Приглашаем посетить сайт

Карел Чапек в воспоминаниях современников
Карел Чапек глазами друга

КАРЕЛ ЧАПЕК ГЛАЗАМИ ДРУГА

Мастерской Чапека был его письменный стол. Он привез его в мае 1925 года с Ржичной улицы в свою новую виноградскую виллу. Письменный стол стоял в кабинете на втором этаже так, что сбоку от него Карел видел застекленную веранду, где находились сотни горшков с кактусами. Стол вовсе не был предметом старины, просто был старомоден — покрытый желтым лаком, небольшой, как раз на два расставленных локтя, опирающихся о столешницу, да еще с местечком для какой-нибудь книги; зато в тумбах было множество ящичков, а сверху — над столешницей — полочки и резная деревянная оградка.

В то время Чапек писал на четвертушках бумаги, стопка их всегда лежала наготове. Писал он обыкновенным стальным пером на деревянной ручке, очевидно, помнившей его гимназические годы. Вечным ручкам не доверял, пишущей машинке тоже. Свои четвертушки покрывал ровными строчками, отнюдь не каллиграфического, но вполне разборчивого милого школярского почерка, со стоящими вертикально буквами. В его почерке нельзя было обнаружить ничего такого, что бросалось бы в глаза, ничего нарочитого или непроизвольного; графолог, вероятно, определил бы, что почерк принадлежит ничем не примечательному интеллигенту.

Тогда, после первой мировой войны, я жил на Виноградах, на Флоре, неподалеку от квартала вилл, именуемого В стройках, где стоит и дом Чапека; порой я заходил за ним, направляясь в редакцию «Лидовых новин». Приготовленную для газеты рукопись он складывал пополам и неуважительно совал в нагрудный карман. Такого достижения цивилизации, как портфель, Чапек тоже не признавал. Да портфель и мешал бы ему, поскольку на руке всегда висела трость. Если надо было еще дописать несколько строк, он заканчивал статью, а я пока кормил сахаром его собаку Ирис. Кончив работу, Чапек открывал дверь и довольно громко кричал вниз своей экономке: «Кофе-е!»

свои взгляды и сам по себе мог привлечь внимание — рассказы из обоих карманов, или микрорассказы, или столбец. Наши прогулки затрудняло одно обстоятельство. Оба мы были глуховаты на левое ухо, и потому тот, кто собирался говорить, переходил направо, чтобы очутиться поближе к правому уху собеседника. Со стороны могло показаться, будто мы на ходу танцуем менуэт.

Когда Чапек работал над чем-либо покрупнее, стопка четвертушек на письменном столе росла, время от времени он давал мне ее подержать и хвастливо просил: «Посмотри-ка, Франц, какая тяжелая!» Чапек во многом мне импонировал, но эти приготовленные впрок четвертушки пробуждали во мне особое уважение. По ним можно было видеть, как, еще не начав работать, он со всей серьезностью готовится к предстоящему творчеству. Нарезает и складывает стопками пеленки задолго до рождения дитяти. В этом сказывался он весь: даже такая мелочь заслуживает со стороны подлинного профессионала внимания, раздумий и систематичности. [...]

Чапек постоянно нахваливал мне свои четвертушки, говорил, что по их количеству может заранее определить объем будущего произведения, что они удобны для типографов, подарил мне целую пачку на пробу, пока я не поддался искушению и, следуя его примеру, тоже не заказал себе таких четвертушек. [...]

Профессиональное отношение к творчеству было свойственно Чапеку и в больших масштабах, а возможно, и вообще во всем его подходе к работе. Однажды он прочел мне нотацию примерно такого содержания: «Франц, ты пишешь то о том, то о сем, перескакиваешь с одного на другое. Почему бы тебе с самого начала не придерживаться какой-то одной линии, программы, сходного содержания, чтобы за какое-то время возникла цельная книга, а не разношерстный сборник?» Тогда я понял, что за всеми его якобы импровизированными и буйно бросаемыми на ветер идеями и фантазиями, которыми он щедро потчевал читателей «Лидовых новин», за всеми этими сюжетными и жанровыми неожиданностями с самого начала скрывается обдуманная концепция, позднее воплощающаяся в книги, словно упавшие с неба, например, в «Книгу апокрифов». Я опять прислушался к его советам—так возникли мои «Рассказы филателиста» и «Пражские легенды».

Его работа в кабинете-мастерской вообще была совершенно иной, чем это принято у большинства чешских писателей. Он всегда устанавливал для себя определенный план работы, график, метод, а потом продвигался в заданном ритме, так что несколько часов ежедневного сидения за письменным столом едва ли могли показаться ему или его читателям напряженным трудом. Впрочем, если на результатах его трудов оставались следы пота, он умел полностью стереть их до того, как объявлял новую вещь готовой.

«Умелецки месичник», ни разу не случалось, чтобы Чапек (вернее, Чапеки) задержали выход очередного номера, не сдав вовремя рукопись. Он всегда считал своим долгом справиться с работой в срок, даже если из-за боли в позвоночнике писал стоя или, мучимый парадонтозом, без конца отрывался от писания, чтобы растирать десны различными лекарственными зельями. Он писал, не отговариваясь никакими причинами и строго выполняя взятое на себя обязательство, точно само его существование зависело от одной строчки. При этом время у него было так хорошо распланировано, что еще оставалось несколько недель для отпуска и несколько свободных послеообеден-' ных часов, используемых по понедельникам для загородных прогулок со Шрамеком и со мной, а по пятницам — для приема постоянных гостей. Не знаю только, как он еще выкраивал часы для работы в саду, для проявления фотографий и тому подобных занятии.

Я всегда давал Карелу^ читать свои пьесы, а Карел звал меня, когда они с Иозефом читали свои. Первой была «Из жизни насекомых», они прочли ее небольшому дружескому кружку. Ролей между собой не распределяли, читали монотонно, почти небрежно, чтобы ненароком не внести в текст актерской окраски. Только то, что Карел больше обыкновенного произносил в нос, и выдавало его волнение. После чтения долго, до ночи говорили; мы были очарованы этой феерией, но все-таки уже тогда возникли возражения против ее чересчур безнадежной концовки. Я всеми силами защищал жизнь Бродяги. Точно так же слушали мы и «Адама-творца». Во время дискуссий, которые возникали после чтения, совместные творения обычно защищал Йозеф, со спокойной рассудительностью, но и с немалым упрямством; Карел же не умел столь быстро парировать реплику и обосновывать свою позицию, возражения оппонентов хоть ненадолго убеждали его. Позднее пьесы Чапека читала Ольга, и потому «Белую болезнь» я услышал уже в чисто сценическом звучании.

Чапек не выражал радости даже при самых похвальных суждениях о своих только что изданных книгах или только что поставленных пьесах. Если в «пятницу» кто-нибудь из обычных гостей заводил об этом речь, Карел быстро переключал разговор в другое русло. Думаю, его стеснительность или сложившаяся привычка способствовали тому, что по «пятницам» вообще не разбирались художественные произведения или статьи присутствующих гостей. О задуманных или уже продуманных больших вещах Чапек говорил мне часто, но по преимуществу отрывочно, касаясь отдельных проблем или персонажей и объясняя, как он пришел к тому или иному решению; это были скорее беседы с самим собой, при этом он явно не нуждался в моем одобрении или возражениях. Просто думал вслух. А вот о содержании «Средства Макропулоса», напротив, рассказал мне подробно, когда еще лишь приступал к работе над ним. После своих первых драматургических успехов он вообще бредил театром да к тому же должен был одаривать пьесами Виноградский театр, где был тогда заведующим репертуарной частью. А «Средство Макропулоса», по мнению Чапека, особенно затрагивало меня, поскольку в одном из рассказов я тоже касался мафу-саиловской темы. Однако «Средство Макропулоса», содержавшее полемику с долговечностью по Шоу, весьма отличалось от моей «Вечной молодости».

Впрочем, мы с ним нередко сообща рассуждали о сюжетах для драм. Карел постоянно искал такой сюжет, к которому подошел бы типично чапековский хвалебный эпитет «раскидистый». «Раскидистыми» он называл темы, способные как бы сами собой развиваться под вашими руками, так что на них можно навешивать какое угодно богатство мыслей. Одно время он думал, что нашел такую заманчивую тему, и в разговоре часто к ней возвращался. Карел размышлял над этой пьесой, завершив работу над «Адамом-творцом». Тогда он словно бы отдалился от театра или хотел с точки зрения содержания и формы подойти к нему с иного конца. В основу сюжета пьесы должна была лечь история трех людей, уже умерших, но тем не менее совершенно телесно вновь разыгрывающих свою драму. Он крутил тему и так и сяк, размышлял, как поставить пьесу, чтобы избежать какой бы то ни было мистики, поскольку тезис его был прост и человечен: только смерть становится кульминацией жизни, довершая ее смысл, или что-то в этом роде. В первоначальном замысле его персонажи при жизни составляли любовный треугольник, и, мне кажется, когда с годами идея окончательно созрела, именно из нее выкристаллизовалась «Мать».

Разумеется, мы много с ним говорили и в пору его работы над «Белой болезнью», да и всякий раз, когда он писал что-то связанное с медициной и ему не хватало собственных знаний, почерпнутых в молодости от отца, он обращался за советами ко мне. А если и моего разумения не хватало, я делал для него выписки из медицинских учебников или спрашивал мнение какого-нибудь специалиста. Чапек прилагал все усилия, чтобы его персонажи-врачи говорили подлинно медицинским языком. Когда же дело касалось его собственной болезни, он уже не проявлял такой скрупулезности; любимым его врачом был один мой коллега, лечивший все болезни впрыскиваниями лекарств, состав которых хранился им в глубочайшей тайне. Откуда взял Чапек, работая над «Белой болезнью», сведения о деспотических хозяевах клиник, не знаю; у нас он вряд ли нашел бы подобный пример, хотя тогдашние заведующие клиниками и рассердились на него за фигуру Сигелиуса.

— в эпоху Австро-Венгерской монархии. Разумеется, интерес этот затронул и литературу, с которой постепенно опало все, что прежде еще терпелось: торгашество, провинциальность, менторство и дилетантизм. Литература стала чуть ли не важным народнохозяйственным объектом. Появляются и пятитысячные тиражи книг, причем издания некоторых распродаются менее чем за полгода. Стихи печатают малые и большие издательства, а не как прежде, когда несчастные молодые лирики издавали за собственный счет жалкую сотню экземпляров. Читатели интересуются уже не только горсткой излюбленных авторов, с равным уважением читаются Ванчура и Чапек, причем одними и те же читателями, они же читают и Майерову, Тилынову, Ольбрахта, Йозефа Чапека,^ Чапека-Хода, Копту, Дуриха, Полачека, Пуйманову, Иона и других. Или Томана, Гору, Дыка, Неймана, Шрамека, Сейфер-та, Волькера, Незвала, Фишера, Галаса. Какой неожиданно богатый урожай чешской прозы и чешского стиха! Просто сердце радовалось.

В театре дело обстояло так же. К большим официальным театрам прибавились меньшие лишь по размерам зданий — Освобожденный и Э. -Ф. Буриана, а рядом роями возникали экспериментальные сцены, на которых с успехом и без оного пробовали свои силы новые актеры, режиссеры, драматурги. В больших театрах авторы пьес могли порадоваться многим десяткам реприз, тогда как прежде десять реприз представлялись успехом даже для самых талантливых. И если теперь в одной лишь Праге каждую пьесу Чапека видели пятьдесят — сто тысяч зрителей, то было ясно, что его аудиторию составляют не одни только патриоты и театралы, не держатели абонемента, снобы или бог весть чем привлеченные в зрительный зал люди, как это бывало в прежние времена, а просто широкая театральная публика.

Помимо тех, кто читал его книги и видел его пьесы, постоянной аудиторией Чапека были и подписчики «Ли-довых новин», в редакции которых он служил, украшая ее своим присутствием всю зрелую половину жизни. После переворота в 1918 году «Лидове новины» перекочевали из Брно в Прагу, где заложили основы своего будущего расцвета и превращения в ежедневную газету чешской либеральной интеллигенции. Одним из путей к этому было установление контактов со множеством хороших молодых писателей, и потому от газеты постоянно исходили некие литературные и вообще художественные флюиды. Ряд будущих писателей нашел здесь пропитание, газета стала чем-то вроде рассадника литературных талантов, и даже у какого-нибудь репортера из отдела местной хроники в ящике письменного стола лежал почти готовый роман.

Где-то Чапек рассказывает, как ему пришлось заполнять налоговую декларацию; в ней была рубрика: «От кого вы унаследовали ремесло, которым занимаетесь?» Чапек написал: «От пана Неруды». Очевидно, он хотел подразнить мерина в чиновничьей форме, готового одинаково бездушно тянуть любую поклажу. Чего только не придумаешь, чтобы подсластить общение с налоговой управой. Но по существу эта ссылка на Неруду была гордым признанием в принадлежности к цеху газетчиков. У Неруды и у Чапека мы можем обнаружить равный интерес к журналистике, одинаково высокие требования к ней и общую веру в ее высокое назначение. И все же, вернувшись в 1920 году с войны, я был поражен, увидев Чапека — точнее, обоих Чапеков— в редакции газеты «Народни листы». Удивляло не только то, что братья очутились именно в этой газете к духу которой, как мне казалось, они не могли испытывать симпатии и из которой действительно через полгода ушли, удивляло, что Карел вообще мог сидеть в какой бы то ни было редакции.

Судя по добросовестности и усердию, с какими он занимался на философском факультете, мы могли ожидать от него быстрой и даже блестящей карьеры университетского ученого. Он рассказал мне, как война исчерпала семейный капиталец, так что даже отец, старый человек, во время войны вынужден был вернуться к медицинской практике. Представляю себе, как было бы прекрасно, если бы Карел остался верен философии и, будучи экстраординарным профессором, сочинил бы «Гордубала» и уже ординарным профессором, а может быть, и деканом философского факультета издал бы «Войну с саламандрами». Это еще более подчеркнуло бы глубину мысли и философскую направленность его произведений, —черты, действительно характерные для его творчества; возможно даже, его романам придало бы большую авторитетность, если бы они были трудами философа, а не созданиями поэта. Но как многие начинающие писатели у нас, Чапек посвятил себя журналистике. Через два года ему бы уже не пришлось этого делать. После успеха «Разбойника», «RUR» и «Из жизни насекомых» он свободно и в достатке мог бы жить на гонорары и смело продолжать свой путь драматурга с мировым именем. Если же Карел и потом остался сидеть в редакторском кресле, то единственно оттого, что это ему нравилось. Он вкусил яд ежедневной газеты.

инициативы, организации и иных прямых попыток вмешательства в общественную жизнь. В хорошей газете с широким публичным резонансом Чапек нашел удачное место для приложения своих сил. Кроме того, в качестве премии за его труды и премии читателям за их внимание к «Лидовым новинам» ему позволялось вести на страницах этой газеты большую игру: он мог развернуть весь калейдоскоп своей поэтической фантазии, раздавать читателям свои наблюдения и познания, открывать для них новые материи, новые закономерности и силы, новые красоты, новые континенты, новые человеческие отношения, новый смысл вещей. Мог преумножать в них чувство жизни, в чем, собственно, и состоит задача художника. Здесь возникла полная гармония и равновесие между журналистом и творцом.

Я редко заходил к нему в редакцию. У него там был лишь стол, как у всех других, и свою ежедневную работу он начинал с обхода коллег: выяснял, что будет в сегодняшнем номере. Беседа с коллегами служила для него разбегом, он ронял на ходу шуточки и каламбуры, а затем садился и тихо выполнял свой «урок». Его редко просили написать о чем-либо определенном, обычно он сам принюхивался к тому, что носилось в воздухе, и находил себе темы. Но если было нужно, выполнял за кого-нибудь его дневное задание или писал на требуемую тему хроникальную заметку в несколько строк без подписи, теперь уже никто не определит в таких мелочах авторства Чапека, но сам он относился к ним с полным уважением, считая неотъемлемой частью повседневной журналистской работы.

«Лидо-вок» из каждого своего грамотного знакомого. В редакции он чувствовал себя так хорошо, что старался угостить тем же ощущением и своих приятелей, заодно надеясь создать там для себя домашнюю атмосферу. Карел охотно бы вообще переселил туда всех своих друзей. От шефа он добился для Ванчуры, для меня и особенно для Шрамека выгодного предложения: под видом некоего постоянного сотрудничества мы могли за малую работу получать вполне приличную помесячную оплату. Наибольшая ставка была учреждена для Шрамека, который и впрямь нуждался в каждом гроше. К тому же это должно было побуждать его чаще возвращаться к литературе. Однако Шрамек издавна испытывал отвращение к любым обязательствам, Ванчуре не хотелось соваться в редакцию, выражающую интересы средних сословий, я же по настойчивой просьбе Карела успел занять освободившееся после него место заведующего репертуарной частью в Виноградском театре и был загружен по горло.

Итак, я никогда не сидел рядом с ним в редакции и его работу видел лишь со стороны, но и такая позиция давала немало пищи для наблюдений. Помимо пьес, Чапек печатал в газете (еще до книжного издания) почти все, что написал, так что читатели «Лидовок» стояли у колыбели каждого его произведения. Нам, его сотоварищам по писательскому цеху, почти ежедневную писательскую радость доставляли встречи с его переменчивой, причудливой и все возрастающей творческой изобретательностью. Ныне, когда многое из чапековских достижений стало общим достоянием писателей, даже трудно себе представить, как свежо, точно некое открытие, воздействовал тогда сам освобожденный словарь Чапека, его раскованный синтаксис, воздушная, вольная, легкая и естественная народность и разговорность его языка. Сколько оттенков можно было обнаружить в его речи, будь то авторское повествование или диалог; как он ласково играл словечками, фразой, какую радость ощущал от родного языка как инструмента и материала!

А изобразительная сторона его работы! Он умел превратить различные журналистские формы, жанры и приемы в поистине художественные перлы, а поэтические произведения умел сделать необходимой частью газетной страницы. Эта сторона его творчества была не менее притягательна и столь же поразительна, как и постоянная новизна, разнообразие, глубина, настоятельность, остроумие, подлинность его тем.

— «повествование», которое могло быть чем угодно — от рассуждения до сказки, могло щедро разбегаться вширь, поскольку ему отводилась целая страница да еще с рисунками. Для тем, актуальность которых не исчерпывалась одним днем, так что над ними можно было поработать и подольше, Чапек пользовался «столбцом», который набирался курсивом и помещался на первой странице справа, через две колонки от передовой статьи, и потому обретал большую «воздушность», чем обычный фельетон, помещаемый в «подвале». Для медальонов и заметок на два-три десятка строк он изобрел особый жанр «антрфиле» между новостями дня посреди страницы, от которых оно отличалось шрифтом и стилем. Или еще... Дабы удовлетворить свое пристрастие к драматургии, когда ему не хотелось приниматься за что-нибудь крупное, Чапек придумал насыщенные действием драмы, по размерам меньше самой короткой одноактной пьесы, порой даже чистые монологи, опирающиеся на реплики партнеров и сопровождаемые режиссерскими замечаниями вслух, —и вот мы читали в подвалах «Лидовок» чудеса драматической миниатюры, остроумные и глубокие, получившие известность под названием «апокрифы». Писал он, конечно, и рассказы. Но порой опускал все, кроме фабулы, и тогда называл их «микрорассказами»; впрочем, он умел общипать и оголить их и еще больше, так что оставалась лишь заостренная мысль, — это были «побасенки» в три строки, и, наконец, дошел до того, что сумел выразить драматическую эссенцию своей идеи в нескольких словах, — и это были афоризмы. Менее экономный автор непременно разбавил бы такие концентраты (афоризмов, побасенок и т. д.), превратив в длинные истории и романы, густоты мысли в них для этого порой бывало вполне достаточно.

Думаю, возможность каждый день щедро одаривать читателя не только насыщенным содержанием, но и волшебством новых форм (а ведь и то, и другое являлось практическим применением неугомонной чапековской фантазии) крепче всего привязывала писателя к газете. Здесь к его услугам была большая площадка для самых разнообразных игр. В том, как он радовался возможности по своему усмотрению мять и лепить, кроить и резать, создавая новые формы выражения, с каким любопытством наблюдал, что из этого получится, к чему приведет опыт, сколько сулит удивительных неожиданностей (нагляднее же всего это видно именно в газете) — во всех этих чертах Карела проявлялось нечто от веселого мальчишки из сада Краконоша. И мы, снимавшие первую пробу друзья и читатели, ежедневно широко раскрывали восхищенные глаза, дивясь тому, как он находит для своих мыслей равноценную форму.

Везде, где я говорю «мы», я не имею в виду, что все без исключения современники видели Карела Чапека именно в таком свете. На правом и левом политических крыльях к суждениям о нем примешивались партийные и идеологические влияния. Справа, где его меньше читали, чем говорили вслух, за ним постоянно приглядывали; это древо гуманизма постоянно ощипывали, чтобы оно не выросло слишком высоко; его называли «космополитом», «антипатриотом», в худших случаях клеймили как рупор, любимчика и агента Града, утверждали, будто его так называемые заграничные успехи финансируются Министерством иностранных дел, Слева молодое поколение упрекало его за изолированность, иронизировало над его конформизмом, над стремлением обойти общественные проблемы, над попытками сглаживать острые углы. Но то же молодое поколение, справедливо отдавая Чапеку дань уважения, было благодарно ему за перевод французской лирики, которым он открыл для молодой чешской поэзии новые богатства языка и поэтических форм. Разумеется, позднее «Белая болезнь», «Война с саламандрами» и «Мать» дали достаточно громкий и веский ответ на вопросы, которые были близки и сердцам молодых.

Нападки критиков Чапек переносил легко. Реагируя на колкости и злопыхательство, ограничивался несколькими небрежно брошенными ироническими замечаниями. Некогда считалось, что писатель обязан защищать свои произведения и свои идеи и, ведя так называемые полемики, карать недостаточно уважительное или враждебное отношение к ним. В мое время и моими сверстниками полемическое искусство перестало восприниматься серьезно. Еще в предшествующем поколении дело обстояло совсем иначе, писатели с горячностью кидались в полемику. Это были бесконечные схватки фехтовальщиков и атлетов! Махар, Дык, Шальда, Прохазка и другие! Вся Прага прислушивалась к выпадам, стремительным ответам и репликам литературных ристалищ. По сравнению с этим наше провозглашение лозунгов кубизма и современного искусства в целом, наша культурная революция выглядели чуть ли не как цикл академических лекций. В официальном органе нового искусства «Умелецком месичнике» я могу припомнить лишь одну поистине старомодную полемику. И вел ее самый спокойный из всех художников, немногословный Филла. Против кого? Против братьев Чапек, из наших же рядов. Филла обвинял их в том, что они отошли от ортодоксального кубистиче-ского учения. Как они отбивали его удары, я уже не припомню.

Позднее, достигнув полной зрелости, мы избегали полемик как абсолютно неразумной потери времени и бесполезной траты мыслительной энергии. И все же. Несколько раз невозможно было уклониться, и Чапек впутывался в какую-нибудь баталию — правда, почти всегда против собственной воли. В теории Карел знал все полемические тонкости, всю стратегию словесного поединка, Да и написал об этом прелестное эссе, но не могу припомнить, чтобы он хоть когда-нибудь добился победы на практике.

— любил. Хрупкие, словно бы покрытые росой стихи Шрамека всегда вызывали в Кареле ответный резонанс. В ту пору Шрамек часто впадал в меланхолию, ему казалось, будто с приходом старости его поэзия теряет живость, будто он переживает свой климактерий. Ему было тогда около пятидесяти, выглядел он свежо — какая уж тут старость? Но Шрамек как раз издал роман «Западня», и две-три рецензии лишь утвердили его в подобном ощущении. Депрессия сменилась ужасом, он испугался, что окончательно иссяк, что его творческий путь завершен, что он уже не поэт и вообще давно умер. Шрамек, как отшельник, замыкался ото всех в своей вршовицкой квартире. Тогда-то Карел и пустился из-за него в полемику с критикой. Упрекал ее в противоречиях, в произволе и бестактности по отношению к нежной душе поэта; я не помню тона его упреков, но, безусловно, они звучали как рыцарская попытка защитить нечто столь беззащитное, как книжка поэта. Карел довольно решительно потребовал от друзей поддержки в деле защиты Шрамека. Разумеется, мы так ничего и не доказали, но заступничество Чапека хотя бы настолько придало Шрамеку уверенности в себе, что удалось даже несколько раз выманить его на прогулку за Вршовице, и в разговорах с нами он размечтался о своих будущих стихах и прозе.

Из другого самого доброго намерения Чапека возник большой скандал, получивший название «Новогодняя афера». Начало ей положила небольшая костюмированная сценка, разыгранная в полночь в вилле Карела: три актера, представлявшие согласно написанному хозяином тексту трех политических лидеров, пришли поздравить гостей с Новым годом. Это должно было прозвучать как хвала республике и президенту. Но поскольку представитель национально-демократической партии был выставлен в роли, не соответствовавшей реальной политике, руководство партии, совершенно утратив чувство юмора, обрушилось на Чапека в «Народних листах». Внесли свою лепту и кое-какие забияки из вечерних изданий той же газеты — и кампания стала до того шумной, что голосов Чапека и его приверженцев вовсе не было слышно.

Да, не умели мы защищаться! В тот новогодний вечер я у Чапека не был, но в полемику все же ввязался и получил свою порцию брани. Хоть меньше досталось на долю Чапека.

В последний раз я стоял бок о бок с ним в трагическую пору после Мюнхена. Тогда писатель Дурях упрекнул его за то, что в ночь славной национальной мобилизации в сентябре 1938 года он, опасаясь немецких бомб, сбежал в свою деревенскую усадьбу в Стржи под Добр-жишем. Это была неправда, я пытался всеми силами (также и лично) склонить Дуриха, чтобы он внес в свое утверждение коррективы, но тот принял мои слова с презрением и упорно держался своих сведений, полученных из третьих, если не из четвертых рук. После его выступления, словно по сигналу, уличный и газетный сброд, годами копивший зависть и ненависть, понял, что Чапека можно травить, словно загнанного зверя, и на него, как из клоак, хлынули потоки клеветы и злобы. Мюнхен Чапек переживал так, будто ему самому нанесли увечье. Он был точно раненый, убитый горем. Нападки, которые через его голову обрушивались на все, что он любил, Чапек переживал как глубокое унижение и бесчестье. Чуть ли не вопросительно оглядывался вокруг: будет ли в это тяжкое время — а тогда особенно нуждались в чапе-ковских мыслях — кто-нибудь его слушать? Эта кампания преследования была еще одним ударом из числа тех, которые подытожил последний час его жизни.

Как-то при встрече я посоветовал ему ненадолго уехать, хотя бы в Швейцарию. Там он смог бы лучше сориентироваться в европейской обстановке и с разных сторон увидеть наше будущее, наши перспективы, подлечить нервы и, набравшись сил, вернуться к своей работе. Признаюсь, я выражался намеками и не сказал открыто^ что имею в виду; позднее, в июле 1939 года, его брат Йозеф совсем не так советовал мне: «Франц, ты тут сейчас ничем не поможешь. На тебя накинутся с нескольких сторон. Уезжай, там ты хоть что-нибудь сделаешь. А когда вернешься и мы встретимся...» Но даже на мой намек Карел ответил взглядом, из которого я вычитал больше, чем из слов: как это могло прийти мне в голову, разве способен он в такое время уехать из родной страны и не принять на свои плечи хоть часть тяжести, которую несет весь народ?

«Фолтына». В книге не было ничего от боли, которую он в тот момент испытывал, но и ничего освобождающего, чем он мог бы ее облегчить. Это был горький роман — пожалуй, горечь была единственной связью с тем, что Чапек тогда переживал. В литературные произведения он вкладывал свою фантазию, свою философию, свои мысли, взгляды и прозрения, свою веру, но ни в коей мере не свои личные чувства. Только уже пережитая жизненная эпоха и этап развития — молодость с ее волнениями и проблемами, с ее горестями и бессилием — проникали в его раннюю прозу. Так было в «Сияющих глубинах», написанных еще с братом Йозефом, так было в его собственных «Распятии» и «Мучительных рассказах». Но, разумеется, как всякий подлинный художник он не мог избежать проникновения в творчество собственных чувств или хотя бы настроений. Однако они проникали туда в многократно преображенном виде, отнюдь не так непосредственно и определенно, как его суждения, оценки и жизненные наблюдения.

Чапек нередко побаливал, недомогал, был даже серьезно болен и, как человек нервный, остро переживал все градации физических страданий. Но вместо того, чтобы жалеть себя и вызывать к себе сочувствие, что бывает лучшим утешением, почти наградой за боль и муки (причем это свойственно и писателям), он скорее стыдился своих слабостей, преуменьшал их и награждал ими какого-нибудь смешного человечка в фельетоне, так что болезнь превращалась в сюжет для юмориста. Так, в «Кракатите» есть целые главы, наполненные горячечным бредом. Однажды я спросил, переживал ли он сам нечто подобное... какое-нибудь бредовое состояние. Да, высокая температура у него была — во время ангины, а остальное он представил себе с помощью фантазии.

Своей внутренней жизни Чапек не раскрывал даже друзьям. Впрочем, мы были мужской компанией и не привыкли обнажать друг перед другом самое сокровенное. Если же Карелу было необходимо излить перед кем-нибудь душу, на то у него был брат, а позднее — жена.

Здесь читатель приходит в противоречие со своим представлением о Кареле Чапеке. Ему казалось, будто произведения Чапека полны авторской личности и будто он, читатель, состоит с этой личностью в постоянном, почти интимном контакте. Такое впечатление возникает потому что автор не утомлял читателя и за исключением столь редких случаев, как, например, «Критика слов» или «Марсий», всегда обращался не к особо образованному читателю или интеллектуалу, а всего-навсего к человеку начитанному и любящему чтение; в иной подготовке чапековский читатель не нуждался.

Великие истины и мудрые откровения Чапек сообщал читателю, не отпугивая его сложностью изложения. То, что он говорил, обладало сочной выразительностью и теплом чешского мудреца, беседующего с соседом. Кроме того, сотнями тончайших ухищрений, всем своим писательским искусством он умел придержать читателя за пуговицу пиджака и притянуть к себе, чтобы тот знал: пан писатель действительно обращается ко мне, а не адресуется через мою голову к какой-то невидимой аудитории, к общему собранию или к базарной толпе. Тут я, читатель, вовсе не предлог, каким бывает для беллетриста его «снисходительный», а подчас и «любезный» читатель или читательница, я сам — личность, достойная его откровений и доверия. Благодаря такому умению завязывать контакт у каждого читателя Чапека возникало ощущение доверительной беседы с автором. Порой это была всего лишь приятная минута общения с ним — например, при чтении микрорассказа. Но это мог быть и монументальный отрезок времени, кусок вечности, измеряемый не количеством страниц, а щедростью авторской души, —как, например, пятнадцать строчек его «Похвалы чешскому языку». Такое ощущение все возрастало, так что, скажем, читателю чапековских путевых очерков казалось, будто автор ведет его за руку от одной занимательной особенности чужих стран к другой. На самом же деле Чапек и там старался не выдавать своего присутствия, отводя главенствующую роль предмету изображения.

«Картинки Голландии». Мы вместе поехали в Голландию на конгресс Пен-клубов. Чапек в своем стремлении к пунктуальности хотел прибыть за сутки до начала заседаний. И совершил большой промах.

Мы приехали в Гаагу ночью. На вокзале ни единого справочного бюро, отели во всем городе переполнены, ночлега не найти. Переспать на вокзале? Наконец мне удалось поймать работника YMCA и добиться устройства в ночлежке для молодых бездомных. Спали мы хорошо, на двухъярусной койке. И только на следующий вечер отправились на вокзал, чтобы дать организационному комитету возможность торжественно приветствовать нас и препроводить Чапека, председателя уважаемого чехословацкого отделения Пен-клуба, в парадные апартаменты лучшего гаагского отеля.

Из этого могла бы получиться прелестная история, за которой, если ее описать, последовала бы еще одна.

До отеля мы ехали в такси, и сверх таксы Чапек дал шоферу на чай сколько полагалось по приведенной в в «бедекере» рекомендации. Однако шофер с пренебрежением бросил нам эту красивую голландскую серебряную мелочь под ноги и вылил на наши головы потоки голландской скороговорки; мы решили, что это матросская брань, звучащая по-голландски весьма раскатисто и слышная на мили вокруг. От худшего нас уберег швейцар отеля. С той поры в качестве бакшиша мы всегда давали половину голландского гульдена, ради чего приходилось экономить на собственном желудке, зато в нас сразу признали уважаемых иностранцев.

— глиняный кувшинчик с густыми сливками, большой кусок запотевшего на. холоде масла, коллекция сыров и ветчин, пирогов, бананов и яблок. Хотелось поглощать эти яства до обеда, и Карел, обычно воздержанный, не мог преодолеть искушения. Поэтому мы являлись на заседания конгресса довольно поздно, впрочем — остальные его участники тоже.

соки привыкли к дьявольски острой пище и на что-либо более пресное уже не реагировали. Еда там содержала огромное количество белого, желтого, зеленого, красного и черного перца и иных обжигающих веществ. Блюда были великолепны на вкус, но во рту после них палило, как в кратере вулкана. Фабрициус предостерег нас, чтобы мы не пили и даже не ополаскивали рот, жжение после каждого блюда устраняется ложкой отварного риса (миска с рисом стояла перед каждым на столе). Я решил руководствоваться его советом и чувствовал себя вполне сносно. Карел же гасил или пытался погасить огонь во рту холодной водой со льдом, выпил несколько кувшинов, да еще по дороге в отель останавливался и пил лимонад. Всю ночь ему было плохо, к счастью, жена привратника держала для своих детей сухую ромашку, этим детским средством мы и вылечили его желудок. Утром Чапек уже завтракал. Этого в его книге тоже нет.

О Северном море он рассказывает, как зритель, видевший его издали. Такое впечатление неверно. Чапек в нем даже купался. К морю нас возил атташе чехословацкого посольства. День был пасмурный, за серой завесой серебряным светом поблескивало солнце, море было тусклое, как олово. То тут, то там, но только на берегу можно было увидеть какого-нибудь закаленного спортсмена. Чапек, как и всякий чех, должен был незамедлительно окунуться в море при любой погоде. И вот мы только бродили вдоль бережка, а Чапек в плавках помогал сынку нашего атташе строить крепости из песка на таком холоде, что дома он непременно надел бы пальто. От этого купанья у меня осталась фотография — воспоминание о Кареле, хрупком, с небольшим круглым брюшком, однако без какой-либо видимой деформации позвоночника, вероятно уже вылеченного; Карел был подвижен, почти как тот восьмилетний мальчуган. В своем путеописании Чапек мог бы хоть похвастать, что купался в море при каких-нибудь десяти градусах тепла, но не похвастал.

Голландок он упоминает лишь в небольшом абзаце о фольклоре да еще когда рассказывает о монашенках на велосипедах. Но в его книжке нет ни словечка о сказочно одетых индонезийских принцессах, на которых женились в бытность свою на островах голландские колонисты и теперь бахвалились их красотой во время официальных приемов. О них он, возможно, забыл, хотя мы оба ими восхищались, но о ком он непременно должен был вспомнить — так это о хозяйке автомобиля, на котором мы ездили.

Дело в том, что гаагские дамы, владелицы машин, предоставили автомобили в распоряжение отдельных делегаций. Сами же они и водили свои машины, а поскольку каждая знала несколько языков, одновременно были для нас гидами и переводчицами. Меня и Чапека в очень красивом лимузине возила очень красивая молодая женщина. Мы быстро подружились, и Чапек, преодолев смущение, всегда испытываемое им в дамском обществе, говорил с ней по-английски, по-французски и по-немецки, примешивая еще и голландские слова, которые уже успел усвоить, причем умудрялся сочинять на этой смеси разные шуточки. Более того, он выслушал повесть о ее жизни, о трех сыновьях, которым она, начиная с восемнадцати лет, давала жизнь, чтобы теперь, в двадцать два, освободиться от всех забот о продолжении рода и в свое удовольствие заниматься химией или астрономией. Она говорила с Чапеком, как с давнишним другом семьи, была совершенно им очарована. Когда мы, купив букет, пришли с ней проститься, на глазах ее были слезы, и она объявила, что хоть и не читала еще никаких вещей Чапека, но чувствует: он великий человек. Мы спросили, почему она выбрала именно чехословацких делегатов, в то время как могла бы возить на своем элегантном лимузине господина Уэллса или господина Моруа. Оказалось, потому, что мы великое обувное королевство, а ее муж — владелец маленькой обувной фабрики. Об этой даме Чапек явно должен был что-нибудь написать. Или о том, как в саду нашего посольства, приютившего нас на несколько ночей, он каждое утро полол и рыхлил запущенную альпийскую горку, прежде чем мы отправлялись в путешествие по музеям, картинным галереям и кафедральным соборам. Нет, нет, Чапек держал себя на порядочном расстоянии от своего творчества!

К какому виду дружбы причислить мои отношения с Чапеком? Чаще всего мужская дружба начинается со школьных лет, долгие годы совместного ученья, множество общих впечатлений, учителя, футбол, хождение в купальню, ухаживание за девчонками и, если дружба продолжается в более позднем возрасте, конечно, хоть какая-то общность интересов. Такая близость однокашников вполне подходит и к нам двоим; оба мы посещала одну школу искусств в кафе «Унион», были у нас и совместные прогулки, и множество общих интересов и взглядов. Я знал, что Чапек меня любит, хотя, пожалуй, меньше, чем Шрамека, которого, помимо прочего, он еще и опекал. Не сомневаюсь, если бы я когда-нибудь нуждался в помощи, Карел охотно и щедро оказал бы ее. Мы всегда дарили друг другу свои новые книжки, на рождество обменивались подарками, однажды он преподнес мне серию своих рисунков к «Прогулке в Испанию» и кое-какие свои фотографии; отовсюду, куда ни ездили, мы посылали друг другу открытки. Одну он прислал из Швейцарии; меня первого известил, что решил жениться, и его невеста Ольга Шайнпфлюгова на той же открытке подтвердила сообщение, которого я ждал уже десять лет. Писем друг другу мы написали очень мало, я вообще не любил писать, да и зачем — виделись мы часто и у обоих были телефоны. Наверняка мы взаимно ничего друг от друга не таили, но в интимной откровенности и исповедях оба придерживались определенных границ. Охоту к этому дружба с Карелом, вероятно, не вызывала ни у кого. И наоборот, каждый ходил изливать душу к Йозефу, ожидая от него совета, отпущения грехов или надеясь, что он отговорит от неверного шага. Иозеф чаще раскрывал человеку объятья, был более уверен в себе, зрел и мудр.

медицинские руководства середины девятнадцатого века, бережно связанные комплекты старых, сначала немецких, а потом уже исключительно чешских медицинских журналов, блокноты с календарем для ежедневных записей, связки рецептурных бланков да кое-какие бумаги. И еще деревянный ларец со старыми медицинскими инструментами. Карел предложил взять все, что может мне пригодиться. Он смотрел на меня вопросительно, почти напряженно: соглашусь ли я, приму ли его подарок? Это были инструменты, которыми давно никто не пользовался, потускневшие, несовременной формы, одни помнили эпоху антисептики, другие — еще более древние времена. Карел держал ладонь на книгах и инструментах, точно гладил руку отца. Я был тронут тем, насколько он уважает все оставшееся от отца, и собирался уже поблагодарить за инструменты и отнести их домой, а потом положить куда-нибудь на самое дно шкафа. Тем самым я просто разделил бы с Карелом его печаль, обнадежил бы его, что оставшиеся на память об отце вещи в добрых руках, и кто знает — может, еще и сослужат службу. Но, подумав, я предпочел откровенно сказать, что это уже музейные экспонаты, и склонил Карела, действительно, предложить все в музейную коллекцию, о чем нам удалось договориться через Общество чешских врачей. В ту минуту, когда он стоял против меня по другую сторону стола, заваленного книгами и инструментами, нежный, мягкий, тщетно пытающийся утаить печаль и волнение, и предлагал мне долю своих воспоминаний об отце, кусок собственной жизни, собственного детства... —думаю, в ту минуту мы были необычайно близки друг другу.

Еще такой же момент. Я заходил к нему часто, когда во второй половине дня у меня было какое-нибудь дело в городе, но он, хотя моя квартира на Флоре была почти на его пути в редакцию, редко заглядывал ко мне. И потому я удивился, когда в один из осенних вечеров, возвращаясь из редакции, он зашел ко мне — и не на минутку, поскольку, не дожидаясь предложения, снял пальто, удобно уселся, курил «половинку» за «половинкой» и пустился в длинный разговор. О чем — я уже не припомню, но я заподозрил, что пока он только ходит вокруг чего-то, как кот вокруг горячей каши, ибо, перескакивая с одного на другое, все время беспокойно поглядывает в окно, за которым уже спускается тьма. И вот, наконец, Карел попросил, чтобы я вышел его проводить. Я полагал, у него на сердце нечто такое, что легче высказать не сидя, а во время ходьбы, когда душа раскрывается как бы сама собой.

И, верно, едва мы вышли на улицу, как Чапек, крепко сжав мой локоть, признался:

— Франц, я зашел к тебе, потому что ты мне нужен, — боюсь идти домой один. С утра у меня в ушах звучит стих, не знаю, откуда он взялся, как возник в моей голове: «Еще сегодня брызнет кровь. Еще сегодня брызнет кровь». Я слышал его не меньше пятидесяти раз, он все возвращается и возвращается. Я боюсь. Крови.

Дальше он уже шел молча. Было темно, я тоже молчал, он заразил меня страхом, и на каждом углу я смотрел, нет ли кого впереди. Но на всем пути среди вилл нам не встретилось ни души. В его вилле тоже было тихо. По счастью, Карел сразу заметил, что у двери не висит поводок, значит, экономка пошла выгуливать собаку. И весь страх с него спал. Я дождался, пока Дашенька с экономкой вернулись, выкурил с ним сигарету, выпил две-три рюмки сливовицы и пошел домой.

обнаружить никаких ассоциаций, никакого самовнушения, ничего, что способно было вызвать так напугавший его стих. С моей помощью он анализировал свое состояние как некий симптом отклонения от психической нормы, как галлюцинацию, как материал для исследования Фрейда. Или как неудачное и не доведенное до конца вторжение мистики в реальную жизнь. В конце концов мы поняли, что это не более чем тема для какого-нибудь рассказа из третьего кармана, новый вариант необъяснимого следа из «Распятия». Но не только благодаря загадочности этот случай сохранился в моей памяти. Главное — Чапек сказал мне, что я ему нужен! Мужчины никогда так не чувствуют близости, как в момент, когда один из них нуждается в другом, и нет более доверительной минуты в их дружбе, чем когда они высказывают это вслух.

Самое большое потрясение Чапек испытал на моих глазах в пору Мюнхена. С болью, какую может причинить лишь открытая рана, переживал он эти дни национального траура, отчаяния, ненависти и протеста. Как будто именно под его ногами пошатнулся фундамент, на котором он строил более почетное и справедливое будущее своего народа; рушилось все, к чему он пришел в своих исканиях, с чем сросся всей душой, что придавало смысл его произведениям. Он словно прощался со всем, с чем связал свою жизнь.

Мы тогда виделись нечасто, лишь урывками, после заседаний писателей, сотрудничавших с армией, мы просиживали полчасика в кафе или за бокалом вина, которое Карел пил скорее от злости. Жалею и до сих пор упрекаю себя за то, что слишком много предоставлял его самому себе. Впрочем, я мог предложить ему лишь слабое утешение, что наши национальные проблемы решит неминуемая новая мировая война. Жестокая операция, и нам ее не избежать, но сомневаться в результатах не приходится.

Очевидно, Чапек еще больше, чем я, боялся даже помыслить о войне. На его глазах рассыпалось все: труд будителей где-то на рассвете нашего национального существования, вековые мечты о свободе, которые только наше поколение начало по-настоящему претворять в жизнь. Прошлого как не бывало. Точно все нужно было начинать с начала, с нуля. Но кто начнет? И когда?

Осуществление своих надежд Чапек, видимо, связывал с таким новым началом, он верил в бессмертие народа, в его спасение и возрождение, хотя мысленно и отодвигал все это в некое отдаленное будущее. Если бы он прожил на четверть года дольше, ему могло бы показаться, что сбылись самые горькие его предчувствия. Если бы он повременил со смертью еще семь лет, то убедился бы, что я не ошибся в своем предсказании.

отправлен в концлагерь.

Я часто раздумывал, как он пришел к столь интенсивному чувству патриотизма. Оно явно уходило корнями в семью и школу и достигло наивысшей ступени, когда его с болью носил в душе весь народ. Но ведь у двадцатилетнего Чапека, у обоих братьев да и у всей той художественной группы, к которой принадлежали его сверстники, внешне патриотизм никак не проявлялся. Несомненно, это было тогда реакцией против прежнего романтизма в национальном самоощущении, патетического, сентиментального, громогласного и легко имитируемого притворщиками.

Если бы кто-нибудь спросил нас в ту пору, чувствуем ли мы некую связь с национальной жизнью, некую общую ответственность за нее, мы бы указали на свои реалистические попытки превратить наш народ в столь же зрелую составную часть современного культурного мира, какими давно уже стали наиболее свободные народы. Это стремление молодых деятелей искусства включало в себя борьбу за победу современного искусства над ретроградами, филистерами, над любителями внешней красивости и громких фраз. Первая мировая война рассеяла наше поколение, но, безусловно, любой из нас, как и весь наш народ, естественно реагировал на ход событий, так же переживал ужасы воины и связанные с нею надежды, которые в конце концов сбылись.

После войны люди нашего поколения специализировались в различных областях деятельности, и качество их творческого труда в значительной мере представляло зрелость свободного Чехословацкого государства. Успех драм Карела Чапека и братьев Чапек прекрасно вписывался в ту эпоху. Это был первый всемирный успех чешской литературы, а тем более —драматургии, подлинный спонтанный успех. Так, самим своим положением в литературе Карел Чапек был вовлечен в более широкую общественную деятельность, чем он сам когда-либо предполагал. Он выступает за границей как авторитетный представитель чешской литературы и культуры, создает чехословацкое отделение международной писательской организации Пен-клуб, дает интервью, ездит на конгрессы и так далее. Разумеется, Карел Чапек слишком глубоко интеллигентен, чтобы находить во всем этом тщеславное удовлетворение своих художнических амбиций. Напротив, он понимает, что такое положение ко многому его обязывает. Сознавая, что его голос будет услышан и будет иметь какой-то вес, он считает своим долгом следить за нашей общественной жизнью и вмешиваться в нее.

годов широких масштабов достигла у нас безработица — и внимание Чапека сосредоточилось на ней. Когда мы встречались по «пятницам», в его речах звучало глубокое беспокойство, вызванное тем, что одни голодают, а другие равнодушны к этому. Сталкиваясь в журналистской работе с ужасающей нищетой тех лет, он реагирует на нее как на общественную боль. Взывает, будоражит, ищет средств, чтобы помочь. Он становится инициатором благотворительной кампании «Демократия детям» и верит, что добрая воля способна устранить зло, хотя бы там, где оно особенно ощутимо.

поминутно звонил кто-нибудь из беженцев — немецкий интеллигент или просто прогрессивный человек, спасающий свою жизнь от нацистского разгула, и Чапек, как все, старался помочь им и оказывал щедрую финансовую поддержку возглавляемому Шальдой комитету помощи беженцам. Он еще верит в нерушимость наших союзнических соглашений, но не может не чувствовать опасности, против которой должна подняться вся нация как один человек. Вместо этого разгорается межпартийная борьба, а под ее поверхностью начинает расползаться фашистская плесень. Чапек ищет людей доброй воли, созывает их на защиту республики. Отправляется к кладненским горнякам, к малоземельным крестьянам Словакии, ищет людей доброй воли и среди политиков. О своих находках он рассказывает друзьям как о доказательстве крепкого национального единства, как о гарантии нашей безопасности. Он не позволяет поколебать свою веру скептикам из левого крыла, таким завсегдатаям его «пятниц», как Ванчура, Пршикрыл, Краус, д-р Боучек, правда, их скепсис относился лишь к «находкам» второго рода. Публицистическая деятельность Чапека обретает новый смысл. «Столбцы», которые он теперь пишет, направлены на то, чтобы поднять настроение, ободрить и поддержать встревоженную общественность, да и себя самого. Наиболее действенно эту задачу выполнили записанные им «Разговоры с Т. -Г. Масариком». Вместе с другими писателями Чапек помогает чехословацкой армии крепить оборону республики, а остальному миру адресует «Белую болезнь» и «Войну с саламандрами». Это предостережения всему свету: «Вам всем грозит опасность. Ее несут безответственная тирания, эгоизм капитала, слепота государственных деятелей, стадность народов!» Каждым своим помыслом он теперь защищает родную землю, свой народ, его свободу, само его существование. Жизнь Чапека достигает кульминации, растворяясь в его предсмертной любви ко всем этим огромным ценностям и исчезает почти одновременно с ними. Смерть Карела Чапека казалась, нам тогда знамением конца целой эпохи национальной жизни. Вот на какую символическую высоту поднялся его патриотизм!


Примечания.

В основу текста положена лекция «Карел Чапек в глазах совре^ менников», прочитанная в Обществе братьев Чапек 8 января 1950 г.

— См. прим. к с. 147.

... в одном из рассказов... — Имеется в виду рассказ «Вечная молодость» из сборника Ф. Лангера «Мечтатели и убийцы».

— В архиве К. Чапека сохранились отрывки неозаг-лавленной пьесы; возможно, они и представляют собой наброски произведения, о котором говорит Ф. Лангер. Персонажи этой пьесы — Иржина, Роберт, Франци, экономка Машкова.

С. 299. ... тогдашние заведующие клиниками... — Речь идет об интервью с профессором И. Пельнаржем, заведующим одной из клиник медицинского факультета Карлова университета, опубликованном под названием «Врачи и «Белая болезнь» («Ческе слово», 7. Ш. 1937). К. Чапек откликнулся на интервью И. Пельнаржа статьей «О докторах, профессорах и университетах» (ЛН, 14.111.1937), в которой писал, что, изображая клинику Сигелиуса, не имел в виду какую-либо чешскую или даже немецкую клинику (последнего не допустила бы цензура), а стремился сказать о типическом явлении современности в более широком масштабе, о том, что немалая часть ученых за «чечевичную похлебку» продалась реакционным диктаторским режимам.

«Освобожденный театр» — чешский прогрессивный театр (1925— 1938 гг.); в 1925—1927 гг. был экспериментальной сценой, которой руководили режиссеры Иржи Фрейка и Индржих Гонзл; с 1927 г. ведущими актерами театра становятся Иржи Восковец и Ян Верих, а основу репертуара составляют написанные ими сатирические ревю; в сборнике «Десять лет Освобожденного театра» (1937) К. Чапек опубликовал статью «Предшественники новых времен», посвященную творчеству И. Восковца и Я. Вериха.

— Революционный театр «Д-34», основанный в 1933 г. Э. -Ф. Бурианом.

— Имеется в виду провозглашение государственной независимости Чехословакии (28 октября 1918 г.).

С. 303. ..«антрфиле»... — По свидетельству сотрудника брненской редакции «Лядовых новин», писателя Бедржиха Голомбека, идея «антрфиле» пришла в голову одному из молодых членов этой редакции в феврале 1921 г., то есть еще до прихода братьев Чапек (см.: Bedřch Golombek. Dnes a zitra. Brno, 1944, s. 102—104).

С. 304. Град — пражский Кремль, резиденция президента Чехословацкой республики; здесь имеется в виду центристская буржуазная политическая группировка, возглавляемая Т. -Г. Масариком и Э. Бенешем.

С. 305. Как они отбивали его удары... — См.: Karel Čapek. Proti utokúm v. Umèleckém měsičniku. — «Přehled», XII, 1913—1914, s. 499—500.

—См.: К. Чапек. Двенадцать приемов литературной полемики, или Пособие по газетным дискуссиям (VII, 299—303).

С. 306. ... в полемику с критикой... — См.: К. Čapek. Pást Sramkova a Pást kritikú. — «Přitomnost», 1933, s. 119—123; Čapek. Pást kritikú a jeji dúsledky. — «Přitomnost», 1933, s. 150—152, 169—171, 185—187 и др.

... национально-демократической партии... — партия крупного капитала (1918—1934 гг.); в 1934 г, вместе с другими чешскими реакционными группировками влилась в партию «Национальное единство».

С. 307. ... Дурих упрекнул его...—См. прим. к с. 219 и 260.

«Марсий» — книга эссе К. Чапека «Марсий, или По поводу литературы», часть из них опубликована по-русски: VII, 289—346; Об искусстве, 222—230.

«Похвала чешскому языку» — эссе из книги «Марсий, или По поводу литературы», впервые опубликовано в газете «Лидове новины» (20. Ш. 1927) под названием «Речь и литература». В том же году вышло отдельным изданием для библиофилов.

... конгресс Пен-клубов... — Состоялся в Гааге в конце июля 1931 г.

С. 310. YMCA (ХАМЛ — «Христианская ассоциация молодых людей») — международная религиозно-просветительская и благотворительная организация.

— Пристрастие чехов к морю вызвано отсутствием морей в Чехословакии.

С. 313. ... из Швейцарии... — См. восп. О. Шайнпфлюговой в наст, изд., с. 162—169.

— Имеется в виду рассказ «След» (I, 145—150).

С. 317. ... чехословацкое отделение... —учреждено 15.11.1925 г.

— Создан в апреле 1933 г. О его возникновении и участии в этом К. Чапека вспоминает в книге «Жизнь и революция» (1974) ветеран чешского коммунистического движения Вилем Новый. ...«пятниц»... — См. прим. к с. 83.

«Столбцы» — См. восп. Ф. Лангера в наст, изд., с. 303.

... помогает чехословацкой армии... — Речь идет об участии К. Чапека в деятельности объединения писателей, созданного при пражском Военном научном институте в 1937 г.