Приглашаем посетить сайт

Карел Чапек в воспоминаниях современников
Фоустка И.: Из писем

ИРЖИ ФОУСТКА

ИЗ ПИСЕМ

[...] Я родился в 1894 году—следовательно, за исключением первых лет знакомства с Чапеками, они должны были считать меня почти сверстником. Познакомился я с ними, когда мне было 15 лет, способом не слишком оригинальным. Я так страстно мечтал познакомиться с Чапеками, что просто ввалился в комнату сестры во время их визита и смущенно выпалил; «Я брат вашей приятельницы!» Они приняли меня совершенно серьезно, представились, как взрослому, расспросили, чем я интересуюсь, что читаю, что делаю, и т, п. Я признался, что перевожу со средневековой латыни «Утопию» Томаса Мора (я был этим несуразно горд, особенно после того, как перевод вышел отдельной книгой во «Всемирной библиотеке» — нечто вроде рекламного издания), и был официально принят в их общество и кружок. Сперва наше общение было редким; по свойственной молодым робости я очень их стеснялся, но спустя несколько лет уже ежедневно ходил на так называемое корсо художественного мира. Здесь я должен сделать отступление и объяснить, о чем идет речь.

Довольно многочисленная группа прогрессивных художников и их друзей ежедневно собиралась в кафе «Унион», где им было отведено особое помещение, а кельнер Патера был их квазихранителем и часто, очень часто помогал многим из них в периоды пустоты в кармане и желудке. Сам пан Патера заслуживал бы небольшой монографии, пока еще не все художники, которых он таким образом поддерживал, отправились в путь, откуда нет возврата.

—10—12 часов. Но днем, примерно после пяти, мы встречались на прекрасной набережной между Национальным театром и Карловым мостом. Нас бывало человек 20—30, иногда больше: Чапеки, Ф. Лангер, Кубишта, Шпала, Гофман, братья Гейдлер, Кодичек, архитектор Фейерштейн и многие другие. Разговоры велись о всевозможных актуальных предметах, прежде всего художественных: там мы знакомились с Пикассо, Дереном, Матиссом, Верхарном, Аполлинером и с горячностью и страстностью молодости стремились максимально приблизиться к их творчеству, быть на уровне тех, кто дает миру новые литературные и художественные ценности. Это было время возникновения первых творческих опытов братьев Чапек, которые недавно были изданы как воспоминание о поре, когда они пробивались в литературу. Период этот начался еще до «Сада Краконоша». [...]

Уже тогда удивляла их находчивость, завершенность формулировок, лаконизм, способность с максимальной точностью и доступностью раскрыть суть любой проблемы; эта черта была совершенно неожиданной у молодых людей, которым в застойную, топчущуюся на месте эру модерна (и близких ему бастардов) вдруг открылся бурлящий, богатейший интеллектуальный мир Франции и современной Германии вместе с великими, но почти неизвестными у нас фигурами, такими, как Эль Греко, Гойя и т. д., Рабле, Вийон (Уолт Уитмен из современных), со всем этим бесконечным рядом творцов и первооткрывателей.

На вечерних прогулках Чапеки были самыми активными, самыми информированными (знали языки!); проницательные, остроумные, подчас даже язвительные и ироничные, но всегда без малейшего следа дешевой вульгарности, хотя их выражения и бывали порой грубоваты. Это как раз было одним из больших их плюсов: всякое, даже самое смачное выражение, уходящее корнями в народную речь, благодаря своему содержанию обретало значительность и утрачивало безвкусную вульгарность. [...]

***

[...] В один очаровательный весенний вечер, когда мы не могли налюбоваться Градчанами, рекой, Карловым мостом, Малой Страной (места, которые мы любили неуемной, фанатической любовью), Карел-Ичек, как его нежно называли, образовав это сокращение от семейного уменьшительного Карличек, вдруг ни с того ни с сего произнес: «А не хотели бы вы, Иржичек, вместе со мной стать на лето воспитателем сына графа Лажанского? Это прекрасное место близ Карловых Вар, вы бы преподавали рояль и немного спорт, —работы там будет мало, часа два в день, а главное — возможность прокормить за счет графских владений семью. Я принимаю место единственно по этой причине». Да, шел 1917 год, ощущалась большая нехватка провизии, хлеб, например, был отвратительный: из буковых опилок, грубо молотой кукурузы да небольшой примеси муки, мяса вообще никакого, молока не было и в помине, мука за большие деньги, примерно в 30— 50 раз дороже, чем до войны, и т. д. Очень привлекала возможность посылать родителям провизию. А к тому же еще больше улыбалась перспектива несколько месяцев прожить с Карелом, с которым мы искренне любили друг друга, в тесной, дружеской близости; третий довод — я собственными глазами увижу жизнь дворянства, которое я презирал как отмирающую, неестественную касту, дающую человеку высокое положение просто так, ни за что ни про что — лишь вследствие родовой принадлежности. До тех пор я никогда не видел живого дворянина, потому что представители дворянства приезжали в Прагу лишь на несколько зимних балов, и я смотрел на них как на доживающих свой век мастодонтов или плезиозавров, как на реликт давнего прошлого.

Итак, я принял это предложение и несколько месяцев был счастлив, как только может быть счастлив молодой студент (я был на 3-м курсе медицинского факультета), рядом с которым постоянно находится такой обворожительный, близкий, веселый, изобретательный человек, как Карел. Обстановка — небольшой старый замок с тургеневским парком, чудесный край — леса, луга, чистая речка, над которой высится гора Владарж (славная битва Жижки), —все нетронуто, напитано волшебством земли, где индустриализация еще не начала творить материальные ценности и наносить урон красоте.

— с наклонностями гомосексуалиста, жестокий, тиранический; вдовец с единственным сынком, унаследовавшим все его худшие стороны...

Кроме кучера — ни единого мужчины, все на фронте, но постоянно полно гостей-дворян, поскольку кухня «пана» графа славилась на всю округу. Мы с Карелом щедро пользовались этим, главным образом — я, ставший любимцем графа, потому что позволял ему обыгрывать себя в шахматы; граф всегда приказывал подавать мне второе, в то время как бедняга Карел, который ел медленно, еще мучился с первым, а потом еду уносили со стола.

(почти) вечер мы, меняясь ролями, играли в преступника и судью-палача. Судья придумывал самые ужасные обвинения: «Вы изнасиловали свою дочь, сестру, мать, бабушку!»; «Вы распороли живот беременной от вас служанке и зажарили недоношенного ребенка. Вы насыпали собственному отцу в пиво кантаридина, и после этого тот всю ночь бегал в хлев к овцам. Вы связали приходского священника и выбили ему камнем все зубы» и т. д., и т. п.

Однажды мы так увлеклись игрой, что забыли, где находимся. Судья кричал, обвиняемый (я) извивался на полу и клялся, что в будущем постарается выдумать преступления еще страшнее, между тем как граф, разбуженный криками, все слышал и всему верил, представьте себе, верил и цепенел от ужаса, но его извращенной натуре это чем-то даже нравилось (говорят, он забил до смерти свою жену, а потом каждый день ходил на кладбище); застав нас в самый разгар страстей, он обрадовался, какие замечательные инструкторы состоят у него на службе. Нам стоило немалого труда убедить его, что это всего лишь игра.

***

[...] Первым делом отвечу на Ваши вопросы. Карел в Хише писал, но не знаю толком, было ли это «Распятие» или «Мучительные рассказы». О переводах я, к сожалению, ничего не знаю. Если да, то скорее всего французскую поэзию. Рассказ «В замке» определенно возник под впечатлением нашего пребывания в Хише.

не было заметно, чтобы она испытывала ко мне симпатию. И только цербер в юбке, французская гувернантка, как Аргус сторожившая ее добродетель, была напугана происшедшей в ней переменой. Дело в том, что эта горничная начала чистить зубы! Слава богу, чисткой зубов все и ограничилось, а Карел этот сюжет придумал, чтобы подразнить меня.

— дело было так: для необеспеченных литераторов, которые хотели освободить побольше времени на собственное творчество, чтобы ничто им не мешало, были специальные места в библиотеке, прежде всего — в университетской. Там, например, прятался (и прилежно творил) д-р Ота-кар Фишер, известный прекрасный германист, позднее профессор университета и театральный деятель, далее — поэт Отакар Тээр, в то время очень почитаемый молодежью, замечательный композитор д-р Выцпалек (он один только сейчас жив и является старостой «Художественной беседы») и множество людей более второстепенных. С библиотекой Национального музея дело обстояло подобным же образом, только там большей частью были природоведы. Очевидно, Карел (ввиду того, что маленькая родительская рента из-за военной инфляции в значительной мере обесценилась) нуждался в каких-то средствах и в достаточном количестве свободного времени для творчества. Почему он оттуда ушел — не знаю, у дорогого друга Кхоличека (он издал кое-какие мои театральные переводы и был моим долголетним другом-пациентом) мы уже спросить не можем. Так что этот момент останется необъясненным.

***

Соавторство Карела с Печей (его братом Йозефом). Весьма интенсивное, полное бесконечных дебатов. Обычно Карел так и сыпал идеями, вообще он творил чрезвычайно легко. Говорил, что достаточно ему взять перо в руки, как оно уже само пишет. Печа размышлял, отбирал, углублял, мудрствовал и придавал написанному большую весомость подчас даже ценой меньшей гибкости и способности нравиться. (Порой он сердился на Карела и зло его попрекал, как, например, в случае — разумеется, написанной не совместно — «Войны с саламандрами».) Обычно они говорили, возвращаясь из кафе, где, особенно летом, мы сидели до поздней ночи, вернее — до утра. Мы возвращались домой вместе, втроем, и тогда без конца говорили и творили, подкалывали и иронизировали, осыпали проклятьями и ругали (главным образом немцев в 1915—1918 гг.). Жаль, что в то время не существовало магнитофона. Исчез без следа кусок истории, и я часто упрекаю себя, что в молодом упоении ничего не записывал. [...]

***

[...] В годы войны прежде всего, но и позднее Чапек был ориентирован на новые течения в западной, главным образом французской литературе, как это видно и из его переводов французской поэзии. Валери, Верхарн, «проклятые поэты», Карко и т. д. были на первом плане его интересов. Как постоянный, незамедлительный и критический читатель, он знал, разумеется, очень много и широко из всех периодов мировой литературы. Особенно близок ему был Сервантес, прежде всего — новеллы. Так же «Гаргантюа», Вийон и т. д.

От современной тогда немецкой литературы он был достаточно далек. Я дал ему стихи Верфеля. Он оценил, но сердцем к ним не прирос. О Фр. Кафке, долгое время почти неизвестном, Чапек наверняка знал давно, но никогда не упоминал о нем. Я обратил внимание Чапека на Кафку (не помню уже — на какую вещь), потому что как многолетний друг М. Есенской (Вам известны письма Кафки Милене?) я все же знал о нем и несколько раз его видел и с ним говорил. С немецкими писателями этого круга Чапек, я думаю, не имел никаких контактов. О. Пика он, конечно, знал хотя бы как переводчика стихов Бржезины.

«Белые ночи». Толстого уважал как романописца, однако как религиозного и социального мыслителя — не слишком. Чапеку он казался недостаточно реальным и в этом смысле был вне круга более пристального интереса.

Чехова любил (да и кто бы мог его не любить?), Горьким восхищался, хотя из его творчества у нас в ту пору было известно немногое.

Поскольку Чапек не знал русского языка, а переводов было мало, он не был достаточно ориентирован в послереволюционной советской литературе, быть может, в какой-то мере и потому, что я отнимал у него слишком много времени, упорно и, по всей вероятности, утомительно обосновывая необходимость ознакомиться с советской экономической системой (как бывший студент-политэконом, я был этим очень увлечен).

В целом советская литература не была ему близка. [...]

Зубной врач Иржи Фоустка (1894—1967) был многолетним другом К. Чапека; он стал прототипом гувернера-англичанина мистера Кеннеди из рассказа «В замке» (1919), вошедшего в книгу К. Чапека «Мучительные рассказы»; к пьесе И. Фоустки «Орудие жизни» (1937) К. Чапек написал предисловие «История одного сюжета», в котором раскрыл связь между концепцией пьесы «Белая болезнь» и предложенным ему И. Фоусткой замыслом романа о враче, нашедшем средство борьбы с глобальной эпидемией рака и диктующем правительствам свои условия. Сам Фоустка, также переосмыслив первоначальный замысел, осуществил его в пьесе «Орудие жизни».

ИЗ ПИСЕМ

«Советская литература», выходящем на чешском и словацком языках; «Sovětská literature», 1980, № 2, s. 151—154,

С. 371. Градчаны — район Праги на левом берегу Влтавы, где находится Град (Кремль).

— старинный пражский район на левом берегу Влтавы.

С. 372. ... славная битва Жижки... — См. прим. к с. 70.

— См.: Karel Čapek. Literárni poznámky о lidskosti. — «Umělecký měsičnik», r. I, 1912, s. 102—104, 135—139; Karel Ĉapek. F. M. Dostojevskij. — «Národni listy», 19. XII. 1917, s. 1; Зоон политикой, 14.

Толстого уважал... — См.: Bratři Čapkove, L. N. Tolstoj. — «Snaha», 7. X. 1908, s. 4.

С 376. Чехова любил... — F. Skromný básnik. — LN, 27.1.1926, s. 2; F. Autokritika Antona Čechova. — LN, 1. X. 1927, s. 1; F. Čechov a jeho zahrada. — LN, 16. IX. 1927, s. 1; VII, 406—408.

— См. VII, 392, 404-406.