z mého života. Praha, 1953, s. 28; Jiři Opelik. Josef Čapek. Praha, 1980, s. 210—211). И все же в своем дневнике И. Чапек записал: «Ах, Карел, часть моего существа умерла вместе с тобой!» (J. Čapek. Psàno do mrakú. 1936—1939. Praha, 1970, s. 300).

... из Бухенвальда... — В. -В. Штех находился в Бухенвальде вместе с Э. Филлой и И. Чапеком.

— «Искусство примитивных народов».

С. 363. К. Чапек посвятил Леону Шолиаку эссе «Неизвестный художник» (Об искусстве, 147—151).