Приглашаем посетить сайт

Карел Чапек в воспоминаниях современников
Шаинпфлюгова О.: Из книги "Чешский роман". Часть 5

***

«Первую спасательную» он писал дольше, чем предполагал.

— Какое это чертовски сложное дело, — говорил он. — Я больше не удивляюсь, что искусство так часто идет окольными путями, это как-то легче. Простота ничего не утаивает, все признает и все выдает, не умеет уклоняться и лавировать. Это каторжный труд, черт бы его побрал!

Она знает, о чем идет речь, — о фигурах шахтеров, воплощающих черты чешского характера: несентиментальное мужество и суровую, мало разговорчивую самоотверженность, солидарность засыпанных, их веру и надежду до последнего дыхания. Таковы мы и так будем себя вести, если на нас обрушится несчастье.

Прислуга знает, когда «хозяин» пишет, и приглушает голоса, окликая собак, между тем как из мансарды доносятся звуки радио — музыка лучше всего помогает Чапеку сосредоточиться. [...]

Работа — единственная неоскверненная красота этих дней, все остальное затянула тяжелая грозовая туча насилия и жажды уничтожения, сгустившаяся на горизонте соседней империи. Мудрая и прозорливая страна понимает, что ее ждет, чешский пастух знает немцев лучше, чем ведущие деятели некоторых государств. [...]

— К сожалению, мы, малые нации, не задаем тон политической нравственности, — говорит Чапек. — В противном случае мир выглядел бы, по всей вероятности, значительно лучше. Маленький народ обычно довольствуется малым, только великий хочет еще большего.

Сам он впрягся в борьбу, не жалея сил: пишет, призывает к действию, организует, старается стряхнуть блаженную дремоту опасной беспечности с каждого приходящего к нему в гости иностранца.

— Говорить о мире могут только все народы вместе, — убеждает он и тех, кто знает его обычное стремление разрешать споры по возможности без кровопролитий, — как только один из этих народов начинает готовиться к войне, вынуждены готовиться к ней и другие. Мир нельзя защитить философскими предпосылками, к сожалению, для этого нужны войска, тринитрофе-нол и боеприпасы. Нужно бестрепетно обратиться лицом к неприятелю.

В Европе было много людей, которые еще не знали, где их неприятель. Чапек приходил в ужас, когда собеседники неуверенно улыбались в ответ на его настойчивость и видели в ней всего лишь чехословацкие интересы. «Все на свете объединено строгой нравственной связью, — предостерегал он, — это, собственно, и называется мировым порядком. Страх и ответственность за других — лучшая гарантия собственной безопасности».

Чешские писатели вступили в сотрудничество с армией, нужно было поддерживать вооруженное сопротивление сопротивлением духа. На собраниях тех, кто служит этому делу, Чапек встречается и со своим заклятым врагом, который вместе с близкой ему группкой не скрывает ненависти к Чапеку.

Ольгу это возмущает. [...]

— Может быть, ты с ним даже разговариваешь? — допытывается она с плохо скрываемой иронией.

— Лишь о том, что необходимо в интересах дела. Но сегодня я подвез его домой на машине; мне показалось, он торопится, а живет бедняга далеко.

Она встрепенулась, как и всякий раз, когда считала необходимым защитить достоинство мужа.

— Почему ты думаешь, что он бедняга, Каченка?

— Потому что он ненавидит, — ответил Чапек спокойно. — Потому что он подчинил свой талант и свою душу такому низкому, глупому и убогому чувству. — Он усмехнулся с оттенком горечи и строгости. — Понимать и прощать — это сила, которую люди принимают за слабость, не правда ли?

Ольга, застыдившись, ждала, что он скажет еще.

— Впрочем, сейчас все это действительно не имеет значения, у нас нет времени на мелочные дрязги и личную неприязнь, это остаток роскоши, унаследованной от того мира, который мы теряем. Сейчас нужно стоять друг возле друга сплоченными и тесными рядами, никто не должен покидать строй, никто не вправе выбирать соседа, если это не отъявленный мерзавец. В каждую брешь между нами может проскользнуть неприятель.

— Пусть так, но ведь это еще не основание, чтобы жалеть того, кто делает тебе гадости.

— Ничего не попишешь, мне его жаль, такое чувство, как ненависть, не приносит плодов тому, кто рожден поэтом. Только роняет его человеческое достоинство. [...] Главное — вести себя так, чтобы не утратить уважения к самому себе. [...] Все прочее, все дурное, отчего страдает художник, преходяще, ибо оно существует, лишь пока этот художник жив. А потом обычно исчезает. — Он улыбнулся совсем весело. — Мертвый не получает тантьем и премий, не ставит под удар ничьих надежд своим еще не законченным произведением. Мертвый — вполне терпимая конкуренция. [...]

Опять что-то заиграло в его пронзительно сияющих глазах, словно водная гладь заискрилась отражением света; и снова — это обыкновенный человек в рабочем вельветовом костюме с карманами, набитыми калабаш-ками, планками и четвертушками бумаги. Он удалился мелкими шажками, словно радуясь каждому метру земли под ступней. [...]

Ольга нашла его в углу подвала, среди старого скарба и земли. Он мастерил из ящика скворечник.

— Чего тебе? — Он встретил ее, держа мундштук во рту, уставший и воодушевленный, как бывало, когда выполнял какую-нибудь грубую ручную работу.

— Пришла за тобой. [...]

— Рановато, — забормотал он торопливо, — я еще не кончил. Разве можно купить такую вещь? Тогда она лишилась бы своей прелести. Подарить природе немного уюта, сделанного своими руками, обливаясь потом от собственного усердия и неловкости, — это, я бы сказал, превосходное и поэтическое ощущение. [...]

Ольга играла теперь с максимальной аффектацией, как того требовал новый театральный стиль. [...] Такая игра не соответствовала ее актерскому характеру, а Чапек, возвращаясь с каждой премьеры, говорил:

— Оставьте меня в покое с этим динамизмом. Люди добрые, разве его мало в политике? [...] Только бы не потерять в этой массовой толчее человека, спасти его достоинство, избавить от истерии и хвастовства — вот наша задача, если еще останется время на искусство.

Тишина и человек,нет, из этого не может возникнуть ничего суетного и дурного. [...] Я бы хотел создавать самое целомудренное и самое интимное искусство, но ничего не поделаешь — сейчас мы обязаны только служить. А если вокруг со всех сторон слышатся вой и гам, то и мы не можем позволить себе говорить слишком сдержанно, нас тоже должно быть хоть немного слышно. [...]

***

Они отправились на съезд писателей, проходивший тогда в Париже; предстояло говорить с пишущим миром о страшной опасности, которую чувствовали тогда только чехи и словаки. [...]

Чапек взял на себя немаловажную задачу — убедить своих коллег в необходимости солидарных действий в случае нападения на Чехословакию, посягательства на безопасность ее границ. Осторожными словами, стараясь не выглядеть нескромным, толковал Чапек о единстве кровеносной системы демократической свободы мира. Существование ЧСР необходимо для нормального кровообращения в теле Европы, это не просто конечность, которую можно заменить протезом компромисса. [...] Писатели большей частью соглашались, но на лике Франции не было заметно серьезной озабоченности, Страстно аплодировали мужественной Испании, демократическое выступление председателя было принято с бурным воодушевлением, но мало кому хотелось думать о новой войне. «Если бы вы знали, сколько французских имен начертано на памятниках павшим воинам в каждой нашей деревне!» — говорили многие. Как будто народ может предотвратить войну лишь тем, что страстно ее не желает.

Чапек говорил, разъяснял, предостерегал:

— На этот раз мы с вами связаны не на жизнь, а на смерть.

Потом Карел и Ольга заглянули в старый Руан. Ехали в автокаре, восхищенные красотой страны. [...]

На всем лежало благословение июля, по траве вперевалку бегали дети, похожие на движущиеся цветы; влюбленные парочками плыли в розовых мечтах, как по воздуху, а над речной гладью замерли рыбаки. Мир и спокойствие. Супруги Чапек стыдились жестоких мыслей, которые владели ими: хотелось потрясти это спокойствие, спугнуть его предчувствием ужаса, беды.

— Послушай, Карел, — сказала вдруг Ольга, — мне пришла в голову идея написать для театра трагедию матери. В пьесе должен быть человек и одновременно — эпоха, в которую мы живем. Мать исполнена добродетелей, любви к жизни и всех величайших божьих даров, ставших для нас непозволительной роскошью. У нее погибает муж и один за другим гибнут сыновья. Все они служат самым священным задачам и отстаивают их в борьбе. Остается последний мальчик, на которого мать переносит всю свою исступленную, полную отчаяния любовь. Стережет его, укрывает от опасности и от его собственного стремления поступить наперекор ей. А в конце, когда видит, как далеко зашел наш злополучный мир, убивающий даже малышей, она чувствует себя матерью чужих убитых детей и сама подает последнему сыну ружье, посылая его на поле сражения защищать интересы человечности... Это была бы небольшая по размерам семейная комедия, перерастающая в античную трагедию, понимаешь?

Чапек загорелся. Назад они уже ехали, не обращая внимания на пейзаж, не замечая времени, полностью погруженные в обдумыванье сюжета ее новой пьесы. Когда они ужинали на Итальянском бульваре, вспыхнули демонстрации. Рабочие начали одну из многочисленных забастовок того года и кричали, проходя по улицам: «Blum au pouvoir!»1

На другой день где-то в предместье стали строить баррикады.

Чапек был озабочен.

— Теперь это не ко времени. Франция не может сейчас заниматься своими застарелыми социальными проблемами. Впрочем, родина тоже обязана дать человеку то, чего он заслуживает, иначе в самую роковую минуту он не оправдает ее надежд.

Уезжали расстроенные и встревоженные.

Ольга предложила освежиться в Альпах, которые Карел так любил. Австрия, запуганная шарлатанской нацистской пропагандой, присмирела.

— Знаю, я здесь в последний раз, — сказал Чапек и мудрой печалью глаз прощался с уютом старинных городков.

Он любил деревенские кладбища у подножия гор, полные неба, искупительной тишины и птиц. Вероятно, именно потому, что здесь не хоронили знаменитых людей, мог подолгу бродить среди обычных, простых могил. Ольга удивлялась его неожиданной смелой готовности соприкоснуться с тем, чего он всю жизнь так сторонился. У многих могил были маленькие резервуары с ключевой водой, чтобы поливать цветы и чтобы ее пили птицы. Чапеку это нравилось, как ребенку. Он смотрел на печальные руки деревенской вдовы, совершавшие утреннюю поливку почетного караула лилий, на бесстрашного черного дрозда, набиравшего влаги в желтый клюв.

— Это прекрасно, —улыбнулся Чапек, — служить еще и за роковой чертой, даже последний клочок земли не оставлять для одного себя и для удобств смерти. Утолять чью-то жажду!

И словно бы неожиданно после многолетних недоразумений завязав со смертью дружеский контакт, впервые начал говорить о ней спокойно и пространно:

— Когда я несколько лет назад ездил в Испанию, произошло столкновение поездов, и вагон-ресторан, в котором я обедал, превратился в жалкую груду дерева, железа, стекла и людей. Восемь человек пострадало. Избежали ранений только я, какое-то важное лицо да официант. Я сохранил на память осколок своей тарелки.

Ольга знала эту историю, хотя он не часто о ней вспоминал. Они стояли возле маленькой могилы; Чапек приглушил голос до школярского шепота:

— И еще, как-то я в последнюю минуту отказался от участия в съезде Пен-клубов в Польше. Устроитель даже заблаговременно отвел мне место в машине для экскурсии в Закопане. Им воспользовался Юлиан Эйсмонд и по дороге погиб в аварии. Это было шесть лет назад, Ольга. Эйсмондом я попрекаю себя до сих пор.

С кладбища уходили словно на цыпочках и долго еще продолжали говорить шепотом. Поездка была прекрасна, но не принесла ожидаемого облегчения. Руки сами просились к перу, и Чапек предложил повернуть машину к дому. [...]

***

Ольга делала первые подготовительные шаги к созданию новой драмы, закладывала, разрушала и вновь возводила фундамент. Чапек задумчиво бродил по дому, переходил от окна к окну, часто подолгу затворничал в своей мансарде. Ольга знала, что он увлечен новой идеей, и боялась спугнуть его каким-нибудь вопросом. Она была уверена, что Карел придет сам.

И он пришел. В мечтательной рассеянности провел рукой по ее волосам, весь углубленный в себя, только сигарета в мундштуке была на обычном месте — в углу рта.

— Как ты посмотришь на такую вещь... Что, если «Мать» напишу я? — сказал он со странной улыбкой. — Словом, я пришел спросить, доверишь ли ты мне эту идею?

Ольга резко обернулась, охваченная огромной радостью и гордостью: значит, ее замысел заинтересовал его?

Карел ходил по ее маленькому кабинету. Голос его удивительно потеплел и смягчился, как бывало, когда он делился своими еще не совсем определенными, не до конца созревшими мыслями.

— Видишь ли, этот сюжет давно уже меня беспокоит, а теперь завладел мною целиком и полностью. Я еще не сталкивался с таким захватывающим материалом, он не дает мне думать ни о чем, перечеркивает все мои планы и требует к себе внимания. Впрочем, у меня другое решение, пожалуй, несколько непривычное: те, кто у тебя умирает, у меня и мертвыми остаются на сцене; сейчас приходится думать и о том, как использовать силу тех, кто отошел в небытие. По-моему, кто погиб за нечто порядочное, тот не умирает и не исчезает совсем, а остается среди нас, он необходим нам своей нравственной ценностью или пользой, которую принес обществу. Не знаю почему, но чувствую — это будет твердый орешек, я еще никогда не писал о мертвых; они не отпускают меня, все время толпятся вокруг и, такие упрямцы, тихо и скромно требуют, чтобы я о них думал. И притом они живые, страшно живые, они полны интереса к судьбам своей страны и забот о ее безопасности, полны любопытства и тревоги по поводу того, кто и как продолжает их дело.

Ольга молчала, увлеченная его порывом, а он продолжал объяснять ей и себе самому:

— Бог весть отчего меня вдруг так потянуло на сторону мертвых!

Он остановился у окна оранжереи, образовывавшего стену кабинета, и стал опять смотреть куда-то далеко вперед, как всегда и во всем, что чувствовал и писал.

— Мы, чехи, знаем или предчувствуем, что нас ждет, хотя и не желаем этого знать; и мы ясно и четко сознаем, что пойдем защищать не только двадцать лет чешской независимости, но и сотни предшествовавших им трагических и бурных лет. И все те, кто на протяжении веков помогал нашему делу, пойдут вместе с нами, ты не думаешь? С именами великих в душе обычно идут в самые решающие сражения. [...]

Эту пьесу он писал, словно Ольга все время смотрела ему через плечо, рассказывая ей каждую новую подробность:

— Знаешь, —басил он с сияющими глазами, —меня просто пугает, в какой степени я вдруг оказался на стороне мертвых, я понимаю их интересы, защищаю их права на участие в современности, это какое-то леденящее и праздничное чувство, в иные минуты я сам настолько мертв, что прихожу в полную растерянность, когда нужно отложить перо и спуститься к обеду. Это тихое и чрезвычайно благородное общество, ничего не поделаешь, я уже как-то пригляделся к ним, уже не много принадлежу их миру.

— Зачем ты это пишешь? — вдруг спросила она с тоской в голосе, совершенно утратив прежнюю радость.

— Потому что обязан, потому что так нужно! [...]

В то время, когда Чапек писал «Мать», он словно преобразился. Его обычное остроумие, его удовольствие от игры словами — все начисто исчезло. Он был каким-то духовно просветленным и страшно серьезным, наслаждался сюжетом как профессионал, который понимает, сколько в нем таится возможностей.

— Хочу, чтобы это была сильная пьеса, — говорил он. — Без хныканья и при всей своей серьезности ясная по мысли. Очевидно, существуют неизбежные и неотвратимые трагедии человечества, надо найти хотя бы то доброе, что в них есть, —благородство или мудрость, которые проявляет в них индивидуум. Все, кто в моей пьесе умер (смотри-ка, я уже говорю моя пьеса!), были еще не стары, и потому незачем сетовать и рыдать, оплакивая их судьбы. Для молодых людей смерть — поэзия, только для старых она становится страшной и трезвой действительностью. [...]

Карел никогда не любил рождество. «Поскорей бы оно прошло», —говорил он при его приближении. И обрушивался на него весьма нелестно и незаслуженно. «Вот перетерплю рождество...», или: «Вот как свалю с плеч рождество...» Когда спрашивали, чем этот прекрасный праздник ему насолил, он ничего не объяснял и только пожимал плечами.

В полночь из радиоприемника послышался его низкий голос, записанный на магнитофонную ленту, —он читал мирное послание; с другой стороны света ему отвечал Рабиндранат Тагор. Человечеству должен быть сохранен мир, мир — это ответственность за миллионы жизней, мир — это свобода народов, это торжество здравого разума!

Карел как будто испугался собственного голоса, неожиданно чужого, на самом же деле ему не понравились слова, которые произнесли оба писателя, слова эти показались ему недостаточно убедительными. Когда война на пороге, обычно превозносят мир; когда надвигается смерть, воспевают красоты жизни. [...]

Смертельные судороги австрийской независимости воспринимались с ужасом. [...]

Карел с женой сидели у радиоприемника, ловя последнее дыханье задушенной австрийской свободы. Неожиданно из сентиментальной бидермейеровской Вены донеслись надменные, кичливые прусские марши. [...]

— Там теряют все, что придает достоинство жизни, человеку и обществу, —сказал Чапек после длительного молчания, —но у них [...] хотя бы не могут отнять родную речь. [...] Теперь очередь за нами, начнется с Судет, а кончится Прагой — ныне это понимали даже самые легкомысленные и тупые.

Чапек ринулся в жестокое сражение. Писал статью за статьей, ежедневно встречался с людьми, на которых лежала высочайшая ответственность, до изнеможения вел переписку с влиятельными писателями мира, убеждая их выступить перед общественным мнением своих стран в защиту чехословацкой свободы.

Минуты отдыха проводил в саду или в Стржи, копал или возил землю, как будто ему помогало сознание, что и так он тоже служит своей стране. [...]

В эти дни Чапек, статьи и книги которого некогда переводились и на немецкий язык, получал груды писем от немецких сограждан из пограничья, —многие из них испуганно призывали к защите демократии. Он читал эти письма и отвечал на них до глубокой ночи, отодвигал в сторону все, что хотелось написать, и служил только этому делу с наивной верой всех честных людей, будто добрая воля может стать всеобщим связующим началом.

Чапек не позволял себе утратить надежду, когда речь шла о выполнении гражданского долга.

— Жертвы нужно приносить не своим правам, а своим обязанностям, — говорил он просто и терпеливо, вновь берясь за перо. [...]

— Художник должен участвовать в нравственном развитии мира,—заявил он.

— Искусство не может служить тенденции, —возражали многие и писали, как прежде, отвернувшись от действительности.

— Кто-то должен обо все это мараться, —отвечал Чапек с иронией. [...] — Писатель обязан поставить себя на службу своему народу и эпохе.

Ольга стала испытывать за него судорожный страх. [...] Он редко цитировал пророков (и вообще со своими огромными знаниями обращался чрезвычайно целомудренно и скромно), но тут, улыбнувшись, напомнил ей слова Конфуция: «Если я испытаю себя и увижу, что честен, то без боязни пойду против тысяч и десятков тысяч». [...]

«Мать» появилась на сцене во всей своей трагической силе, и публика, потрясенная и полная решимости, поняла ее наказ. Наказ эпохи, которая вкладывает в руки самого дорогого, самого последнего винтовку и говорит: «Иди! Иди умирать за то, чтобы в мире вновь установились человеческие законы!»

Через три недели после премьеры Гитлер придвинул войска к границам республики, за этим сразу же последовала первая чехословацкая мобилизация. Солдаты шли с естественной простотой, без шумихи. Чапеком овладело болезненное стремление идти вместе со всеми или, если потребуется, хоть как-то помогать. Пусть в качестве военного корреспондента, но при этом никого не просить о помощи, а при случае оказывать помощь другим.

Карел предложил шоферу научить его водить машину. Учился он быстро. [...]

Но однажды он вернулся молчаливый и поникший; шофер в растерянности шел за ним. Оба выглядели так, будто только что потерпели серьезную неудачу.

— Что случилось? — спросила Ольга, когда наверху, в мансарде, хлопнула дверь.

Шоферу было трудно говорить:

— Мы отрабатывали самое последнее — задний ход и...

— Не поладили?

Это был праздный вопрос: у ее мужа ни с кем из работавших никогда не бывало недоразумений.

— Да что там, просто пан доктор почувствовал, что никогда не сдаст водительских экзаменов и вообще не сможет ездить один, выскочил из машины и, не говоря ни слова, пошел сюда.

— В чем же дело, господи?

— При заднем ходе он не может оглянуться. [...]

***

Теперь дни Чапека были завалены работой и обязанностями, до поздней ночи он писал и советовался с разными людьми. [...] А высвободившись, устало плюхался в машину и ехал в Стрж — сосредоточиться там, где он был недосягаем для хаоса, телефона и человеческих притязаний. [...]

Всякий раз, когда возникали тревожные опасения и неуверенность в завтрашнем дне, он еще основательнее и усерднее думал и работал для будущего.

— Кто знает, будем ли мы тут еще следующим летом, —сказала Ольга со свойственной ей склонностью к пессимизму, и это решило вопрос о новой перестройке дома. Чапек был, как Алквист из его пьесы «RUR», который надевал фартук каменщика, когда ему становилось особенно тоскливо.

Он нанял рабочих и в свободные минуты сам помогал им. Начертил множество проектов и планов, решил укрепить берега ручья, сделать их неприступными для воды; ведь нельзя допустить, чтобы ручей, когда ему вздумается, подмывал корни столетних красавиц ив. [...] Это была длительная и трудоемкая работа, начатая в пору величайшей неуверенности и напряжения, она повлекла за собой сотни и сотни тачек глины, песка, асфальта; физически слабый Чапек гнул спину до изнурения, сияя отблесками утраченной радости. Натянув резиновые сапоги, он трудился рядом с рабочими, доставал с запущенного дна плодородный ил и лишь изредка настороженно вглядывался в горизонт своими тяжелыми, провидческими глазами. [...]

***

В то роковое лето, когда внимание тех, кто поумнее, было приковано к Чехословацкой республике, в Праге состоялся всемирный съезд писателей. Представители мысли и духа хотели отметить своим визитом именно эту страну, находившуюся в самой большой опасности и пока наиболее мужественную.

Великая радость, но и утомительные заботы, связанные с этим съездом, были взвалены на плечи Чапека. У него было много сердечных контактов с пишущими людьми, и он по-мальчишески радовался, что сможет принять друзей в своем маленьком доме.

социальные и культурные достижения, чешский театр, «Сокол» и войско. [...]

Сказать по правде, западный мир никого не порадовал. Старый Г. Уэллс, которого Чапек так любил, приехал и на этот раз привез какое-то раздражение на всех и вся и с удручающей иронией оценивал современные британские способности защищать что бы то ни было. Жюль Ромен звучно и страстно говорил о демократии, но из всех околичностей явствовало, что во Франции все еще не слышат топота копыт вражеской конницы так отчетливо, как слышат его здесь. [...]

Красным, белым и синим разгорелся слет тридцать восьмого года. [...]

Карел Чапек, не выносивший толпы, продирался сквозь густые массы людей, обессиленный, похудевший и гордый, и пытался прочесть в глазах иностранцев, достаточно ли в них восхищения и горячей заинтересованности судьбой его страны. «Посмотрите!»—говорил он им сиянием глаз и в эту минуту не только верил, но был убежден в успехе дела. «Посмотрите! — говорили тысячи мускулистых рук и ног, тысячи разумных голов на залитом солнцем стадионе. —Это мы, народ мыслящих личностей, со свободой в каждом нерве, станем железным слитком единства, если на карту будет поставлена судьба и безопасность нации».

Для писателей были подготовлены большие военные маневры в Миловицах — модель современного сражения на земле и в воздухе. Солдаты продемонстрировали представителям всего цивилизованного мира свою готовность. Прославленные писатели из всех европейских стран должны были знать, о чем идет и пойдет речь в критические часы истории: здесь будут защищать дух и свободу мира, господа!

Чапек ожил, стряхнул с себя усталость, накопившуюся в течение кризисного лета и последних дней, оторвался от остальных участников съезда и продвигался вместе с солдатами, продирался сквозь заросли крапивы и зеленую, как железный купорос, вату искусственного тумана, словно участвуя в наступлении и обороне чешских солдат и машин. Ольга сопровождала его, грязная и ободранная, но счастливая, что минутами видит его глаза. Они сели рядом на склоне, чтобы наблюдать за небом, где разыгрывалась вооруженная схватка аэропланов, проносившихся над ними на убийственной скорости. Чапек с трудом и болью пытался задрать голову, пот слабости, вечный спутник его мучений, выступал на лбу, и он, как всегда поспешно, отирал его платком, но глаза его сияли глубокой и прекрасной гордостью.

— Думаешь, это понадобится? — спросила она с женским страхом.

— Надеюсь —нет, —ответил он, провожая взглядом полет металлических жуков в небе, —если остальной мир будет достаточно мудр и порядочен.

Потом за солдатским гуляшем каждый из присутствовавших от имени своего народа произнес краткую речь. [...] Ольга внезапно неудержимо разрыдалась, когда Чапек своим глухим, бесцветным голосом стал благодарить гостей, потом он ответил на вопросы и закончил:

— Я призываю вас вместе с нами и в нашем лице защищать самих себя! [...]

***

сопротивлению. Незадолго до этого Чапек написал: «Кроме священных границ своей страны, наш народ имеет и свою духовную территорию, которую мы обязаны охранять от любых посягательств. Для нас, воспринявших традицию будителей, которые положили начало нашему национальному, политическому и вооруженному освобождению, столь же бесконечно дороги и пограничные камни нашей духовной отчизны».

Теперь он с женой впервые в жизни летел в военном самолете. Прага сверкала цепочками огней. Это было словно ночь в Венеции. Летчики взяли Чапека в рубку, он с детским восхищением смотрел на рычаги и спокойные руки, которые легко ими управляли. Крылья самолета были окутаны бледными отсветами выхлопных газов, казалось, будто оба крыла охвачены огнем; моторы оглушительно ревели. Неожиданно самолет оказался в фокусе холодного сияния, из которого уже не мог выбраться. Это внизу зенитчики скрестили лучи прожекторов. «Нас уже обнаружили, —весело выкрикнул один из летчиков, —теперь дождемся попадания — и конец!» [...]

В синеватом свете прожекторов лицо Чапека было мертвенно-бледным, выпуклые глаза блестели, но он улыбался. [...]

Карел решил пристроить к дому веранду, всю из белого дерева и стекла... «Это будет как корабль, бросивший якорь в зеленых водах и травах Волшебной долины». На крыше придумал террасу, чтобы там могло загорать как можно больше друзей, а старый разрушенный сеновал по мановению волшебной палочки его фантазии должен был превратиться в швейцарскую беседку из серого кирпича и стволов лиственницы. [...]

Эта работа и строительство каменной ограды внесли в окрестности какое-то успокоение, словно бы в воздухе над Стржью поубавилось кое-чего, готового вот-вот взорваться. Ведь Чапек всегда видел много дальше собственного носа. «Это хорошо», —думали рабочие, свозя камень, и словно почувствовали облегчение. «Это будет хорошо», —верили друзья, развозившие по обезображенному газону тачки с известью и песком. Только Ольга не позволила себя обмануть [...]; она знала, что Карел может, спокойно поправлять кирпичи на крыше дома, в фундаменте которого заложен динамит. Самообладание и спокойствие — до последней минуты.

война и как сейчас обстоят дела. Приглашал их к себе в кабинет. Они поднимались по лесенке, стояли в заляпанных грязью сапогах вокруг радиоприемника, слушали последние известия, потом возвращались — они вниз, к своей работе, он — к своим бумагам. [...]

Единственное, чего боялись простые чешские люди, — это капитуляции без войны; то, что было связано с самой войной, воспринималось уже как детали, о которых не стоит и говорить. Смерть, как и жизнь, стала чем-то второстепенным, единственно, что было важно, — идти защищать себя и все другие народы, которые охраняла чехословацкая граница. Никто не сомневался, что теперь на очереди они — трамплин в Европу; только в Англии надеялись обойтись дипломатией сослагательного наклонения. [...] Твердая надежда оставалась только на Россию. [...]

Мертвящая тяжесть и оцепенение овладели природой, деревья несколько дней стояли не шелохнувшись, ни единым листком, ни единой веткой не подавая признаков жизни. Стаи каркающих и верещащих ворон опустились на неподвижные ветки. Казалось, вся земля в смертном поту страха. Леса образовали на горизонте тяжелую стену цвета индиго, за которой прекращалась всякая жизнь растений и насекомых. Тысячи испуганных ласточек и воронков слетелись к дому, одиноко стоявшему посреди омертвелого края, от тяжести их маленьких тел провисали электрические провода. [...] Они облепили весь дом, густой черной каймой обвели крышу и все окна. [...]

«Как перед потопом», —говорили люди. Чапек по нескольку раз в день вглядывался в застывший горизонт.

Три дня и три ночи не закрывали окон, чтобы не спугнуть эти дышащие комочки перьев, в смертельном страхе доверчиво прильнувшие к человеческому жилью. [...]

смерчи, деревья падали, как детские игрушки. [...]

На другой день, утопая в потоках грязной воды, они вышли посмотреть, что натворила смертоносная стихия. [...] Карел, полный решимости прийти на помощь каждому юному деревцу, исправлял обвалившийся местами берег, подпирал клонящиеся к земле ясени и молодые ивы.

— Главное, — он кивнул в сторону дома, — эти двое выдержали, ведь таких и за сотню лет не вырастишь.

Два его любимых дерева — столетняя липа и самая молодая ива — с обеих сторон стерегли каменный дом, украшая его и отбрасывая тень. Слава богу, бешеная рука смерча не коснулась их возвышенного благородства.

Наступившая ночь была целительно тиха, как будто природа исчерпала силы и хотела отдохнуть от страданий. [...]

Вскочили не сговариваясь, оба уверенные в том, что произошло; ведь грохот падения раздался под самыми окнами их спальни. Громадная ива, любимица Чапека, верный страж семейного крова, зеленое благословение, живая тень, стоявшая на карауле у старого дома! [...]

Рано утром они уже были в саду. Зеленый гигант, поверженный, лежал на земле, и крона его расщепилась надвое. При падении ива увлекла за собой молодой траурный ясень и два куста. Расщепленный обрубок голого ствола глядел в небо с выражением тихого изумления и боли. Дом, казалось, стыдился своей незащищенности и выглядел покинутым. Упавшее дерево все еще было связано с корнями тонкой полоской древесины и коры.

Чапек быстро принял решение:

— Ива останется здесь во всей своей поверженной красе; то, чем она связана с жизнью, —всего лишь клочок кожи, тонкий волосок, но благодаря ему это дерево, воплощение трагической обреченности, еще сможет послужить нашему саду. Я делаю ставку на изуродованное, поверженное дерево. [...]

во всей Стржи экземпляр ивы, пышно-зеленый кафедральный собор с совершенной архитектурой ветвей. Корни этой гигантской ивы, уходившие в ненадежный, зыбкий берег дикого потока, постепенно все больше погружались в воду. В тот же день Чапек вызвал деревенского каменщика с помощниками, они навозили камней, земли, и все это залили цементом. Два дня работали с утра до ночи. Чапек помогал им слабыми руками, на его лбу блестели капельки пота. Только после того, как готовая рухнуть в поток краса была спасена, настало время вернуться к поверженной охранительнице дома.

— Видишь, —Чапек обратился к ней, как к живому другу, — возможно, своим падением ты спасла остальных, к кому мы поспешили на помощь. —Он дотронулся до раненого ствола, с которого уже вяло свисали погибающие ветви и отростки, точно погладил спину погибшего животного. —Всегда приходится дорого платить за то, что любишь. [...]

***

Чета Чапек собиралась отпраздновать третью годовщину своей свадьбы. Обещали приехать друзья, на кухне начались приготовления. Супруги гуляли по холму; после столь длительных страшных волнений они снова хоть ненадолго принадлежали друг другу. [...]

— Завтра три года. Уже три, только подумай, Карел! [...]

— Я предпочел бы, чтобы поскорее было десять, пятнадцать, пусть даже ценой старости.

руки казались совсем детскими. Он старался превозмочь усталость, за улыбкой и ласковостью скрыть, каким трудом ему приходится заставлять себя держаться прямо. [...]

Присели на ствол старого дерева, который Карел положил здесь как естественную скамью. Вокруг спокойно гудело царство насекомых, и, издавая тысячу запахов, молчал пренебрегающий человеческим безумием благородный мир растений.

— Чего они хотят? — без всякого вступления спросила Ольга. —Чего вообще хотят те, кто готовится к войне, и те, кто это допускает?

Он всегда умерял излишний драматизм Ольги беспредельной простотой тона. Глядя на ровную поверхность пронизанного солнцем пруда, похожую на большой кусок станиоля, он заговорил рассудительно, но не смог справиться с затрудненным дыханием:

— Дело тут вот в чем. С людьми испокон веку тяжкий крест. Они жаждут насилия больше, чем свободы, или хотят такой свободы, что ее приходится отнимать у других. Им представляется, будто недостаточно сделать великой собственную жизнь,нет, гораздо больше они стремятся помешать другим. Но и это когда-нибудь канет в Лету. — Он отер носовым платком сухой лоб тем неуклюжим движением, которое так любила Ольга, и гулко, спокойно продолжал: — Войны во всей их безнравственности лишь пытаются остановить неудержи мое развитие человека, нагнать на него страх, обезобразить его злом, унизить и отбросить назад, но и войны прекратятся, когда человечество наведет в мире порядок.

— Но сейчас, что будет сейчас, Карел?

Он пожал плечами и зажмурился, как перед ударом:

— Ну... сейчас на нас надвигается самое грубое и преступное, что когда-либо допускал этот сонный, лишенный бдительности мир; что тут поделаешь, придется окунуться во мрак с открытыми глазами. Хоть я и верю в здравый разум и победный исход грядущей войны, тем не менее на ближайшее время иллюзий не строю. Но и это не остановит развития, пожалуй, еще ускорит его. Что бы сейчас ни произошло, пусть даже самое ужасное, когда-нибудь величайшим нравственным достоянием народов будет дружба между ними, поверь мне.

— Какой ты мужественный, —восхищенно произнесла Ольга.

— Физически — не с лишком,—улыбнулся он , — боюсь боли, хотя пора бы уж к ней и привыкнуть, но не в этом дело... Мужество интеллекта не в серьезности воззрений, а в отваге мыслить до конца. Разумеется, легче верить лозунгам, чем людям, но в конечном счете человек должен прийти к человеку, иначе им не договориться, порох не может быть постоянным средством общения. [...] Вой ны ужасны не из-за того, что тогда происходит, но из-за того, что они вообще ведутся, —продолжал Карел сдавленным голосом. — Несчастье человечества в нехватке фантазии; если бы каждый обладал хоть капелькой провидческого воображения! [...]

Горизонт над поваленными лесами казался зловещим, ветер становился все злее. Лучше было укрыться в доме, не смотреть на небо.

Вечер угрюмо нахмурился, потом расшумелся ветром и грозой, над Стржью нависла свинцовая крыша с золотыми зигзагообразными трещинами молний. Одна из них съехала по громоотводу и, как игрушку, сотрясла старый дом. Чапек любил грозу, но на этот раз не подходил близко к окнам; молнии он любил лишь до той поры, пока не стал владельцем высоких деревьев. Тяжелые тучи обрушились на землю жестоким ливнем. [...] Поверхность пруда, обычно по-домашнему кроткая, дико вспенивалась и заливала сад и луг, с беспощадной прожорливостью заглатывала все новые участки земли. Лесничий пытался пробраться через потоки воды к плотине, чтобы освободить затворы. Настали часы рева, слякоти и безжалостного опустошения, пока наконец милосердный сумрак не прикрыл затопленные дамбы и берега с остатками вырванных растений и погибших кустов. [...]

Ливень низвергался на землю до полуночи, потом перешел в густой, нудный дождь, продолжавшийся до самого утра. В Стржи не спали, ручей слишком громко и грозно шумел, у затворов что-то равномерно, сокру-шающе бушевало. На рассвете, в четыре часа, приехали пожарные и приказали покинуть дом, стоящий ниже уровня поверхности пруда: «Наверху прорвало дамбу, вся вода устремилась сюда, к вам!»

Они покинули Стрж в тот момент, когда из домика лесника выносили перины и одежду. Тоскливо было смотреть на мерзость разрушения; сад превратился в широкую бурую реку, из которой лишь кое-где выглядывали усталые кусты и деревья. [...] Все это казалось жестокой насмешкой над трехлетними трудами.

Чапек был, как всегда, спокоен и ласков.

— Пойдем отсюда, — обратился он к жене , — нам ничего не остается, как уйти. Ведь мы не можем воспротивиться ничему, нам не под силу с этим бороться, мы никому не в состоянии ни помочь, ни заступиться. Пойдем же, дружок, самое последнее дело сопротивляться неумолимой и явно превосходящей нас силе. [...]

***

В Стрж вернулись только через четыре дня, когда пришло известие, что вода спала. Приближались к саду по раскисшей, побитой ливнями дороге, полной луж и наносов. Ворота были распахнуты настежь, так что можно было пройти через них вместе, рука об руку.

Слава богу, старые деревья достойно и верно стояли на своих местах, глубокие корни выдержали натиск потоков; больше всего пострадала молодая поросль: все, что стояло на пути воды, было сметено и выворочено. Но гигантская ива, которую Чапек совсем недавно позаботился подпереть столбами, прочно держалась на своих зацементированных корнях. [...]

— Ну, это еще не так плохо, — мужественно произнес он и обвел взором опустошенный участок. —Даже если бы вода унесла все, я начал бы сызнова, с самых малых саженцев.

— И что бы ты получил от этого? — эгоистично спросила Ольга.

— Сам я, быть может, ничего. Но могу себе представить, как много лет спустя будет выглядеть этот сад — и довольно. Нельзя предаваться унынию, нельзя думать только о себе — и тогда любая утрата станет всего лишь временной. Будущим поколениям тоже снова захочется восхищаться столетними деревьями. Возьмемся за дело сразу же, как только земля хоть немного отойдет и просохнет.

В доме стояла неприятная сырость, из окон были видны только затопленные луга, липкая земля на траве да безобразные хлопья пены вокруг кустов. Все скользкое и мягкое, мир без позвоночника, без суставов и мышц. Невозможно было сразу вызывать рабочих и строить забор, вывозить грязь, наносы и камни.

и не видеть обезображенного, растерзанного сада; в тихой комнате со страниц газет и из угрожающих криков по радио веяло предвестием борьбы.

Смерч и наводнение были странной прелюдией к роковому сентябрю. Под дикий рев фюрера Германия выдвинула новые требования. Унизительная в своей бесперспективности для чехов и словаков битва за безопасность и честь всего мира началась. [...]

***

— Ты обязана быть спокойной, — отечески уговаривал Чапек Ольгу, хотя прежде всегда и во всем выглядел таким ребенком. —Это была бы самая большая победа. Спокойный человек не может потерпеть поражение — ни от кого. [...]

Кольцо вокруг Чехословакии стягивалось. Чапек печально улыбался и горько шутил:

— Абиссиния, Испания, Китай, а теперь мы. Скажите на милость, растем!

у репродукторов.

— Мобилизация! — восторженно воскликнул Карел,

Все вскочили с мест. [...]

Никогда еще лицо Чапека не светилось таким внутренним счастьем, верой, сознанием того, что настал наконец час искупленья.

— Слава богу, мои дорогие, —растроганно басил он. —Все безумные страданья последних дней и то, что еще наступит, стоило и стоит этого. Значит, мы опять идем все вместе, мы опять все на одном берегу, как двадцать лет назад. Слава богу! [...]

«встать под ружье».

— Проснитесь, Вацлав, вам надо явиться в часть, сегодня же, ночью!

— Мобилизация! — торжествующе воскликнула хозяйка дома.

Вацлав был немного сонный, но уже улыбался.

— Дождались! Вот видите! —В Праге у него была молодая жена, нужно еще забежать проститься. Чапек предложил ему ехать на машине, все равно предстоит передать ее в распоряжение армии.

— А я уж как-нибудь домой доберусь, —сказал он, держа шофера за руку, как младшего брата. [...]

***

Премьера новой постановки «Разбойника» состоялась на третий день мобилизации. Ольга играла Мими. [...]

Карел Чапек, как всегда, пришел улыбающийся, приветливый, на его впалой груди висело противогазовое страшилище в металлической коробке, но хотя выглядел он скорее как профессор с сумкой для бабочек, смешного в этом было мало. [...]

Жаркий, изнурительный вечер кончился, навсегда перечеркнув какие бы то ни было сравнения и воспоминанья.

— В эту железную эпоху мы не имеем права становиться тряпками, — сказал Карел, когда они вышли. — Этого еще не хватало! Ведь сейчас речь идет о чуть более важных вещах, чем какая-то утраченная и ветреная молодость! [...]

1 Блюм к власти (фр.).

С. 200. ... съезд писателей... — XV конгресс Пен-клубов (июнь 1937 г.).

С. 202. ... ездил в Испанию... — К. Чапек был в Испании в октябре 1929 г.

... съезде Пен-клубов в Польше. — Летом 1930 г.

—В своем рождественском обращении к Тагору, «гармоническому голосу Востока», «поэту сладкой мудрости», из Европы, где «даже самые развитые народы не умеют подать друг другу руку как родные братья», — Чапек в тот момент, когда на крайних оконечностях материка грохотали пушки и оружие, изобретенное на Западе, опустошало землю Азии, провозглашал веру в «мир равных и свободных людей» («Zivot a dflo Karla Capka», Praha, 1939, s. XXIII). К. Чапек познакомился с Тагором в июне 1921 г. во время посещения индийским писателем Праги. См.: К. Чапек. Рабиндранат Тагор. — «Иностранная литература», 1965, № 1, с. 168—169.

С. 206. «Мать» появилась на сцене... — Премьера в пражском Национальном театре 12.11.1938 г.

С. 208. ... съезд писателей... — XVI конгресс Пен-клуба (26—30 июня 1938 г.).

«Сокол» — чешская спортивная организация, созданная в 1862 г. В 1938 г. насчитывала более 600 000 членов; X всесокольский съезд в Праге в июле 1938 г. стал общегосударственной антифашистской манифестацией.

... красным, белым и синим... — т. е. цветами чехословацкого флага.

— позывные пражского радио, аккорды арфы из вступления в симфоническую поэму Б. Сметаны «Вышеград» (1874).

Мобилизация... — Была объявлена 23 сентября 1938 г.