Приглашаем посетить сайт

Карел Чапек в воспоминаниях современников
Шаинпфлюгова О.: Из книги "Чешский роман". Часть 4

***

Ольга уезжала в театр из дома, полного любви, и, лихорадочно счастливая, спешила вернуться к совместному обеду. Чапек спускался вниз в рабочем костюме, с отблеском творческой мысли в глазах и затевал разговор.

Ольга была растрогана, видела, какое большое, детски чистое счастье принес ему брак, с какой милой непосредственностью демонстрирует он это. Одиночество, которое Чапек преодолевал годами и к которому относился, как к неразговорчивой, неприветливой квартирохозяйке, судя по тому, как он праздновал расставание с ним, было вещью малоприятной. Брак стал для него не только счастьем, но и источником познания, необходимого ему как поэту. Он смаковал каждую подробность жизни вдвоем. [...] Очевидно, ни одно из его всемирно известных произведений не наполняло его такой верой в себя, как простой факт женитьбы. Он давал это понять и той солидарностью, с какой старался на людях держаться рядом с женой, и прямо невиданной галантностью, и шутливыми репликами, обращенными к товарищам [...]: «Говорите мне, что хотите, но полноценным мужчиной становишься только после женитьбы». [...]

И все же, помимо своего блаженно-супружеского издания, это был прежний, всегда серьезный и остроумный Карел Чапек. Он играл словами, как жонглер мячиками, шутил, но в определенные часы регулярно садился за свою изнурительную и любимую работу. Чапек писал утопический роман «Война с саламандрами», просиживал над ним до глубокой ночи, не замечая ни позднего времени, ни усталости. Это была ирония, ужас перед механической полуобразованностью; страх перед агрессивностью оглупленной толпы, перед захватническим инстинктом массы, разрушающей берега цивилизации; пророчество гибели, которой грозили миру новоявленные лозунги фашизма и сонное безразличие стражей старого порядка.

Ольга на цыпочках входила в его кабинет после полуночи; сама утомленная спектаклем, шла напомнить заработавшемуся мужу о времени. В прокуренном помещении, которое не успевало проветриваться через окно, по рассеянности открытое лишь наполовину, она видела другого человека — Чапека с изменившимся лицом, с тяжелым взглядом и напряженно стянутыми мышцами детского рта. Точно на нее смотрели тысячелетний опыт и горечь предчувствий. Предостерегающий и угрожающий, он ощетинивался против глупеющего мира, который в ответ только затыкал уши. Он предупреждал и бил в набат иронией, шуткой — формой самой приемлемой для тех, кто не выносит неприятностей. Кивал Ольге, точно видел ее за какими-то нескончаемыми завесами, и довольно долго ни словом, ни жестом не выдавал, что заметил ее, не предлагал ей сесть. Он напоминал капитана, который упорно вглядывается в даль.

— Хотелось бы писать что-нибудь более человеческое, — жаловался он, — но я не могу закрыть на все глаза и не тревожиться. Завидую тем, кто еще не чувствует опасности.

— Почему?

— Потому что они на сколько-то часов счастливее И благополучнее. Наслаждаются душевным покоем. А нам... нам его уже не видать, дружок.

В эти минуты он бывал так взволнован и напряжен, точно в самом деле слышал близящийся топот вражеских копыт. [...]

Скромность обстановки, в которой жил Чапек, изумляла: его окружала красота картин, книг и цветов, но в остальном здесь не было абсолютно никаких претензий. Мебель обшарпанная, диваны и кресла давно нуждались в смене обивки; жена Чапека, как большинство актеров, не умеет считать деньги; сам Карел вырос в обстановке строгой домашней бережливости, но при этом не имеет понятия, сколько у него денег — десять или сто тысяч, вообще не думает о деньгах, стыдится их тратить.

Проблема, связанная с недостатком места, была разрешена быстро, ибо практическое мышление у Чапека не менее развито, чем художественное. Он задумался — и через четверть часа перед ним уже лежала кипа чертежиков.

— Вот подивишься! — радостно объявил он, но ни за что не пожелал преждевременно удовлетворить ее любопытство.

Делать что-то из ничего — его всегдашний конек. Наверху, в мансарде, был чулан, где постепенно ветшали вышедшие из употребления вещи: семейные шкафы, полные старых книг, медицинская литература покойного отца, портреты будителей, когда-то волновавшие патриотические чувства деда; тут же были дощатые полки, заставленные вареньем, компотами, маринованными огурцами. Рядом в полумраке скорчились две неправильной формы каморки для прислуги с оконцами под самым потолком, из которых открывался вид на крыши и цветущие сады соседних вилл. Остроумные идеи и чертежи хозяина дома превратили эти три помещения в современный жилой рай. Всесторонняя фантазия Чапека, взяв на себя прерогативы архитектора, проломила переборки, удобно разместила крашеные камины, облицовкой из дуба и лиственницы придала неправильной формы стенам красоту и солидность. Кирпич и народная мозаика на гладкой стене, балки с косым светом на потолке, ступеньки из лиственницы, ведущие к деревянному помосту перед окнами — на нем будет стоять письменный стол Чапека. [...]

— Сколько лет собаки лаем мешали мне работать, теперь я положу этому конец, — радовался он. — Нет ничего милее мансард, в них ощущаешь что-то молодое, студенческое.

Другая каморка превратилась в маленькую спаленку, всю из пахучего дерева, на фоне которого будут кра^ сиво выглядеть народные изображения мадонн. А третья каморка будет гостиной; ничего, кроме зеленых скамей и красных кирпичных стен; столб, подпирающий кровлю посередине чердака, станет одновременно единственной толстой ногой веселого стола в этом импровизированном баре; кирпичный камин да еще вентиляция в окнах, поглощающая табачный дым и шум беседы, — здесь будет хорошо завсегдатаям его «пятниц». [...] Дом Чапека разделился на два мира, картины и библиотеки обоих супругов соединились и перемешались в полном согласии, а то, что не вошло, было отослано в Стрж. [...]

Как только глаза Чапека отрывались от работы, в них загоралась радость, юмор и удовлетворение, он умел радоваться всему, что наполняло его день: еде (хотя ел меньше других), жилью, работе, погоде и своей жене. Друзья, которых он знал многие годы, радовали его так, словно он встретил их впервые только вчера, картины, провисевшие у него десять лет, тоже доставляли ему такое удовольствие, будто он их только что приобрел. Он никогда ничему не мог нарадоваться и не изменил ни одной старой радости, радуясь новой. [...]

— Я нуждаюсь в изоляции от всего мира, чтобы погрузиться на дно собственной души, — говорил он, — а когда не пишу, мне необходима жизнь и еще раз жизнь, чтобы я мог наполниться ею и учиться у нее. [...]

***

Зима в доме супругов Чапек проходит незаметно, в раю совместного труда и общения; супруги затворнича^ ют в своих кабинетах и встречаются за обедом. Вечером, возле теплого очага, лучше всего говорится о предстоящих задачах. Карел признается в своем интересе к театру, ведь диалог — лучший язык мирового взаимопонимания, драматическая форма — закон, а актерское искусство — удивительнейший инструмент для истолкования того и другого. Чапек всегда безнадежно махал рукой, когда речь заходила о его дальнейшей драматургической деятельности, но Ольге было ясно, что она не имеет права так легко сдаваться; она начала бодро и уверенно:

— Послушай, ты должен вернуться к драматургии. Нужно...

— Начать? — обиженно перебил он.

— Нет, продолжить, — поправила Ольга.

— Кто станет пачкать руки, — бубнил он недовольно, — кому захочется вновь погрязнуть в этом сумасбродном мире. — Ты бы послушала, что я о себе узнал в связи с премьерой последней пьесы! С такими вещами нельзя мириться, и после них невозможно писать.

— Приходится мириться, если делаешь что-то незаурядное, — решительно возразила Ольга. — [...] Если что-то умеешь, то обязан дать это людям, даже если потом они отомстят тебе за твою щедрость.

Он остановился и по-детскн просиял, глядя ей в глаза, словно она помогла ему одолеть трудный участок пути. Казалось, он только и ждал этих слов.

— Ты права, дружок. — Так он обращался к Ольге, когда та бывала для него больше, чем просто женой. — За десять лет я не написал ни одной пьесы, а сколько их пронеслось в голове, сколько диалогов так и просилось на язык! Но я всегда упорно сжимал зубы. Пожалуй, я зря позволил отбить у себя охоту к этому делу.

Ольга торжествующе улыбнулась; она знала этот зачарованный, решительный свет в его глазах, на губах и лице — словно на прекрасный пейзаж вдруг пролилось солнце. Положила руку на его плечо, сильно и надежно, как будто они в чем-то только что дали друг другу слово.

— Разве не для того мы с тобой вместе, чтобы я принесла в твой дом захватывающий и сумбурный мир театра, чтобы ты снова подчинился ему и заговорил его языком? Ты понимаешь меня?

Он понимал. Часто возвращался к этому разговору, а через некоторое время без обиняков и сомнений объявил:

— Примусь за дело, и думаю — скоро.

Ей хотелось поставить все точки над «i», чтобы его слова прозвучали как обязательство:

— За какое дело, Карел?

— За драму. У меня есть очень недурная идея; как она меня измучила, о господи! Все требует своего, хочет вырваться к людям.

Погруженный в искусственный сон драматург был пробужден.

Чапек как раз дописывал роман, был возбужденный, усталый, как всегда, когда кончал что-нибудь крупное; точно отдал этому все физические силы. А тут пришлось ехать за границу, на конгресс Пен-клуба; Ольга ходила из угла в угол по небольшому дому и только теперь окончательно понимала, какой пустой и бесцельной была ее жизнь без Карела.

Он и там хвастал своим счастьем, посылал ей открытки, подписанные его литературными друзьями. [...]

В верхнем этаже замка были комнаты для гостей, первую из них отвели Чапеку под кабинет. Он полюбил письменный стол с циферблатом старых ампирных часов, умиротворяющий деревенский воздух и вид на столетние деревья в парке. Часто они с Ольгой проводили здесь два последних дня недели, и Карел тихо, очарованно погружался в стихию поэзии. Он дополнял свои французские переводы, переводил из Верлена и Бодлера. Обещал, что примется и за англоязычную поэзию, хотел перевести избранные стихи Уитмена и наконец с милым смущением признался, что мечтает о собственной лирике.

— До сих пор я не мог себе представить, что способен не стыдясь сесть за стол и описывать собственные чувства и переживания, я старался таить их, чтобы они не проникали в мою прозу, в размышления и речь придуманных мною фигур и фигурок, а теперь — трудно поверить, до чего может дойти счастливый мужчина! Думаю, когда отброшу последние сомнения, напишу в стихах что-нибудь вроде нашего свадебного путевого дневника. [...]

Он боялся счастья, как боялся взять на руки очаровавшего его ребенка, чтобы не повредить ему неловким прикосновением. [...]

— Для многих так естественно, что они живут, они над этим даже не задумываются, — говорил он, — а я всегда этим поражен, удивлен и растроган.

Постепенно Карел Чапек начал с абсолютным спокойствием, но с жестокой ясностью сознавать, что и в рядах чешских литераторов его стали воспринимать раздраженно или иронически-пренебрежительно. Это росло, как лавина, и заразило легко поддающееся подобным мнениям общество. Чапек беспокоился, как бы эти личные моменты не повредили общественным интересам, и после долгих размышлений в нем созрело решение сложить с себя обязанности председателя чехословацкого отделения Пен-клуба. Президент Масарик дважды просил ему передать, чтобы он этого не делал, ведь его широко известное имя было гарантией добрых контактов с зарубежной литературой, но Чапек стоял на своем и послал президенту письменное объяснение:

«Позитивные доводы в пользу моей отставки носят не личный, вернее, не только личный, характер. В течение нескольких лет я замечаю, что между мною и нашей литературной средой, особенно между мною и младшим поколением, возникло определенное отчуждение. Меня считают официальным представителем чешской литературы, а, как Вы сами знаете, официальность — особенно у нас — своего рода проклятье. Что я ни напишу, что ни сделаю, это воспринимается как нечто «официальное» и уже по одному тому как бы утрачивает значение. Многое связано и с обыкновенной завистью — в особенности из-за моих так называемых успехов за рубежом; стало привычкой приписывать их не моему творчеству, а как раз этому официальному положению. Тут против меня настроены все, и старые и молодые, и правые и левые; и я дорого расплачиваюсь за это — все, что бы я ни написал, не находит отклика у общественности... Я уверен, что, если мне еще есть что сказать, я должен сказать это скорее как фрондер, как писатель, который сражается за себя и за свою веру, — думаю, это будет в интересах тех истин и той веры, которые я отстаиваю. Уже то, что я смогу вступить в борьбу, стоит многого, а я в том возрасте, когда нельзя сидеть сложа руки».

«Право же, хорошо; господи, побольше бы такого, нам это так нужно!» Зависть других его смущала И приводила в недоумение, вероятно, он так и не сумел до конца ее понять. Единственное, чего он не выносил, это рассчитанной на бульварный успех банальности; такая никчемная литература, лишенная всякого художественного риска, его попросту не интересовала. «Лучше излишества сильных, чем банальности слабых», — считал он.

Дерзкие выходки молодых он не высмеивал, но скептически воспринимал крикливую рекламную оболочку их слов.

— Это пройдет, — улыбался он, как будто речь шла всего лишь о легкой болезни с явно выраженными симптомами, [...] — мы тоже совсем недавно были поколением, как модный костюм, носившим эксцентрические идеи, что ж, от этого всегда хоть что-нибудь полезное остается. Но считать, что необходимо как можно скорее исчерпать все то сумасбродное и талантливое, что дает нам быстротечная молодость, — это уже излишняя торопливость и пренебрежение смыслом времени. Ведь молодость продолжается, это то, без чего невозможно созревание. [...]

***

Весна в доме Чапеков была праздником. Сам Карел, уже не способный, как прежде, сидеть в кабинете, в неумолимых клешнях труда, безрассудно позволяет себе какую-то озаренную внутренним сиянием несосредоточенность: то и дело сбегает вниз, чтобы погладить жену, похвастать перед ней первым крокусом или наивным пучком расцветшей веретенницы. Водит Ольгу за руку с восторгом ребенка, впервые открывшего какую-то из таинственных красот действительности, предлагая коснуться коленями пробудившейся земли и с затаенным дыханием вглядываться в холодное хрупкое чудо белоцветника или лазурной пролески. Ласковыми, зачарованными руками пригибает он тоненькие стволы жемчужно-белых берез, кусты таволги или тенистой гидран-геи, разглядывает сердитые колючие илексы и срезает ножиком высохшие за зиму веточки. [...]

Маленький бассейн он наполнил водой, из оранжереи сюда перенесли золотых рыбок. Среди них была одна большая и удивительно кроткая, поистине личность среди равнодушной стайки декоративных существ. Ее привязчивость и вообще все ее повадки требовали, чтобы она была выделена из безликой толпы, почему-то ее назвали Бертой, и, когда хозяин останавливался у края бассейна, она отделялась от стайки рыб и преданно подплывала к его ботинку. Хозяйская сучка из породы фокстерьеров яростно к ней ревновала и несколько раз с размаху плюхалась в бассейн, тщетно пытаясь ее поймать; остальных рыбок, бесчувственных и глупых, Дашенька оставляла в покое. Сама она была безумно знаменита, ведь книжка, которую хозяин написал о ней и сам украсил рисунками, обошла мир не менее чем на тринадцати языках. Очевидно, в своей ревнивой собачьей преданности она не желала, чтобы хозяин написал такую же прославленную книжку и о золотых рыбках.

Этот жесткошерстный, вечно ворчащий враг человечества был наглядным доказательством поэтической фантазии Чапека: его любимица, очаровательная собачка, чья наивная натура привлекла к породе фокстерьеров симпатии всего света, в сущности была вечно ощетинивавшейся задирой и букой, недемократичной задавакой, преследовавшей брюки представителей трудового народа, ненавистницей всех появлявшихся в доме ботинок, грозой всех нежных рук, которые пытались ее погладить. Это была собака по меньшей мере асоциальная, яростнее всего визжащая при виде нищих. Печальный опыт вынудил Чапеков держать некий фонд для оплаты разорванных штанин и юбок обслуживающего персонала, а то и просто прохожих. Тем не менее выглядела эта сучка очень мило и невинно — сущий собачий ангелочек; до поздней старости эта коварная шавка сохранила почти щенячье очарование. Весну Дашенька приветствовала с прямо-таки возмутительной самоуверенностью и проявлениями радости, достойными актера-любителя, гавкая на детей и собачек из-за решетки железных ворот. Хозяин стыдился ее невоспитанности, ибо это была грубая натура, из тех, от которых добром ничего не добьешься.

Маленький садик зазвенел голосами черных дроздов, будивших дом еще в бледные часы рассвета, — за зимний корм они благодарили тем, что принципиально и последовательно выклевывали из земли первые венчики крокусов. [...]

Сколько красоты умел наколдовать садовник Чапек на маленьком клочке городской земли! Дни меняли краски и растения, словно цветные стеклышки в калейдоскопе, солнце щедрой рукой раздавало свои милости и дары, и сад звучал, как оркестр. Кусты чилишника день ото дня становились все более белесо-желтыми, по камням на легком ветерке танцевали стройные стебли расцветших гвоздик. Березы, посаженные участниками чапековских «пятниц», махали дерзко-крикливой, как перья попугая, зеленью.

Чапеки завтракали под ними за садовым столом, соединенные чистотой утра, запахом цветов и голосами птиц, игриво присаживающихся прямо над их головами. [...]

В Стржи весна начиналась чуть позднее, чем в Праге. Молодая чета уезжала туда, чтобы привести в порядок деревенский дом. Никогда красота так не тешила Чапека, как в то время, когда он сам мог ее создавать. Избавившись от стружек и ударов молотка, едва дозву-чавших в пражском доме, в Стржи они попали в настоящее строительное и столярное землетрясение. Чапек, всегда восторгавшийся ловкостью и умением представителей различных ремесел, был непрестанно в своей стихии — его внимание к материальному труду было не одной лишь данью уважения, но и искренним восхищением. Он любил эту трудовую обстановку, грубоватую речь мастеров; уважал все талантливое, деятельное и мускулистое, что составляло основу натуры людей, создающих солидные, необходимые вещи.

У самого же Чапека глаза разбегались, стараясь охватить этот великий дар-землю, полученную им для того, чтобы сделать ее красивей и лучше. Ольга не переставала удивляться тому, как он колдует, создавая красоту из вещей обветшавших и бесполезных. Любую мелочь он видел с точки зрения слаженного целого; прекрасное исключение при несовершенстве всего окружающего не имело для него цены. Из хлевов, крытых давно прогнившей дранкой, была сооружена романтическая пергола.

— Здесь я врою столбы и сделаю перекрытия, — восторженно объяснял он, как всегда оборачиваясь к Ольге всем телом. — Со временем она зарастет диким виноградом, плющом и лоницерой, получится нечто вроде аркады, вроде монастырской галереи, вот увидишь!

Он дал себе двухнедельную передышку, мало писал И только ломал, строил и фантазировал; это было великолепное сражение со скупостью грубой, неподатливой земли, которая на протяжении столетий делала здесь, что хотела. Блокноты Чапека-садовода были испещрены записями заказов, столбцами цен и заранее оговоренных скидок, планами точного размещения хвойных деревьев. С такой же скрупулезностью взялся он и за перестройку старого дома: сюда свезли остатки мебели, не вошедшей в маленькие пражские комнаты, — старые кресла, оставшиеся после родителей, и современные диваны; от смешения таких разнокалиберных вещей возникла более уютная атмосфера, чем если бы ее создавал профессионал-архитектор. [...]

***

Ольга знала его давнюю мечту побывать на Севере. Сколько раз он высказывал ее, еще сидя в Ольгиной девичьей квартирке, сколько раз у нее сжималось сердце, потому что он говорил об этом в единственном числе: «Хочу увидеть Норвегию... Я должен заглянуть в Швецию...»

Она взяла реванш за тогдашнее ревнивое сожаление, сказав решительно и энергично:

— Поедем на Север!

Это был смелый план, ведь за спиной оставалась недостроенная Стрж, раскопанный ручей, а пражский дом только-только покинули мастера. Потому-то Ольга и старалась говорить особенно бодро:

— Сначала в Данию и через Швецию и Норвегию до самого Норд-Капа, а потом...

Теперь он уже не пугался больших начинаний:

— Куда торопиться, как-нибудь в другой раз. Я хочу еще немного выждать, потому что, наверное, это будет самое прекрасное из всего, что мне суждено увидеть. Никогда я не любил юг, для меня он слишком выжжен солнцем и утомителен. Когда-нибудь непременно поедем.

Но Ольгу точно что подталкивало: ехать сейчас, немедля, хоть завтра, чтобы оторвать его от этой мирной домашней красоты, которую он еще только начал чистить и украшать, и направить на поиски совсем иной красоты.

— Никогда потом не найдешь времени на то, что можно сделать сразу, — торопила она и все-таки настояла на своем. Носила ему в кабинет и в сад проспекты и планы, раскладывала перед ним, пока однажды он не взял их в руки:

— Хорошо, в июле. — И с воодушевлением заключил: — Это будет наше первое совместное путешествие; прошлым летом перед свадьбой мы были еще глупы, не имели понятия, что такое вместе выехать и возвращаться в общий дом. [...]

***

На Север выехали в июле, веселые, хорошо экипированные в предвидении романтической прохлады самого жаркого месяца. Была пора каникул, жители Скандинавии тоже выезжали кто в лес, кто на фьорды, однако Карелу Чапеку всюду доставало сердечного гостеприимства. Весь Север знал его пьесы и книги; на каждом вокзале его встречали кинооператоры и цветы. Утомленные длительным путешествием, Карел с Ольгой не успевали привести в порядок свою одежду и лица, как залы отелей наполнялись журналистами и любопытными. Мир переживал политическое напряжение, и автору «RUR» и «Войны с саламандрами» было что сказать.

Ольгу трогало, как трудно было Карелу в присутствии жены переносить эту лавину внимания; скромный и застенчивый, он призывал на помощь все присущее ему остроумие и во время каждого интервью переводил разговор на свой народ и свое государство. На вопросы, которые ему задавались, он отвечал во множественном числе — от имени чехов и словаков.

— Ваше мнение о скандинавских литературах?

— Мы, чехи, знаем почти все, что вы написали; у нас поразительно много переводят и еще больше читают.

— Вы написали «Войну с саламандрами», что вы этим хотели сказать?

— Ну, у нас дома никто бы этого уже не спросил; мы, так сказать, заглянули нашей эпохе и всей мировой ситуации в печенки.

Вопросы, касавшиеся его персоны, Чапек всегда отметал, но о том, что затрагивало чешские национальные интересы, мог говорить часами. Жена сидела рядом в английском костюме и улыбалась блаженной и чуть растерянной улыбкой всех жен знаменитостей. В такие минуты она была всего лишь его супругой и без ложной скромности могла признать, что это было приятное и гордое ощущение. Смотрела на черный хохолок, известныи по всем карикатурам, и с почти наивным удивлением слушала гулкий голос, повторяющий знакомые слова: «мы, чехи и словаки», «наша демократия», «наша литература», «общая моральная ответственность». [...]

В Швеции Ольгу пугало безразличие к немецкому нацизму, к имени Гитлер там относились с полной серьезностью: шведская коммерция усердно вливала новые силы в агрессивную мускулатуру Третьей империи.

— Все это делается ради новой войны и против нас, против целой Европы, — резко говорил Чапек. Образованный мир пожимал плечами по поводу деятельности мира торгового, как это бывает всегда и всюду, где капитализм может безнаказанно участвовать в политике, которая ведет мир к гибели. — Посмотрите на свое благополучие, вы прекрасно знаете, что оно вскормлено длительным покоем, тем, что вы целое столетие не переживали войн, пожелайте такого же развития и остальным странам. — Литературные круги тут были ни при чем; кучка подлинной, твердой в своих убеждениях интеллигенции всегда и всюду остается миром в себе.

Карел Чапек уже несколько лет был кандидатом на Нобелевскую премию, но его последняя книга «Война с саламандрами» оказалась слишком беспощадной, слишком явственно в ней задевался предводитель определенного политического направления. Чапеку намекнули, что неплохо бы ему написать еще роман страниц этак на триста, в котором не следует ни на кого и ни на что нападать.

— Благодарю за проявленную вами добрую волю, — сказал он человеку, который выступил в качестве посредника, — но свою диссертацию я давно уже защитил.

Это было все, что Чапек предпринял для бессмертия.

В остальном же он был просто опьянен Швецией. [...] Чапек расспрашивал об условиях жизни рабочих, ходил обедать в их столовые — они сидели там спокойные, длинноногие, хорошо одетые и полные достоинства, как и большинство шведов, владели этикетом поведения за едой с абсолютным совершенством и полнейшей уверенностью в себе. Страна, где каждые двадцать лет не пускают на воздух все достояние государства и его граждан. Тем большее возмущение безрассудной Европой испытывал Чапек, тем более страстно сжимал он кулаки, точно готовился еще упорнее сражаться с врагами международного мира и прогресса...

Когда Ольга вспоминала, как она прежде мыкалась по свету, ей казалось, что это была лишь смена отелей и пейзажей. Путешествие с Карелом было тяжкой работой и наслаждением. С раннего утра они успевали облазать музеи, улицы и окраины, квартиры рабочих и крестьян, самые захудалые уголки, пахнущие рыбой и дешевыми обедами.

— Ни один город не бывает таким, каким он хочет казаться в своем центре, — объяснял Карел.

Ольга с удивлением наблюдала, как он смотрит и как видит: мир словно бы многократно увеличивался в его глазах; она замечала, как расширяются эти глаза при виде бирюзовых вод каналов и протоков, по которым они проезжали на переполненных лодках; как он внимательно вглядывается в обветренные лица рыбаков и старух; как расспрашивает их о тысячах разных разностей, допытывается об уровне жизни различных классов, интересуется цветами, которые знает только по атласу, и по-мальчишески восхищается романтическими ладьями викингов. [...]

И вот они вступили на путь красоты, превосходящей все, что может выдумать самая буйная фантазия.

Окружающее пространство сузилось для них до четырехугольника неудобной каюты, где они встречались поздно вечером, полные блаженного удивления. Ольга, страдающая морской болезнью, чтобы выдержать этот путь без глубоких обмороков, тайком проглатывала целые коробки лекарств. Скополамин вызывал вялость и сонливость; часто Ольга засыпала прямо на палубе, положив голову на плечо мужа. Он, не шелохнувшись, продолжал делать эскизы в маленьких альбомах. Это было нечто похожее на мазню трехлетнего ребенка. Но это было единственное, что Чапек вообще набрасывал на бумаге, ибо для своих литературных произведений он никогда не пользовался записями.

И здесь Карел Чапек путешествовал как человек, ищущий познания, а не как турист в отпуске. Он отказался от больших комфортабельных пароходов, на которых путешествует избранное общество, поскольку те плавали лишь по наиболее известным местам и лишь там, где была безопасность глубины. Чапек выбрал старое, обшарпанное суденышко, соседство бочек, ржавых цепей и ящиков; здесь было всего несколько кают для обветренных моряков и немногочисленных пассажиров, готовых мириться с неудобствами. Зато эта посудина останавливалась у самых захудалых пристаней, у берегов пустынных и ничем не знаменитых, ибо развозила по одиноким поселкам почту и продукты.

девушка с красивым печальным лицом; у нее был украден мир, и теперь она пыталась увидеть хотя бы красоту его витрин. Ее целомудренная и гордая убогость омрачала настроение Чапека; не проходило дня, чтобы он не упомянул об изуродованном несчастном существе.

— Отчего это, — растроганно бубнил он, — перед ней стесняешься пройти по палубе или подбежать к борту?

Капитан парохода, рассудительный молчаливый норвежец, знал его книги и охотно разрешил ему по временам стоять на капитанском мостике. Карел не сводил глаз с горизонта, одновременно следя за командами и указаниями лоцмана. С той минуты, как его пустили на капитанский мостик, он смотрел на этого краснолицего человека с искренней серьезностью и уважением, какое питал к каждому, кто умел руководить и нести в работе бремя большой ответственности.

У пристаней крошечных поселков с горсткой обитателей, которых надо было снабдить мукой и кирпичом, пароход порой простаивал на якоре часами; пассажиры гуляли по пустынному берегу и, скучающие, озябшие, ожидали отправления, Чапек с женой использовали это время до последней секунды. Проходили целые километры по торфяным пустошам, где уже не росло ничего, кроме лишайника, облизывающего скалы и телеграфные провода, которые тянутся от маяка к маяку, соединяя затерянных на краю света героев. Сушильни с пахучими рыбинами, кучи гниющих тресковых голов, жужжащие мухами, да зябкий горизонт, кажущийся вратами в замерзшее небо без бога. Но Чапек шел и шел, стараясь, чтобы в его зрении и сознании осело как можно больше впечатлений.

Потом появились острова, заросшие буйной зеленью, похожие на прохладный рай, изумрудные луга, прорезаемые артериями свежей воды, гигантские деревья и невысокие горы со снежными вершинами, подобные окаменевшим хребтам бело-пегих коров.

— Хотел бы я здесь родиться, жениться и умереть, — размечтался Чапек, больше всего на свете любивший зелень и тень. — Но покоя бы мне тут не было, — добавил он, — я бы постоянно терзался, не нужно ли что от меня в Чехии и все ли там в порядке. [...]

Он рисует, она пишет стихи, ритм которых ей диктует шум могучих водопадов, мерные удары волн о борт парохода, тоскливое и ленивое шлепанье гребного колеса в вечерних дремлющих водах.

— Давай все объединим, — предложил Карел. — Это будет наша первая общая книга.

Ольга обомлела. Никогда не помышляла она о том, чтобы издавать с ним совместные произведения, чувствовала, что это путешествие вызывает в нем счастливое ощущение их близости, которым он не мог до конца насытиться. [...]

Полуночное солнце выбивало их из колеи, точно так же, как лишало оно покоя любое растение, рыбу или скалу. Они отправлялись спать днем, чтобы затем насладиться перламутровым сиянием ночи. Карел стихал и ходил в этом ясном свете чуть ли не на цыпочках; когда бы Ольга ни заставала его на палубе, он стоял изумленный и полный смирения, словно ему явился бог.

— Молчи, — просил он, озаренный багряным сиянием. — Человек еще недостаточно совершенен и порядочен, чтобы иметь право жить на такой прекрасной планете, как Земля. [...]

с толстым добродушным немцем, профессором музыки из Ганновера. Была тут еще молодая прелестная чета из Швейцарии и группа старых англичан, медленно, но верно объехавших весь свет. Они попали на этот некомфортабельный пароход, потому что все места на судах получше были распроданы. Чапек разговорился, сравнивал Норвегию и Шотландию, они ее не знали, не знали и половины красот, которые Чапек открыл на их земле.

— Visit England1,— предлагал он им с мальчишеским озорством.

На пароходе возникла некая стихийная проверка патриотических чувств: каждый из пассажиров, проплывая между снегом и скалами, размышлял, видел ли он у себя на родине, действительно, все, что заслуживает внимания.

Чапек тоже задумался с улыбкой на губах и долго молчал, как обычно, когда сосредоточивался на чем-то значительном. Неожиданно у него возникли новые планы:

— Напишу «Письма с родины» и нарисую к ним множество картинок, объездим Чехословакию вдоль и поперек, не пропустим ни одной деревни, которой до сих пор не знали.

Еще не была закончена одна работа, а его уже манила другая, новая мысль все более укреплялась в нем с каждым морским узлом пройденного пути.

— Нужно уехать далеко, страшно далеко, чтобы почувствовать особенную близость родины, — качал он головой и заранее взвешивал неизбежные трудности. — Это будет нелегко, у нас нельзя шутить, как за границей; наш народ любит юмор, но насмешка должна касаться кого-то другого. По отношению к себе мы чересчур серьезны и щепетильны. [...]

Они приближались и приближались к пристани, оставляя позади бесконечность вод и скал; день, вынырнувший из волн, был поистине восхитителен, золотой от солнца, полный трепета и прохлады — словно весь из стекла. Тысячи полутонов, оттенков и световых пятен проступали на воде, придавая ей согревающую, рябящую живость. Пароход стоял на якоре не более получаса, но после длительного перерыва приятно было ступить на твердую землю. Они с истинным наслаждением разминали ноги в сырой пыли дорог. [...]

Когда вернулись, суденышко до неузнаваемости изменилось: люди на палубе суетились и усиленно жестикулировали. Сбегались в кучки и снова разбегались.

На пароходе оказалась газета, кто-то принес ее с берега, из киоска.

— Что такое?

— Гражданская война в Испании! — кричал немец-профессор тем, кто этого еще не знал.

Никто из иностранцев не понимал по-норвежски, с настойчивым любопытством разыскивали шведа, который владел немецким и мог перевести газетный текст. С каждой фразой росли волнение и беспокойство.

— Коммунисты! — истерически выкрикнул кто-то сзади.

— Фашизм, — раздраженно ответил один из норвежских моряков.

Каждый кричал свое; только безногая девушка сидела так же равнодушно.

В глазах Чапека померкли все краски дня. Он оттащил свою жену подальше от галдящей толпы и, мучимый тяжелыми мыслями, молча кусал полные губы. Все, что он в течение пути насбирал глазами, теперь испарилось.

— Что это означает? — по-женски спросила Ольга.

— Это означает конец многим вещам. — Его голос звучал бесцветно, как чужой. — Например, конец миру и конец здравому смыслу. Конец всему, что хоть в какой-то мере было безопасно и человечно.

— Конец? — вопросительно пробормотала она трясущимися губами.

— Конец. И начало всего, что я предвидел, начало неистовства и бездушного уничтожения.

Он замолчал, как будто и говорить ему было больно. Пароход тронулся, шум винта заглушил взволнованные голоса на палубе. Лица до сих пор спокойных пассажиров пылали, каждый хотел говорить, спорить, доказывать.

Солнце светило на красные и белые скалы, но Чапек уже не видел их; судорожно держась за перила борта, он смотрел вдаль, за горизонт. На лбу прорезались две морщинки глубокой озабоченности. Ольга заметила, что он уже не выглядит так удивительно молодо.

Английское общество изображало равнодушие, словно их это вообще не касается. На пароходе воцарилась атмосфера несогласия и раздора; вежливые люди, которые провели вместе на пароходе две недели, теперь зло и раздраженно, с красными от натуги лицами, что-то выкрикивали друг другу.

Толстый добродушный профессор из Ганновера, всю дорогу вспоминавший свою покойную матушку (однажды он даже расплакался, что она так никогда и не видела полуночного солнца), теперь без устали привставал на цыпочки и воздевал вверх руку, должно быть, чтобы казаться выше ростом.

— Хайль Гитлер! — кричал он, весь багровея, в бессмысленном восторге.

Он как бы сам по себе представлял целую группу — с горящими глазами, судорожно напряженным лицом, каждым своим проявлением выражающий готовность к насилию.

— Die Sache hat begonnen, zum Teufel mit dem Kommunismus2

— Радуетесь предстоящей войне, господин профессор?— спросил Чапек, когда эти выкрики всем уже на били оскомину.

— Мы никогда не будем воевать, — возразил он наивно, с искренним убеждением. — Фюрер слишком любит свой народ, чтобы когда-нибудь послать его на смерть.

Молодой новобрачный из Швейцарии безнадежно махнул рукой и в знак солидарности пожал Чапеку руку. [...]

На коленях у Карела лежал открытый альбом с чистым листом — но рисовать ему больше не хотелось, хотя проплывали фьорд, приближению которого он вчера так радовался. Ольга подсела, обняла его за шею и сама поразилась, каким дружески серьезным оказалось это объятие. И все же в уголке белого листа она что-то заметила — это был не набросок будущего рисунка, а какие-то цифры: 1 550 000—1 620 000...

— Что это такое? — спросила она удивленно; странно было видеть Чапека пишущим цифры,

— Ничего, — пробормотал он и зачеркнул их крест накрест.

— Полтора миллиона — и вдруг ничего? — проговорила она изумленным тоном: впервые ей было отказано в объяснении.

Он написал оба числа заново, жирно и крупно.

— Я высчитываю, какой численности армию мы сможем выставить при наших тринадцати миллионах. Говорят, в особых случаях армия может составлять от двенадцати до пятнадцати процентов населения.

***

пресса встретила его высказывания непристойными выпадами: писали, будто он отправился на Север, чтобы выпрашивать Нобелевскую премию. [...] Чапек, занятый более серьезными заботами, только презрительно улыбался. Теперь он ездил в Прагу даже в самые прекрасные осенние дни, которые больше всею любил. [...] Возвращался в Стрж в конце недели, вконец измотанный, но еще в воротах превращался в старого хозяина. [...]

К вечеру он тихо улетучивался из кабинета, и если возвращался с отвисшими карманами, из которых торчало несколько солидных белых и красных грибов, то в глазах его светилось детское счастье. [...]

— Грибы с мальчишеских лет кажутся мне удивительно таинственными, как гномы, — говорил он. — Пожалуй, это единственное, на что и сейчас глядишь так же, как в детстве.

Он был способен совершенно серьезно сердиться на жену и прислугу, если, пользуясь тем, что он работает, кто-нибудь обирал «его места». [...]

Каникул словно не бывало, Чапек уже опять пишет, что-то до глубокой ночи изучает, строчит статьи для газет, прокладывает пути для «Демократии детям», убеждает заграницу в международном значении нашей свободы и старается примирить всех, кого может, в вечно одолеваемом раздорами политическом и культурном мире. [...] О путешествии он вспоминает уже, лишь говоря о пользе и знаниях, которые оно ему принесло. [...]

SS, и Чапек затянул шторами окно, чтобы не слышать резких, визгливых команд и цоканья кованых сапог политических роботов. [...]

С горечью и ужасом наблюдает Чапек пробные маневры великих держав, происходящие на трагической почве Испании.

В то время он получил приглашение на конгресс Пен-клуба в Аргентину. Это было бы полезное путешествие, потому что представителя Чехословакии Чапека должны были избрать президентом этой организации всемирного духа. Но он подумал и отказался:

— На это ушла бы уйма времени, а здесь нужен каждый спокойный и добросовестный человек.

В результате был избран французский писатель, полагавший, что у него-то времени достаточно; приверженцы этого писателя выразили протест, когда президентом собирались избрать отсутствующего Чапека.

— Это нормально, — сказал Чапек и целиком обратился к проблемам родной страны. — Теперь я знаю жаркие и холодные края света, их красоты и недостатки, могу сравнивать. Начну писать путевые очерки о нашей стране. [...] Может получиться сильная книга, в ней будут думать и говорить едва ли не самые остроумные люди, каких я знаю.

— И самые мудрые, — радостно добавила Ольга.

— Ну нет, мудрость — свойство, которое приобретается долгими годами, а мы еще молодая свобода и самостоятельность. Но мы ясно видим все горизонты света. Это обеспечено нашим географическим положением.

Чапек обстоятельно и без всякого стеснения заговорил о служении народу и государству, которое он воспринимал серьезнее всех остальных своих задач и обязанностей:

— У нас любят нескромно злоупотреблять этими понятиями. Национальная культура, действительно, существует и в высшей степени важна для нас. Нужно только очистить это понятие от журналистских громких фраз, псевдозначительных лозунгов и политической контрабанды. Эту национальную культуру и ее смысл необходимо искать и изучать там, где они есть на самом деле, а именно во всей широте нашего культурного творчества, в его традициях, в его актуальном процессе. [...] Последнее время мне приходит в голову столько мелочей, которые в конечном счете могли бы помочь и большим вещам. До сих пор у нас не хватало времени для самих себя, мы целиком отдавали его борьбе за жизнь. Но как это важно — позволить себе роскошь расти, становиться лучше и в тех частностях, которые придают народам нравственное очарование! Например, нам следовало бы пестовать национальный идеал мужества, чести и героизма. У каждой нации собственное представление о том, каким должен быть настоящий, цельный мужчина. Английское джентльменство, французский и романский идеал истинного кавалера, русское богатырство... нам тоже следовало бы попытаться сформулировать наше представление о мужском совершенстве. Здесь могла бы оказать помощь литература. Далее, надо стараться, чтобы больше значения придавалось честности во всей нашей общественной и личной жизни. Вопросы чести у нас порой воспринимаются слишком легкомысленно. Вмешаться под этим углом зрения в гражданское воспитание, далее, — вмешаться в деятельность ежедневной прессы: требовать от нации больше самосознания, больше уважения и рыцарства даже в отношении к противникам, меньше клеветы, раздражения и истерии. Это новое поле деятельности, на котором можно было бы многого добиться с помощью военных и других инстанций. Гражданская честь, правила порядочности в общении с людьми и учреждениями. Частица самосознания есть в каждом. Поддерживать это в молодых людях, придать жизни значительность и достоинство, я подумываю и о торжественном посвящении в гражданство, это во всяком случае не менее необходимо, чем конфирмация. Собственная порядочность должна доставлять людям радость, я рискнул бы предложить ордена за мужество и для гражданских лиц. Я не постыдился бы написать рекомендации для истинно порядочной жизни, гражданский катехизис.

 


***

Карел, как обычно, придет поделиться с нею.

И пришел. Весь горел новым замыслом и прикрывал тяжелые веки, словно хотел заглянуть в себя. Долго рассказывал, помогая себе робкими жестами нежных благородных рук. Опять предостережение эпохе и человечеству, охваченному политической чумой, губительной и заразной, угрожающей душе и телу. Все было удивительно продумано; когда он кончил, оба долго молчали. Потом он сказал, словно нуждался в одобрении:

— Получился бы сильный роман.

— Нет, получится сильная драма, — поправила его Ольга.

Он и сам знал это так же хорошо, как она, но противился возвращению на зыбкую почву театра.

— Я не хочу, — возразил он тихо.

— Ты должен. Люди лучше всего слышат, когда им говорят прямо в лицо. Театр — самая непосредственная встреча с публикой, самый сильный способ воздействия.

— Да, здесь мысль, которая рвется в сражение, — согласился он.

— Почему ты хочешь писать?

— Потому что должен, потому что написанное должно служить людям.

— Вот видишь. А в театр иногда приходят и те, кто не желает читать или слушать неприятные вещи.

Он как-то неопределенно кивнул, но через две недели сообщил Ольге, что первое действие уже готово. [...]

Чапек начал писать шахтерский роман «Первая спасательная», апофеоз мужской солидарности, служения ближнему и любви, еще возраставших в атмосфере общей опасности, которая неотвратимо близилась к порогу нашего народа.

— Даже если я навсегда охрипну или онемею, сейчас я обязан кричать изо всех сил, — сказал он, когда, не успев отдохнуть после драмы, снова взялся за перо.

Едва солнце стало больше пригревать, он поехал в Кладно, чтобы спуститься в шахту; Ольга его сопровождала. [...] Видела, как он в шахтерской одежде с рудничной лампой на груди спускается в клети вместе с остальными шахтерами в преисподнюю нашей цивилизации. Лицо у него вдруг стало совсем как у человека из народа. [...]

подмигнул Ольге, но пошел с шахтерами. Что уж там, ведь он еще принадлежал им, своим новым друзьям, которых успел горячо полюбить. [...]

Он растроганно прощался со своей бригадой, словно этот день мрака и опасности связал их навек. С воодушевлением, захлебываясь словами, рассказывал:

— Шахтеры! Это же рабочая элита! Страшная и прекрасная профессия — вечно рисковать жизнью, дышать пылью и рубить черные скалы, чтобы другие согрелись! Я случайно очутился как раз в том месте, где обрушилась часть свода, словно шахта сама хотела показать мне, на что она способна. Чуть не произошла катастрофа. Ты бы видела при этом полное достоинства спокойствие и поразительную деловитость шахтеров! Как эти люди без единого слова четко делают свое дело, презирая смерть, неотъемлемую от их нищенского заработка!

здесь мыли уголь; немного дальше машина с помощью человеческих рук сортировала его, отделяя крупные глыбы от кусков поменьше.

— Это я тоже должен узнать, — с жадностью говорил он, но потом затосковал: — Боже мой, отчего жизнь так коротка!

Чапек долго смотрел на руки силача.

— Идем уж, — наконец позвала его Ольга.

Он шел словно в дурмане.

— Что с тобой? — спросила она.

— Я отдал бы все, что имею и что умею, чтобы стать таким сильным и здоровым, как он, — пробормотал он тихо.

о всякого рода излишествах:

— Чего только вам не хочется! А с меня хватило бы прожить хоть один день, не испытывая боли.

Ольга тогда испугалась и погрустнела, но ни словом не выразила ему сочувствия. Она знала его гиппо-кратовский девиз: «Побеждать боль!»

Примечания.

1 Посетите Англию (англ.).

С. 174. Роман «Война с саламандрами» закончен 27 сентября 1935 г. См.: К. Чапек. Ничего нового. — В кн. «День мира». М., 1937, с. 486-87.

С. 175. Будители—деятели чешского национального Возрождения (конец XVIII — первая треть XIX в.).

С. 176. Строк — усадьба, полученная К. Чапеком и О. Шайнпфлюговой в качестве свадебного подарка от помещика Вацлава Паливца (1882—1964), брата второго мужа Г. Чапковой.

С. 177. ... последней пьесы... — комедии братьев Чапек «Адам-творец» .

— В 1936 г. К. Чапек готовил к книжному изданию роман «Война с саламандрами», выходивший с продолжением в газете «Лидове новины» с 21 сентября 1935 г. по 12 января 1936 г.

... на конгресс Пен-клуба. — С 7 по 12 июня 1936 г. Чапек принимал участие в работе симпозиума Постоянного комитета по вопросам науки и искусства при Лиге наций, который проходил в Будапеште.

... замка... — Имеется в виду замок Осов, принадлежавший Вацлаву Паливцу.

... дополнял свои французские переводы... — См. прим. к с. 53.

— Оригинал письма К. Чапека Т. -Г. Масарику от 24 марта 1933 г. хранится в Архиве Института истории Коммунистической партии Чехословакии в Праге (čа., Karel Čapek, kr. 15, si. 91).

— «Дашенька, или История щенячьей жизни» (VI, 247—276).

С. 185. ... предводитель определенного политического направления... — Гитлер.

... диссертацию... — Диссертацию (дипломную работу) «Объективный метод в эстетике применительно к изобразительному искусству» К. Чапек защитил в 1915 г.

С. 189. «Письма с родины». — Очерки, которые К. Чапек предполагал включить в эту книгу, вошли в сборник «Картинки родины» (1954), составленный М. Галиком (частично переведены на русский язык, см. V, 363—418).

С. 192. ... одной национальной катастрофы... — Имеется в виду приход Гитлера к власти в Германии (1933 г.).

— Жюль Ромен. Впоследствии К. Чапек был настолько потрясен и возмущен выступлением председателя Пен-клуба Жюля Ромена по поводу Мюнхенского сговора, что собирался выйти из этой организации (см. Вочадло, 305).

С. 195. ... сильная драма... — Речь идет о замысле пьесы «Белая болезнь» (премьера в пражском Сословном театре 29.1.1937).