Приглашаем посетить сайт

Елизарова М.Е. и Михальская Н.П.: История зарубежной литературы конца 19 - начала 20 в. Курс лекций
Ромен Роллан (1866-1944)

РОМЕН РОЛЛАН (1866-1944)

Франция конца XIX в. дала миру несколько великих художников слова, к числу которых принадлежит и Роллан. Он высится над своей эпохой, вырастает из нее, она кажется ему узка, мала, он задыхается в удушливой атмосфере конца века. Роллан инстинктивно тянется к будущему, становится преданным другом молодой Советской страны после победы революции, прокладывает новые пути в искусстве. Роллан прославился как писатель, но свое новое слово он сказал не только в литературе — он был и музыкантом, и профессионалом-искусствоведом, и специалистом-историком, и литературным критиком, и драматургом, и даже политическим деятелем. Последнее может показаться странным: известно, что Роллан долгие годы не желал иметь ничего общего с политикой. Но не менее известна и та бурная политическая деятельность, которую он развил во время первой мировой войны и после победы Октября. Человек удивительно цельный, Роллан не мог не вступить в схватку за дорогие его сердцу идеи.

Обычно немало пишут о противоречиях этого большого писателя. Да, временами Роллан испытывал мучительные колебания. Но когда мы вдумываемся в причины, породившие противоречия, тс почти всегда приходим к мысли, что они объективны и зависели больше от эпохи, от ситуации, чем от личности писателя. По натуре своей Роллан не противоречив, скорее, чрезвычайно целен. Но окружавшая его действительность вынуждала его вступать в противоречие с самим собой и с целым миром.

Кипучая общественная деятельность Роллана в 10—30-е гг. достаточно хорошо известна. Однако не столь известно, что в сущности большую часть жизни Роллан чувствовал себя одиноким. Долгие годы он, окруженный людьми, был одинок в своей стране. У себя на родине, в пыльном Кламси, где процветал дух зависти к чужим успехам, и в шумном Париже, среди интеллигентских снобов, — везде Роллан ощущал холодную пустоту и внутреннее безразличие под напускным внешним лоском. Всю жизнь он мечтал о настоящем друге. Он переписывался с Львом Толстым, обменивался письмами с М. орьким и еще с несколькими людьми, которые жили за пределами Франции. Это были люди, духовно близкие ему. Но в литературном Париже до первой мировой войны Роллан не нашел таких людей. Многочисленные группировки, создававшиеся и вскоре распадавшиеся, претили ему. У Роллана выработалось страстное стремление к духовной независимости. Писатель отлично понимал, что многочисленные литературные моды скоропреходящи; его же тянуло к монументальным вещам, он стремился осмыслить большие философские проблемы. Но Роллан не находил себе единомышленников в своей стране. Лишь один человек в литературном мире начала XX в. был равен ему по масштабу — Анатоль Франс. Но Роллан и Франс считали себя антиподами, хотя, в сущности, делали одно общее дело. В них было немало сходства — и тот и другой были разбужены от политической спячки подъемом социалистического движения и делом Дрейфуса. И тот, и другой энергично боролись с декадансом. Оба они ощущали себя наследниками французских просветителей XVIII в. и революционных идей. И. наконец, главное — оба они были разоблачителями основ буржуазного общества и оба мечтали о социализме. Но им казалось, что их разделяет пропасть. Роллана с его цельностью и верой в человека коробил скептицизм Франса, прихотливость его вкусов. Франса раздражала «истовость» Роллана, стремление открыть свою душу читателю.

Ромен Роллан родился в маленьком провинциальном городке Кламси, в семье потомственных нотариусов. От матери он унаследовал мечтательность, склонность к философскому осмыслению жизни, презрение ко всему поверхностному. Отец передал ему свой неиссякаемый оптимизм, уменье радоваться жизни и ценить ее, жажду деятельности. В 1880 г. семья переехала в Париж, чтобы сын смог продолжить образование. По окончании лицея Роллан поступает на историко-географическое отделение в Нормальную школу — старейшее педагогическое учебное заведение.

«Монастырь на улице Ульм» — так будущий писатель называет Нормальную школу, где прошли годы его юности. Это и вправду был монастырь в том смысле, что он был прочно отгорожен от живой, бурлящей действительности, и лишь немногие преподаватели приносили с собой веяние свежих прогрессивных идей. По окончании Нормальной школы Роллана в числе лучших посылают на два года в Италию. Это были едва ли не самые светлые годы в его жизни. Страна, залитая солнцем, пробуждающая радость, дарящая миру шедевры искусства, — такой она запомнилась Роллану на всю жизнь. Он готов часами стоять около флорентийской статуи, подле собора Петра в Риме, копаться в итальянских рукописях XVI в., слушать старинную музыку. Здесь Роллан пишет ранние свои драмы, оставшиеся неизданными; в Риме, на Яникульском холме, ему впервые чудится Жан Кристоф и даже Очарованная душа. Он переполнен творческими замыслами. Позднее Роллан вспоминал, что никакие горести и невзгоды парижской действительности не могли заглушить в нем чувства красоты, рожденного Италией. Он вобрал в себя столько солнечного света, что его хватило на всю жизнь.

По возвращении в Париж, в начале 90-х гг., Роллан блестяще защищает две диссертации: «История европейской оперы до Люлли и Скарлатти» и «Причины упадка живописи в Италии XVI века». Он читает курсы лекций по истории искусств и истории музыки. Перед ним открываются великолепные возможности сделать карьеру. Но Роллану претит мысль о карьере. Он отказывается от «великолепных возможностей». Для того чтобы оценить этот шаг, нужно знать обстановку, в которой складывалось мировоззрение Роллана и его философские взгляды в 80—90-е гг. XIX в.

Жизнь Роллана, небогатая внешними событиями, полна внутреннего горения, чрезвычайного духовного напряжения. Eго эволюция — это беспрерывное искание истины В Европе в 80— 90-е гг. такие искания охватывают широчайшие слои общества.

— о путях эволюции человеческого общества. Передовой интеллигенции было ясно, что капитализм несёт человечеству не избавление, а неимоверные страдания. Но как изменить положение, и можно ли его вообще изменить, оставалось неясным. Мыслящих людей, как правило, роднило страстное недовольство существующим порядком вещей. С этого же начал и Роллан. «Меня никогда не покидает чувство, что я живу в трагический период — один из самых грозных в истории, — писал он. — ... Я вижу вокруг себя только признаки смерти, разрушения, небытия. Современная цивилизация разрушается. Современная Европа разлагается»... Жизнь текла беспросветная и удручающе мелкая. Роллану казалось, что эпохи революций и великих битв безвозвратно прошли.

И все же не стоит преувеличивать аполитичности молодого Роллана и его любви к одиночеству. Легенда с Роллане, создающем в одиночестве великие произведения, коротая дни со своими друзьями — книгами и музыкой, не соответствует истине. Он жил событиями своего времени, и его дневники пестрят указаниями на это: «При малейшей возможности я ускользал из школы, чтобы смешаться с историей в действии». «Политика никогда не была для меня безразлична, — признавался позднее Роллан. — Она меня увлекает больше, чем литература моего времени». Он ходит на заседания пapламeнтa,слушает речи социалистов. В 1895 г., в период особого подъема рабочего движения, он пишет: «По мере того, как я проникаюсь социализмом, беспредельная радость охватывает меня... Только в нем я вижу источник новой жизни, все остальное — лишь догорающий древний огонь...». И все же Роллан в то время был далек и от научного социализма, которого не знал, и от социалистов. Восхищаясь Жоресом, он смутно чувствовал фальшь в парламентском социализме. «У меня нет большой веры в эту крайнюю левую... Но будущее принадлежит их идеям» — вот итог, к которому Роллан приходит к концу 90-х гг. В конце концов, Роллан разочаровывается в политике. Конечно, немалую роль здесь сыграла его отдаленность от интересов рабочего класса, его присутствие на социалистических конгрессах и заседаниях лишь в качестве стороннего наблюдателя, «изучающего» народ. Однако главная причина охлаждения Роллана к социальному движению крылась в слабости и разобщенности социалистического движения тех лет на Западе, которые молодой писатель отлично чувствовал.

Роллан в юности немало занимался и философскими исканиями.

В нем происходила борьба между человеком мечты и человеком действия — конфликт для нашего общества малоприятный, но для конца XIX в. чрезвычайно жизненный. Роллану кажется, что можно выбирать лишь между жестокой действительностью или пассивной мыслью.

Во время учения в лицее и в Нормальной школе Роллан познакомился с современными ему философскими школами. Его опутывают паутиной идеализма. И хотя у Роллана обнаруживали философский уклад ума, будущий писатель предпочел держаться подальше от философского отделения Нормальной школы, этого средоточия лицемеров. Но ему не удалось удержаться над схваткой философских течений. К вульгарному материализму 80-х гг. — а иного Роллан не знал — к материализму, пропитанному разочарованием, он питал отвращение. Философия идеализма оказала на него большое влияние. Роллану и впоследствии не удалось окончательно избавиться от идеалистического крена в философских взглядах, но все же природное нравственное здоровье, жизнелюбие, стихийно материалистическое восприятие действительности спасли его от крайностей идеализма.

—90-х гг. Роллану пришлось пробираться в одиночку сквозь чащу противоречий. Вначале он ищет какую-то абстрактную высшую истину у философов и художников всех времен и народов. Он знакомится с учением Эмпедокла, с философией Спинозы. Он приходит к известному в ту пору писателю Ренану, пишет письмо Сен-Сансу, идет к Цезарю Франку. Мертвых и живых он спрашивает: в чем же истина? как должны жить люди? Ни у кого он не получает нужного ответа. Тогда совсем ещё юный, безвестный ученик Нормальной школы пишет письмо Льву Толстому: «Я движим жгучим желанием знать — знать, как жить, и только от вас я могу ждать ответа...». В 1887 г. Толстой выпустил трактат «Так что же нам делать?». Потрясенный нищенской жизнью русского народа, грязью ляпинского ночлежного дома, Толстой глазами бедняков взглянул на современное ему буржуазное искусство с его утонченным развратом, декадентской фальшью и пустотой. И он проклял искусство. Роллану все это было непонятно. Он в то время стоял неизмеримо дальше от реальности, чем Лев Толстой, жил идеями отвлеченной идеалистической философии и боготворил искусство.

Толстой посылает Роллану 3 октября 1887 г. большое теплое письмо. Великое народное искусство всегда будет существовать, пишет он, но искусство буржуазии, против которого он восстал, обречено на смерть, Не любовъ к искусству, но любовь к человечеству — вот условие, необходимое для создания истинных произведений.

Не удивительно, что это письмо заставило Роллана задуматься над общественными задачами искусства, над необходимостью создания народного искусства, тесно связанного с жизнью. Толстой стал для него учителем, другом. «Он научил меня видеть и любить человечество», — вспоминал Роллан в 1926 г. Правда, Лев Толстой так и не ответил на вопрос — что же делать в жизни? Он предлагал лишь не лгать перед собою и помогать друг другу - выход весьма иллюзорный. Но Толстой ответил на другой вопрос - каким должно быть искусство?

И этот ответ во многом определил собой дальнейший творческий путь Роллана.

Идеалы, которые были выдвинуты Ролланом в эстетике и творческой практике конца 80-х и начала 90-х гг., в сущности очень далеки от реализма. Нам нужно это знать, чтобы понять подвиг его одинокой борьбы против идеализма, мистики, индивидуализма, которые поначалу оказывали на него немалое влияние. Лишь постепенно, на протяжении 90-х гг., под влиянием многих факторов, о которых уже шла речь, и прежде всего роста общественного движения, происходят значительные изменения в его мировоззрении, и Роллан выступает с концепцией народного героического искусства. Это форма протеста против буржуазного строя, против измельчания личности, против декадентской литературы.

иных масштабов — полнокровные, могучие, великие и в горе и в радости, люди из породы борцов за счастье человечества.

«Яд идеализма» обрушивается на современное ему декадентское искусство.

Он резко критикует «дряблые грезы декадентского искусства», бесформенные мечтания - они вредны в эпоху, когда нужно непрерывно действовать, «когра все силы должны быть направлены к реальному.»

Задача искусства — воспитывать в людях любовь к истине, ненависть к иллюзиям. «Есть только одно лекарство - правда. Надо видеть и отображать жизнь такой, как она есть». В сущности, перед нами уже реалистическая программа героического народного искусства, которую Роллан будет претворять в жизнь в начале XX в.

Первые опубликованные драмы писателя вошли в цикл «Трагедии веры» («Людовик святой», 1897; «Аэрт», 1898). В предисловии к этому циклу Роллан расшифровал основной смысл пьес как проповедь самопожертвования, борьбу с малодушием мысли и дела, со скептицизмом, как прославление духовной победы героев-одиночек, выступивших против окружающего зла. Герои драм — благочестивый король Людовик святой и принц Аэрт погибают, но побеждают убогую эпоху силой своего духа. Эти мысли весьма характерны для мировоззрения Роллана в 90-е гг. Первые пьесы Роллана, напечатанные в журналах, прошли совершенно незамеченными публикой. Позднее Роллан с горечью вспоминал, что его произведения канули «в бездну презрительного равнодушия».

народной революционной борьбе не только настоящего, но и прошлого. Писатель создает новый цикл - «Драмы Революции». Он задумал грандиозную драматическую эпопею о французской революции в двенадцати, пьесах (из них было написано восемь, и работа эта растянулась на сорок лет). Три пьесы — «Волки» (1898), «Дантон» (1899) и «14 июля» (1901) —были созданы на грани веков.

Роллан окунулся в атмосферу революционного прошлого, чтобы «раздуть в себе и вокруг себя пламя героизма». «Если бы это зрелище страстей в свою очередь зажгло страсти...» Роллан ставит перед собой политическую задачу — «достичь того, чтобы дело, прерванное в 1794 г., было возобновлено и завершено». Он стремится «не столько к точному описанию событий, сколько к раскрытию моральных истин». В пьесе «14 июля» перед нами предстает один из наиболее волнующих моментов революции — взятие Бастилии. Уже не одинокие герои «Трагедий веры», а могучий образ народа находится в центре его внимания. Роллану здесь в большой степени удалось избавиться от былой абстрактности и скованности в изображении простых людей. Со страниц его драмы нам слышатся живые людские голоса.

Интересно, что в драме «14 июля» почти не разработаны личные темы. Герои заняты важнейшими общественными вопросами, и мысль о необходимости насильно, революционным путем перестроить мир обосновывается как итог народных размышлений. Символом народа выступает безымянный Человек, стоящий на часах, который мечтает об освобождении не только родины, но и всей Европы от тиранов. Как призыв к действию, как суровое осуждение индивидуалистических позиций молодого поколения начала XX в. звучат слова Роллана: «Каждый за всех! Все за одного!», «Человек тоскует, когда отгораживается от себе подобных!», «В затхлом воздухе рождаются неверие и сомнения! Выходите на улицу!.. Настала пора дышать свежим воздухом!».

В этой драме уже ощущается своеобразный стиль Роллана — его тяготение к героической патетике, романтическая приподнятость и. даже выспренность. Писатель специфическими художественными средствами прекрасно передает пафос революции, порыв, революционные устремления восставшего народа.

Драмы Роллана с трудом пробивали себе дорогу на сцену. Несколько постановок было осуществлено друзьями-энтузиастами. «В прессе Парижа все это вызвало некоторое волнение на поверхности, известную накипь. Затем вода снова стала гладкой и воцарилось молчание — теперь уже надолго!..», — вспоминал позднее писатель. Но Роллан не гонится за преходящей модой, за шумным успехом. Поражение не сломило его, скорее, придало ему новые силы.

«Уже с юности я как художник добивался народного искусства. Я продолжил суровую критику Толстого, направленную против общества и искусства привилегированных классов». В 1900 г. Роллан опубликовал в одном из журналов ряд статей, из которых в 1903 г. и составил книгу «Народный театр». На грани веков Роллан вместе с горсточкой молодежи (М. Поттешер, Л. Люме) задумал основать национальный народный театр, искусство мужественное и мощное, которое стало бы «боевым оружием против обветшавшего и одряхлевшего общества», «... оно будет создано народом и для народа».

Книга «Народный театр» явилась не только итогом теоретических раздумий Роллана по вопросам драматургии, но прежде всего боевой программой нового для Франции того времени искусства. По мнению Роллана, искусство должно вливать в человека бодрость и силы, а не принижать его. Рассматривая искусство прошлого, Роллан предлагает учиться на его примерах, но в то же время жить сегодняшним днем. Во Франции 1903 г. словосочетание «радостное, героическое искусство» воспринималось как странное и удивительное. Наряду с другими великими писателями и Роллан сделал немало для того, чтобы оно стало само собой разумеющимся.

Роллановская эстетика была, без сомнения, новым словом в искусстве. Вся она устремлена вперед, в будущее: «Приобщившись ко всему, что было великого в прошлом, будем работать над созданием нового человека,новой морали,новой правды». И все же в этот период жизнь народа, мысли народа еще не стали для Роллана неотделимой частью его самого, а оставались теми высокими и священными словами, которые были окутаны для него таинственной дымкой абстрактности.

Роллану так и не удалось создать во Франции народный театр. Он не нашел зрителей для героического театра, «не нашел» своего народа. Роллан завершает книгу «Народный театр» призывом — нужно прежде всего создать народ, способный воспринимать искусство. В глубине души Роллан и сам понимал, что это довольно утопический, нереальный путь, но он, как гуманист, верить ни во что другое не мог. Кроме искусства, он не видел сил, способных изменить жизнь. Поэтому на ближайшие десятилетия проблема искусства стала для Роллана главной, определяющей все остальное.

Первые годы нового века оказались очень трудными для Роллана. Неудачи постигали его, рушились его лучшие замыслы. Он обрек себя на бедность и одиночество. Глубокий душевный кризис потрясает его. К чему обратиться, во что верить? Но для него худшее из зол — «это убийственная мысль о ничтожестве всего сущего, которая подточила столько жизней». В один из самых трагических периодов своей жизни, в 1900—1902 гг., Роллан как бы бросает вызов судьбе. Он призывает себе на помощь радость. «Это была вспышка творческого духа... Я весь бурлил творчеством», — вспоминал позднее Роллан. Писатель задумал множество произведений. «Теперь, сорок лет спустя, — писал Роллан в 1940 г., — когда я... брожу среди руин незавершенных замыслов, я вижу, что все произведения, написанные мной впоследствии,... были лишь ничтожной частью этого окруженного арками и храмами форума, который родился в моем воображении в 1900 году...» Самый трагический этап в жизни писателя стал одним из самых радостных в его творческом развитии.

«Музыканты наших дней» и «Музыканты прошлых дней», и ряд других искусствоведческих и музыковедческих работ. Музыка пользуется особенной любовью писателя, она для Роллана — часть его существа, наиболее глубокое выражение его души. Он пишет о музыке как большой знаток, позднее признанный одним из крупнейших музыковедов мира. В двух сборниках о музыке Роллан стремился объективно судить о творчестве разных музыкантов, но все его симпатии на стороне горделивой, героической, светлой музыки Бетховена, Берлиоза, Генделя, которая «дышит действием». Здесь также выдвигается идеал народного героического искусства.

Лучшим произведением из всех, которые были написаны до «Жана Кристофа», оказалась маленькая книжечка из роллановской серии «Жизни великих людей» — «Жизнь Бетховена» (1903). Бетховен был постоянным спутником жизни Роллана, «самым близким из вдохновенных певцов музыки». Позднее, уже после Октябрьской революции, Роллан посвятил Бетховену еще целый ряд книг. Однако первая несравнима с другими по силе своего воздействия на людей. Это не просто мысли об искусстве и не просто книга о жизни Бетховена. Здесь запечатлен образ целого поколения, «мучительно жаждавшего какого-то освободительного слова». «Жизнь Бетховена» вышла с авторским предисловием, которому суждено было стать знаменитым, стать выражением мыслей и чувств людей предгрозовой эпохи.

«Вокруг нас душный, спертый воздух... Мир погибает, задушенный своим трусливым и подлым эгоизмом. Мир задыхается. Распахнем же окна!.. Пусть нас овеет дыханием героев». «Вольный воздух» нужен был поколению начала века, чтобы оно почувствовало, что стоит жить и бороться, стоит идти вперед за вспышкой молнии — за героическим примером. Роллан призывает к отречению от индивидуализма, к тому, чтобы все люди протянули друг другу руки. Это звучало бы наивно, если бы не безмерная страстность повествования, если бы не беспредельная, всесокрушающая уверенность писателя в конечной победе человечности, творческого духа над глупостью и злобой. Эта уверенность покоряет читателя. Роллан задается целью показать на примере одного из ярчайших гениев земли, какие неисчерпаемые духовные богатства заложены в человеке.

Вся книга «Жизнь Бетховена» полемична. Это скрытая полемика Роллана с эпохой. Он видит вокруг себя слишком много сытых, спокойных, жиреющих художников — и вот он уже провозглашает: самоуспокоение — смерть для искусства! Долой сытость и довольство! Настоящий творец родится только в тяжких испытаниях, выковывается только в горниле страдания. Роллан подхватывает мысль Толстого о том, что «истинные художники не могут быть довольными, сытыми, наслаждающимися людьми». Или художник горит факелом, освещая путь людям, — и сгорает, или он чадит и тлеет долго, как головешка, но не дает ни тепла, ни света. Бетховен стал факелом для своей эпохи. На его долю выпали неимоверные страдания — это известно, но Роллаи сгущает их. Это нагнетание страдания, апофеоз страданий. Мужества Бетховена не сломили ни продолжительные болезни, ни бедность, ни одиночество, ни безответная любовь, ни страшное наступление глухоты. Писатель склонен абсолютизировать страдание, считая его целительным бальзамом для всех людей. Все измеряется страданием, говорит он. Боль и борьба — позвоночный столб вселенной. По Роллану, получается, что страдание даже глубже величия подвига. Но нужно помнить о том, что эти мысли полемически заострены, что они порождены пресными буднями Третьей республики.

Важнее всего для Роллана человеческие качества героя. «Я называю героями не тех, кто побеждал мыслью или силой, Я называю героем лишь того, кто был велик сердцем» — это творческое кредо писателя. Роллан создает образ бунтаря, он подчеркивает гордость и смелость Бетховена, который взял себе за правило «превыше всего любить свободу и даже у монаршего престола от истины не отрекаться». Причем Бетховен у Роллана — бунтарь прежде всего потому, что он «велик сердцем», потому что остро воспринимает боль угнетенных; писатель утверждает, что гений Бетховена питала французская революция, ее идеи вдохновили его на создание «истинно революционной музыки».

войну страданию. Это и есть подлинный героизм, который существует в жизни, говорит Роллан. Бетховен отдал свою жизнь народу, он передает миллионам чувство радости и счастья борьбы. Бетховен для Роллана — это идеал художника.

Писатель стремится представить читателю Бетховена в виде великана-гения, героизируя его, отрешась от мелкой правды деталей. Он сознательно использовал героический пафос, чтобы «высечь огонь из души человеческой». Наступала героическая эра революций, эра борьбы угнетенных против угнетателей. Пусть стихийно, пусть не вполне сознательно Роллан отразил здесь эту борьбу. Он отразил стремление передовых людей к героизму, к идеалу. Его Бетховен положил начало целому ряду положительных роллановских героев более позднего периода, творцов и созидателей.

формулирует и обосновывает свой идеал народного героического искусства, порожденный его ненавистью к буржуазному обществу и декадентскому искусству.

«Жан Кристоф»

Второй этап творчества Роллана (1904— 1912) ознаменован созданием замечательного произведения, шедевра мировой литературы, романа «Жан Кристоф». Книга эта, вобравшая в себя все искания Роллана в области искусства, в то же время носит на себе неизгладимый отпечаток противоречий империалистической эпохи. Это великолепный, монолитный памятник своему времени, и это книга непреходящая. Каждая эпоха как бы открывает в ней новые, все более глубокие пласты. Так живет всякое большое произведение искусства, поворачиваясь к людям новыми и новыми гранями.

—90-е гг. «... Мой герой — это Бетховен в сегодняшнем мире... Это мир, как бы видимый из одного центра — сердца героя», — писал Роллан в 90-х гг. Не нужно отождествлять Кристофа с великим немецким композитором, хотя у них есть немало общего. Кристоф — собирательный образ, в котором угадываются черты не только Бетховена и ряда других композиторов, но и самого Роллана. Образ Кристофа Роллан вынашивал на протяжении более чем двадцати лет. С годами замысел расширялся и конкретизировался. Из свободной личности, стоящей «над схваткой», Кристоф превратился в борца с «нездоровой цивилизацией». Роллан поставил перед собой цель «в период морального и социального разложения Франции пробудить дремлющий под пеплом духовный огонь», «вымести накопившиеся пепел и мусор», «противопоставить Ярмаркам на площади, лишающим нас воздуха и света, маленький легион отважных душ, готовых на все жертвы и свободных от каких бы то ни было компромиссов».

Роллан развернул широкую картину жизни Европы на грани веков. Не раз произведение Роллана называли грандиозной энциклопедией французской жизни; для этого есть известные основания. «Жан Кристоф» — произведение об искусстве, а предметом искусства являются все стороны жизни. В то же время богатство жизни — неиссякаемый источник, питающий само искусство. Поэтому роман, посвященный теме искусства, ставит социальные, политические, философские проблемы, касается проблем морали, воспитания, труда, поднимает вопрос о культуре, о внутреннем облике человека, о его роли в обществе и многие другие. Роллан воскрешает традицию Бальзака — традицию объемного показа жизни. Немалое влияние на Роллана оказали и монументальные романы Толстого, его мастерство в воспроизведении больших общественных явлений.

Произведение Роллана состоит из десяти томов и делится, подобно симфонии, на четыре части Первая часть («Заря», «Утро», «Отрочество»), по признанию автора, — пробуждение чувства героя, перед которым открывается путь в жизнь; часть вторая («Бунт», «Ярмарка на площади») —история яростной схватки Кристофа с ложью его эпохи, с окружающим обществом; третья часть («Антуанетта», «В доме», «Подруги») овеяна атмосферой нежности и сосредоточенности, она контрастирует с исступлением второй части и, наконец, четвертая («Неопалимая купина», «Грядущий день») — картина великих испытаний, сомнений и душевных бурь.

Многие зарубежные исследователи ставят Роллану в упрек монументальность романа, указывая на естественные при этом недостатки: нестройность композиции, некоторую разбросанность тем, отсутствие единого занимательного сюжета, чрезмерную растянутость одних периодов жизни Кристофа и скомканность других, некоторые исторические и хронологические неточности.

Все это так. Но Роллан, подобно Толстому в романе «Война и мир», не стремился к филигранной отделке произведения, он дал могучую, широкую, убедительную картину, которая создавала впечатление самой жизни. «Жан Кристофа» не нужно рассматривать в_ лупу», — говорил сам Роллан. Это могучая глыба камня, очертания которой хорошо видны, лишь если отойти на известное расстояние. Тем не менее величавое здание, возведенное Ролланом, покоится на прочном фундаменте. Каким же образом создается впечатление единства этого произведения?

вне связи с главным героем. Как только то или иное лицо выпадает из поля зрения Кристофа, оно уже больше не появляется на страницах романа. Однако без этих второстепенных образов нельзя понять самого Кристофа, человека чрезвычайно общительного, стремящегося отдать свой талант на службу людям. Таким путем достигается внутреннее единство этого огромного произведения, спаянность отдельных его отдельных его частей. Сюжетная линия романа строится в основном на узловых моментах внутренней жизни героя. Внешние стороны его жизни — поступки, действия, события — являются в глазах Роллана второстепенными и определяются глубокими внутренними причинами. Форма произведения Роллана была во многом необычна, для французских читателей начала XX в. Непривычны были и композиция, и стиль романа — пафос, употребление забытых высоких слов, смелое введение в ткань художественного произведения декларации, автрской оценки событий. Всё это О приводило в недоумения читателей.

«... Что же такое мое произведение? — писал Роллан. — Поэма? Зачем вам непременно нужно название? . Когда вы встречаете _ человека, разве вы спрашиваете, роман он или поэма? А я создал именно человека. Человеческая жизнь не укладывается в рамки какой-либо литературной формы». Сам Роллан часто называл свое произведение то эпопеей, то «романом-рекой», то поэмой, имея в виду ритмичность и музыкальность его формы. Особенное внимание следует обратить на музыкальность романа. Она создается не только тем, что роман посвящен музыке и музыканту, что большое место в нём занимают суждения и описания музыкальных произведений. Музыкальна вся композиция романа,его деление на четыре части (адажио, престо, элегическая песнь и финал). Отдельные лирические отступления написаны как стихотворения в прозе, в них ощущается внутренний ритм. Они как бы отбиты от мелодии основного повествования, в них разрабатывается одна тема с вариациями (например, отрывок «У меня есть друг»). Интересно, что Роллан, по его собственному признанию, часто воспринимал действительность не как художник, посредством зрительных образов, но как музыкант, через звуки, музыкальные и слуховые образы. Наиболее глубокие чувства героев всегда сопровождаются музыкой,передаются звуками (картины грозы, бури, урагана в музыке и в душе Кристофа).

Когда Кристоф впервые приходит к Оливье, он не задает юноше вопросов, а лишь просит его сыграть что-нибудь Оливье играет ему Моцарта. Слова им больше не нужны. «Теперь я знаю, как звучит ваша душа», — говорит Кристоф, обращаясь к Оливье.

Звуковые образы сопутствуют герою Роллана на протяжении всей его жизни. Это едва различимые шорохи и шепоты природы — чуть слышный плеск волны, зябкое дрожание листвы, ворчание грома. Звук сплетается со зрительным образом. Краски в пейзаже Роллана всегда звучат. Так писатель воспроизводит живое дыхание жизни.

И, наконец, ритмичности, музыкальности произведения Роллана способствует постоянное возвращение писателя к образу реки, с которого начинается и которым кончается повествование. Течение реки не просто сопутствует течению жизни Кристофа. Река предстает перед нами как символ, олицетворение человеческой жизни. Постоянное возвращение к образам реки, потока, ручья создает известное стилистическое единство романа и несет в себе определённый философский смысл. Как капли, вливаясь в океан, образуют беспредельные водные просторы, так и деятельность людей, взятая в целом, становится великой силой.

— эволюция художника. Нетрудно заметить, что молодой Кристоф вобрал в себя все лучшие черты своих «старших братьев» —героев «Драм Революции», великих музыкантов, Бетховена. И здесь мы все время ощущаем полемику с современной Роллану декадентской и натуралистической литературой, с ее мелкими героями. Хотя Роллан пишет о гениальном композиторе, Кристоф велик для него прежде всего потому, что он «велик сердцем», он — Человек с большой буквы. Более того, по мнению Роллана, его герой и не мог бы стать столь выдающимся музыкантом, если бы он не был выдающимся человеком. Ничто человеческое не должно быть чуждо ему, иначе он перестанет понимать других людей. Но художник по своим духовным качествам должен стоять выше других, должен служить примером для других, а иначе чему же он может научить людей? К этой мысли Роллан возвращался не раз на протяжении своей жизни.

В молодом Кристофе немало обаяния. Его сердце распахнуто, открыто людям; все через него проходит — и радость, и боль — не только своя, но и чужая, — и все в нем отзывается. Кристоф мерит своей меркой окружающих, раз он сам не способен к подлости, то не может поверить и в подлость другого человека, и потому над ним подчас смеются, а иной раз жестоко наказывают за излишнюю доверчивость. Но Кристоф так и не смог от нее избавиться. Кристоф в юности одержим потребностью в любви и нежности. В течение всей жизни он ищет любящую душу, он заранее верит ей, отдает ей все без остатка, но, как правило, его надежды рассыпаются в прах. Чистота душевных помыслов необходима для художника, считает Роллан.

Однако ни сердечность, ни искренность в XX в. уже не могли стать определяющим началом для положительного героя эпохи. Основным для Кристофа стало бунтарское начало. Невозможно было не ответить на вопрос века: так что же нам делать? Кристоф отвечает однозначно: бороться. Он борется с юных лет с чванством, раболепием и с глупостью, с душевной глухотой и с пассивностью. Кристоф становится борцом еще тогда, когда мальчишкой впервые сталкивается с социальной несправедливостью и преисполняется безудержного гнева. Он бунтарь по природе и не обладает талантом «вежливо молчать». Своеобразный моральный барьер ограждает Кристофа. Ему безразлично и общественное мнение — просто в его мире для этого мнения не находится _места и оно как бы не существует. Единственно чем Кристоф руководствуется — это собственными убеждениями. Часто он сам стремится начать бой, в котором к нему приходят силы и ощущение радости борьбы. Пусть он один против всех, пусть у него нет верного друга, он будет бороться за свои убеждения до последнего вздоха.

Молодой Кристоф все время в движении, постоянно познает новoe, идет в ногу с жизнью. Кристоф переживает бурные, тяжелые кризисы роста, сбрасывает старую оболочку и каждый раз выходит из битвы повзрослевшим. Он никогда не довольствуется догмами, раз навсегда данными суждениями, ему нужно обязательно самому докопаться до истины. Он ставит под сомнение все: религию, мораль, искусство, самую жизнь. К кому только он ни обращается в своих блужданиях по жизненному лабиринту! И каждый раз — новое разочарование. Но Кристоф опять в поисках, опять в пути. По его мнению, нет ничего хуже скепсиса и пессимизма.

Попав в Париж, молодой Кристоф вступает в сражение с Ярмаркой на площади. Он и здесь один против всех, он один смело говорит то, что думает, пишет без оглядки на публику. Правда, при этом он едва не умирает с голоду, но с тем большей яростью защищает свои убеждения. Хотя борьба Кристофа с Ярмаркой и не бесплодна, но, в сущности, он проигрывает это сражение — одинокий боец, который смешон, как Дон Кихот, и в то же время велик, как Дон Кихот, посреди этой своры псов, которые травят его. Кристоф проигрывает свой бой прежде всего потому, что он одинок. В юности Кристоф далек от индивидуализма. Он щедро дарит свет и радость простым людям, он тесно, глубокими внутренними узами связан с народом. Он демократичен во всем — и в привычках, и во вкусах. В противоположность чахлым, изнеженным парижским интеллигентам, сильный, крепкий Кристоф является истинным сыном народа. Но буржуазное общество обрекает его на одиночество, воздвигает между художником и внешним миром преграды, которые помешали активному и отзывчивому Кристофу стать одним из самых яростных противников индивидуализма.

не боится унизить его реалистической деталью (например, хлюпанье воды в башмаках Кристофа). Роллан подчеркивает: недостатки Кристофа — это его же достоинства, но в утрированном виде. Так, его искренность и жажда любви переходит порой в сентиментальность, доверчивость к людям — в навязчивость, стремление всегда говорить правду — в грубость и резкость. Но хоть Кристоф и не идеален, он по своим человеческим качествам полностью отвечает требованию Роллана: должен быть велик сердцем.

Однако как ни важно для Роллана показать свойства души Кристофа, писатель делает это для того, чтобы полнее раскрыть внутренний мир Кристофа-художника. Произведения Кристофа — симфонии, песни, пьесы — внутренне близки к народной музыке и при этом современны. Он пишет и нежные песни на стихи старинных силезских поэтов, и песни, полные задора и жажды борьбы, и симфонические картины на темы Рабле, и произведения, реалистически рисующие обыденную жизнь. Музыка Кристофа полна огромной любви и веры в человека, он воспевает радость жизни, необходимость борьбы за счастье. Кристоф вдохновляет Роллана на романтически-приподнятый гимн человеку-созидателю, на бессмертные строки: «Живет лишь тот, кто творит. Остальные — это тени, блуждающие по земле, чуждые жизни. Все радости жизни — радости творческие: любовь, гений, действие... Творить — значит убивать смерть».

В своих творческих поисках Кристоф приходит к идеалу народного героического искусства. С этих позиций Кристоф и выступает против бесчеловечного искусства своей эпохи. В книгах «Бунт» и «Ярмарка на площади» дается впечатляющая картина агонии буржуазного искусства. Кристоф, проходя по шумной Ярмарке на площади, заглядывает в балаганы с пестрыми вывесками. Литература, музыка, театр, архитектура - всё расположилось здесь для продажи, на всеобщее обозрение. Идет шумный ТОРГ. Гомон Ярмарки парит над всем Парижем. Здесь никого не вводят в заблуждение — да, это балаган, он даже не пытается прикрыться благопристойной вывеской: считается, что так, как оно есть, пикантнее.

начинает понимать, что многих жрецов искусства такое положение устраивает, значительную часть публики — тоже. Не нужно ломать голову, не нужно мучиться, нужно только переваривать — дело нехитрое.

Но особенно остро ставит Роллан вопрос о форме и содержании в искусстве.

сказать, начинаются формалистические выкрутасы. Кристоф, впервые узнав об этом, с возмущением обрушивается на музыкального критика Гужара: «Жалкий человек!.. Вас интересует только техника? Лишь бы произведение было хорошо сделано, а что оно хочет выразить, вам это безразлично? Бедный вы, бедный!.. Кретин вы, вот вы кто!..». В этом мирке, где больше всего ценится искусство дипломатии, а не талант, произведения Кристофа, конечно, не имеют никакого успеха. Оригинальность и своеобразие творений Кристофа лишь шокируют парижскую публику. Зато большим успехом пользуются такие личности, как музыкальный критик Теофиль Гужар, профан в музыке, и «социалист» Леви-Кер — литератор-проститутка. Самая характерная черта тех, кто преуспевает на Ярмарке, — приспособляемость, больше от них ничего не требуется.

Ни один писатель Франции на грани веков не дал такой резкой и беспощадной критики французской жизни. В предисловии к пятой книге Роллан задает себе вопрос: можно ли так резко критиковать свою страну? имеет ли он на это право? И отвечает: нужно говорить родине правду, «особенно, когда ее любишь», «нападая на продажных французов, я защищаю Францию».

Однако картина, нарисованная Ролланом, не беспросветна. В романе почти всем уродливым явлениям действительности противопоставлена позитивная точка зрения. Роллан считает, что искусство грядущего, провозвестником которого выступает Кристоф, родится на основе великих завоеваний прошлого, в борьбе с антинародным, болезненным искусством декаданса. Но как ни велики завоевания Кристофа в области искусства, в своих социальных, мировоззренческих исканиях он постепенно заходит в тупик. Он не претворяет в жизнь своего совета Оливье — идти к простым людям. Медленно сдает он в зрелые годы свои позиции. Уже в «Ярмарке на площади» чуть слышные в шумной буре битвы звучат нотки покорности, усталости от бесплодной борьбы. Но там они быстро заглушаются могучими аккордами, звуками боя. Кристоф слишком здоров душой, он слишком «коллективист» по натуре. Только одиночество толкает его на путь индивидуализма, да и то индивидуализма особого рода, который по своей природе противоположен эгоизму и вызван прежде всего посягательствами на свободу художника. Кристоф встаёт на этот путь потому, что он оторван от народа. Художник не должен терять кровной связи с теми, для кого он творит. Вспомним судьбу писателя Мартина Идена — героя Джека Лондона. Идеи отошел от близких ему простых людей, но, достигнув славы, разочаровался в «респектабельном» обществе, в которое он стремился попасть, и остался духовно одиноким. Кристоф не питает никаких иллюзий относительно этого общества и не стремится попасть в него. Пришедшая поздно слава не губит его. И все же талант у Кристофа, как и у Идена, обречен на гибель, поскольку он оторвался от своей почвы, от благотворных соков, от народа.

певцом которого он с радостью станет? Но Кристофа постигает разочарование, которое предопределило окончательный надлом в его творческом развитии. Он увидел в социалистической среде только раздробленность, оппортунистические тенденции.

Hарод, единственный, кто мог стать близким Кристофу, показался ему похожим на другие классы. Мы уже знаем, что представляли собой в то время рабочие партии Франции, но приходится признать, что Роллан все же сгущает краски, рисуя столь мрачную картину социалистического движения, у которого были в то время и немалые завоевания. Видимо, здесь сказались долгие годы добровольного затворничества писателя, его болезни, обстановка предвоенной империалистической реакции.

с христианским привкусом, в туманной, абстрактной форме воспевающее величие вселенной. Роллан заканчивает девятую книгу своего романа, по его мнению, победой Кристофа над пламенем неопалимой купины, не заметив, что огонь сжег его героя, превратив его сердце из пылающего факела в кучку остывшего пепла.

Позднее творчество Кристофа не послужило на пользу никому. Естественно, что «абстрактная» музыка Кристофа, далекая от радостей и горестей живых людей, в эпоху ожесточенных битв оказалась_ненужной ни по одну, ни по другую сторону баррикады. Кристоф пытается подняться над борьбой идей, но удержаться на таких позициях невозможно. Разрешить свои противоречия он уже не в силах. Больной, ослабевший, он полагает, что держит руку на пульсе мира, а на самом деле всё глубже уходит в свою раковину. Река человеческой жизни вливается в океан. Жан Кристоф умирает. Но над окном его качается ветка дерева с набухшими почками — побеждающей жизни. И лучшие произведения Кристофа не умирают с его последним смертным вздохом. Его душа вольется в другие души, на основе его творений вырастет молодое, светлое искусство.

— аллегорической картине перехода великана Христофора через бурную реку с младенцем на плече — Роллан хотел показать тяжесть, легшую на плечи его поколения, которое своими телами устлало дорогу людям грядущего.

Конечно, о Кристофе не следует судить только по двум последним книгам романа. Герой Роллана представал перед читателями прежде всего как неутомимый борец, страстный искатель правды, как могучая, исполинская фигура, символ утверждения в эпоху всеобщего отрицания. Во Франции, да и во всей мировой зарубежной литературе 10-х гг., трудно найти столь же могучий положительный образ прогрессивного художника, человека-творца.

Значительное место в пестрой галерее образов романа «Жан Кристоф» занимает Оливье. Он тоже художник-поэт. Оливье живет в царстве мысли и воображения. Это богато одаренная натура. Он умеет тонко чувствовать красоту, страстно любит музыку. У него прекрасное, отзывчивое сердце, он полон высоких, благородных намерений. И все же Оливье во многом является полной противоположностью Кристофу. Он боится колючего ветра жизни, по натуре он — пессимист и меланхолик. Он создает «произведения, которые, не имея никаких шансов распуститься на свежем воздухе, становились всё более слабыми, химерическими и далекими от реальности», «тепличными растениями»« «предметом роскоши». Кристоф не нашел для себя аудитории, но он мучительно и страстно искал ее. Оливье же ничего не ищет, поэтому он обречен. Пусть даже в интеллектуальном отношении он стоит выше Кристофа (прежде всего ему автор доверяет свои самые сокровенные мысли о будущем), пусть он больше сознает величие народа и революции, он обречен потому, что выражает в произведениях лишь свои субъективные чувства и по сути дела стоит неизмеримо дальше от народа, чем Кристоф. Не случайно он со своими эгоистическими и индивидуалистическими наклонностями чувствует себя таким чужим и непонятым в толпе рабочих на первомайской демонстрации, где Кристоф плещется, как рыба в воде. В душе Оливье много богатства, но он не может передать их людям. Роллан сочувствует Оливье (ведь писатель и в него вложил какую-то часть своего «я»), но в то же время судит его беспощадным судом реалиста. Оливье и страшится народного гнева, и все же призывает его, понимая его неизбежность. Он гибнет бессмысленно, раздавленный толпой. В этой сцене ощущается страх Роллана за судьбу индивидуальности, личности в социалистическом движении, но не только страх. Писатель отчетливо осознает, сколь символична гибель индивидуалиста при его первом же столкновении с человеческим коллективом.

«Жаном Кристофом» встает вопрос о творческом методе Роллана. Писатель удачно сочетает романтическую приподнятость и взволнованность, родственную стилю Гюго, и peaлизм, вольтеровскую сатирическую традицию. Так, используя восклицания, возвышенные сравнения (душа —безбрежный океан, жизнь — облако), пишет Роллан о реакции Кристофа на творчество Баха. И буквально сразу же после этого возвышенного монолога следует весьма реалистическое описание полуголодных будней Кристофа.

«Я реалист, —отмечал Роллан в 1909 г. - Я пишу о том, что я вижу, о том, что происходит вокруг меня». Конечно, реализм Роллана сильно отличается от классического французского реализма XIX в. Он содержит немало элементов романтизма. Полемизируя с натуралистами. Роллан избегает обстоятельного детального показа грязных, отвратительных сторон жизни. Писатель никогда не дает отрицательных героев крупным планом, как бы не считая их достойными этого. Положительный и отрицательный герои у него резко противостоят друг другу, конечно, это было обусловлено взглядами Роллана на искусство, с помощью которого он хотел изменить мир, сделать его мягче и человечнее. Отсюда и публицистические приемы в художественном произведении. Роллан, не довольствуясь конкретным, «образным» убеждением, временами вводит в роман пространные рассуждения. (Сейчас эта форма общепринята, но в начале века публика и критика приняли ее в штыки. Роллана обвиняли в антихудожественности с тем большей яростью, что публицестическое начало в романе — это тема борьбы со всем своекорыстным и гнилым, что было свойственно Ярмарке на площади, и в частности, с литературной критикой.) Стремлением выразить свое отношение к действительности можно объяснить и обилие афоризмов в романе. Если для Франса самым характерным приемом является парадокс, то для Роллана наиболее органичен афоризм. «Разве не лучше умереть, борясь за счастье тех, кого любишь, чем так и угаснуть в равнодушном бессилии?» Однако, подчас афоризмы Роллана сближаются с парадоксами: «Богатство — смерть для души», «Богач не может быть великим художником», «Человек, который имеет больше, чем ему нужно на жизнь, — выродок».

Хотя Роллан и не любил навязывать другим свою точку зрения, тем не менее он активно участвует в повествовании, оценивает события. Флоберовский принцип — «художник должен быть невидим, как бог в природе» — совершенно неприемлем для страстного, взволнованного повествования писателя.

Роллан весь устремлен в будущее. Его метод отражения действительности — это мост, перекинутый от критического реализма к реализму нового типа — социалистическому. Можно назвать его героическим реализмом, хотя это еще не новый метод отражения действительности, а лишь подступы к нему, закономерное продолжение традиций критического реализма в эпоху, подготовлявшую крушение буржуазного общества. Глубокие противоречия, объективные и субъективные, помешали Роллану поставить перед своим народом реальный идеал революционной борьбы. И все же Роллан был ближе, чем кто-либо из зарубежных писателей предвоенной Европы, к духу горьковского реализма.

Роман «Жан Кристоф» принес писателю мировую славу. Роллан был награжден Нобелевской премией. Французская Академия присудила ему Большую литературную премию. Со всех концов света стали стекаться письма почитателей, писавших: «Жан Кристоф — наш. Он — мой. Он —мой брат. Он — я сам». Огромное впечатление производил призыв Кристофа к братанию и объединению в период подготовки империалистической бойни.

«Жан Кристофом» Роллан пишет несколько произведений, также посвященных теме искусства и художника. Это «Жизнь Микеланджело» (1906) и «Жизнь Толстого» (1911). вошедшие в цикл «Жизни великих людей» (начало ему было положено биографией Бетховена). На весь замысел большое влияние оказали изменения во взглядах Роллана в конце первого десятилетия века, его временный отход от социальной борьбы. В противоположность светлой, радостной книге о Бетховене, «Жизнь Микеланджело» овеяна ореолом страдания, мрака. Роллан рассматривает гений Микеланджело, как некую болезнь, которой был одержим художник, как иррациональную силу, захватывающую человека помимо воли. Необыкновенно большое внимание уделяет Роллан культу страдания. Исчезнет страдание — «и мир станет в чем-то беднее», пишет Роллан. Настойчивое стремление воспеть страдание и на сей раз объясняется возмущением писателя против мира сытых, эгоистичных буржуа. «Нынешнее время — время трусов, бегущих страдания и шумно требующих себе права на счастье, построенное в сущности на несчастьи других».

Не менее серьезными противоречиями изобилует и «Жизнь Толстого». Роллан_обращается к одному. из своих самых _любимых авторов, к своему учителю Льву Толстому. С незаурядным критическим даром Роллан раскрывает перед читателем красоту и правдивость произведений Толстого. Он касается ряда важнейших проблем, и прежде всего вопроса об отношении Толстого к народу. Однако Роллан поднимает на щит самое слабое в учении Толстого — его вывод, что цель жизни, смысл ее — в христианской любви друг к другу и в «исполнении воли бога» посредством непротивления злу. Основное внимание в книге уделено наиболее противоречивому периоду в жизни Толстого — периоду перехода на позиции патриархального крестьянства, но Роллан не видит больших и серьезных противоречий великого писателя, выдает слабые стороны за сильные.

В 1910 г. Роллан выпускает книгу о Генделе, идейно примыкающую к циклу «Жизни великих людей». Гендель — композитор бетховенского типа, также создающий «искусство радости и света». «Это музыка больших пространств, стальных ритмов, толкающих к действию», героическое искусство, созданное для широких масс. «Я неслучайно сближаю имена Генделя и Бетховена, — писал Роллан. — Гендель — своего рода скованный Бетховен». Роллан обладал великолепным качеством — стремлением к постоянному росту, вечному обновлению. Он умел трезво взглянуть на себя, порвать с тем, что его «сковывало в прошлом, с использованными чувствами, источенными червями мыслями».

Интересно отметить, что уже по окончании «Жана Кристофа» Роллан был недоволен собой, он чувствовал известную искусственность в решении им судьбы героя. «Жан Кристоф» «меня больше не удовлетворяет... — писал он в своем дневнике 1912— 1913 гг. — Может быть, будет достаточно указать, что «Жан Кристоф» выражает лишь одну сторону моей натуры, что она имеет другие стороны, которые теперь найдут свое выражение... Невозможно, чтобы сколько-нибудь богатый художник выразил себя полностью сразу. У него есть слишком много, что сказать».

«Кола Брюньон»

«Другая сторона» натуры Роллана нашла отражение в его замечательном произведении—«Кола Брюньоне» (написано в 1914г., выпущено в 1919г.). «Это, может быть, самая изумительная книга наших дней», 1 — так оценил ее Максим Горький,.«Я читал ее, смеялся, почти плакал от радости и думал: как своевременна эта яркая, веселая книга ни общего смятения духа, в эти дни темного безумия и злобы»2.

На первый взгляд, манера, в которой написан «Кола Брюньон», кажется совсем не роллановской. Все в этой книге неожиданно, все удивительно — ее лаконизм, ее предельная простота (ни интеллигентских сомнений, ни противоречий), ее глубокий демократизм (герой не просто человек из народа, это сам народ), ее веселый, оптимистический тон, крепкие, соленые выражения. Нет ни страстности, ни приподнятости, повествование журчит как ручеек, спокойно и неторопливо, хотя есть в этом ручейке бурные подводные течения и водовороты. Впечатление такое, что никто другой не мог написать эту книгу-дневник, кроме самого Кола Брюньона, резчика по дереву XVI в. Старики обычно болтливы, и Кола любит поболтать, посмеяться над жизнью «на добрый французский лад», не задумываясь над мировыми проблемами... точнее, задумываясь, но по-своему, без особых выкрутас, «без всякой метафизики».

«Кола Брюньона» после того, как вновь побывал в родных краях, в Бургундии, которая разбудила в нем воспоминание о его далеких предках, в частности, о прадеде Боньяре, участнике французской революции. «Проклятый дед! — писал Роллан позднее. — Портрет его вызовет недоумение у добрых читателей, которые привыкли думать, что Ролланы — это плакучие ивы, бледные идеалисты, ригористы, пессимисты... Но меня это мало тревожит!.. Я знаю, чем я обязан тебе, старик: ... жажду борьбы и знания, жадную любовь к жизни, несмотря ни на что, ты метнул мне в день моего появления на свет, словно камень из пращи, ... и я поймал его, не взирая... на христианскую скорбь, влитую в меня вместе с... потоком крови... Куро. Это твоя сумасшедшая искорка, смешавшись с их трезвой мудростью, позволила мне жить и выпекать хлеб жизни из зерна, взятого в ваших амбарах.» Прадед писателя Боньяр в известной степени послужил Роллану прототипом Кола Брюньона.

Книга эта поражает нас с первых же строк своей мелодичностью, ритмичностью. Почти вся она основана на внутренней рифме: «... Я, Кола Брюньон, старый воробей, бургундских кровей, обширный духом и брюхом...», «... Пять десятков — отличная штука!.. Не всякий, кто желает, до них доживает. Шутка, по-вашему, таскать свою шкуру по французским дорогам полвека сполна, в наши-то времена...». Мы безошибочно узнаем интонацию народной речи, говорок, рожденный песнями и народными сказами (великолепный перевод М. Лозинского дает возможность русскому читателю почувствовать это в полной мере). Бургундские грубые шуточки перемежаются с отрывками, исполненными истинной поэзии, тем более трогающей, что она облечена в простые, незатейливые выражения.

— любимый герой Роллана, так как главным, определяющим в нем является творческое начало. Действительно, Кола Брюньон живет прежде всего своим искусством — в прямом и переносном смысле этого слова. Он столяр, резчик по дереву, настоящий художник. Можно вообразить, что Роллан, приехав в Кламси, увидел в церкви с детства знакомую резьбу на скамьях и представил себе человека, который чудом своего воображения четыреста лет назад оживил мертвую древесину. «Я одеваю дома филенками, резьбой. Я разворачиваю кольца винтовых лестниц... Но самое лакомство — это когда я могу занести на бумагу... какое-нибудь движение, жест, изгиб спины... когда у меня пойман на лету и пригвожден к доске какой-нибудь прохожий со своей рожей. Это я изваял (и это венец всех моих работ), на усладу себе и кюре, скамьи в монреальской церкви, где двое горожан весело чокаются за столом, над жбаном, а два свирепых льва рычат от злости, споря из-за кости». Кола чувствует себя волшебником, когда в руках у него фуганок и стамеска, а под руками — «дуб узлистый» или «клен лоснистый». «Что я из них извлеку?.. Сколько в них дремлет форм, таящихся и скрытых!» Начинается волшебство преображения. Этот процесс доставляет Брюньону и физическое и нравственное наслаждение. «Как хорошо... пилить, строгать, сверлить, тесать, колоть, долбить, скоблить, дробить, крошить чудесное и крепкое вещество, которое противится и уступает...» Буйная фантазия так и брызжет из него; Брюньона распирает от избытка творческих замыслов. Он — как улей, в котором гудят тысячи пчел. За верстаком Кола забывает обо всех неприятностях; мир для него не существует, пока происходит чудо творчества. «Я чувствую себя монархом химерического царства». Да, «живет лишь тот, кто творит»... Мы узнаем здесь почерк Роллана: кто другой мог бы так сказать о радости творчества?

Кола отлично сознает, что лучшее в нем — это творческое начало. «И в день, когда моя сила угаснет, когда у меня не будет больше моих рук,... когда я буду очень стар, бескровен и бестолков, в этот день, Брюньон, меня уже не будет. Да ты не беспокойся! Разве можно себе представить Брюньона, который перестал бы чувствовать, Брюньона, который перестал бы творить?.. Нельзя; это будет значить, что от него остались одни штаны. Можете их спалить.»

— истинный сын своего века и своего класса. Он вольнодумец и смутьян. «... Кто мне объяснит, для чего заведены на земле все эти скоты, эти аристократы, эти политики, эти феодалы, нашей Франции объедалы, которые, воспевая ей хвалу, грабят её на каждом углу?..» Частенько с друзьями Пайаром и кюре Шамаем Кола заводит разговоры о политике, и тогда уж всем достается — и долгополым вельможам, и жирным прелатам, и «лицемерам — всяким изуверам, фанатикам-живоглотам, католикам и гугенотам». «Политика —- это искусство есть, — говорит Кола — Она не для нас, мы — мелкая тля. Для вас — политика, для нас земля...», «Что мы... смыслим в... священных помыслах короля и прочей метафизике?» Кола отлично понимает, кто в действительности «мелкая тля», кто бесследно сгинет с лица земли, а кто оставит на ней частичку своего сердца.

Кола постоянно отпускает шуточки насчет «метафизики» — так он называет королевскую политику и религию. Все это для него— формы закабаления свободного человека. Один сеньор или другой... Не все ли равно, чей кулак колотит, чья дубинка дубасит по спине? Терпеть приходится одинаково. Иной раз может показаться, что Кола стоит на примиренческих позициях. Зачем драться? «Со злыми лучше жить в ладу, чем с ними заводить вражду». И все же это говорится с оттенком иронии. Все только до поры до времени. «Терпи, терпи, наковальня. Терпи, пока ты наковальня. Бей, когда будешь молотом...» Брюньон всецело за порядок, он никак не против закона. Не будет он бунтовать просто из любви к бунту. Лишь «когда порядок становится беспорядком, то надо, чтобы беспорядок навел порядок и спас закон». — рассуждает Кола п претворяет этот афоризм в действие. Когда дело доходит до крайности, когда у пего сжигают дом, когда банда грабителей начинает бесчинствовать в Кламси, Кола без всяких колебаний встает во главе отряда и расправляется с хищниками. «Чем подставлять бока, бока, бока, дадим-ка лучше сами тумака».

Кола в глубине души, не признаваясь в этом даже друзьям, относится скептически не только к королю, на которого обычно возлагали надежды, но даже к существованию самого господа бога — а это по тем временам настоящая ересь! «И есть не только феи... Есть важный господин, живущий в Эмпирее... Мы его чтим весьма... Но между нами... Болтун, прикуси язык! Тут пахнет костром... Господи, я ничего не сказал!., Я снимаю перед тобой шляпу...»

— национальными, религиозными, политическими. Выражаясь современным языком, он с жаром отстаивает «интернациональные позиции», не признавая правомочности шовинизма. Он защищает итальянцев, утверждая, что «хорошего человека, откуда бы он ни был, приятно видеть и грех обидеть», чем вызывает бурю ненависти со стороны соотечественников, которые никого, кроме французов, признавать не желают.

— материалист до мозга костей, он реалистически смотрит на жизнь, не приукрашивает ее, но и не склонен видеть все в черном свете. Зная цену жизни, Кола тем крепче любит ее. Вся книга о Кола Брюньоне — это хвала жизни, хвала радости.

Казалось бы, на долю Брюньона выпало немного счастья. Безмерно любил девушку — она стала женой другого. Женился без любви и прожил век, выслушивая вечную брань и попреки. Сгорел — уже в который раз! — его дом, заболела любимая внучка, равнодушны к его беде соседи. «Я... перебирал скудные богатства моей котомки:... сыновей, которые далеки от меня, думают обо всем не так, как я,... измены друзей и безумства людей; смертоносные вероучения и междоусобные войны; Францию мою растерзанную; мечты моего духа, создания моего искусства разграбленные; жизнь мою —горсть пепла, и налетающий ветер смерти...» Кола имеет все основания для сетований. Кому верить, на что опереться, чему тут радоваться? Но чем ниже пригибает его беда к земле, тем больше неистребимых жизненных сил рождается в душе Кола. Пришла беда — Кола горюет, но он не убит горем, не парализован; он яростно противоречит ему всеми способами. А много ли у него этих способов? Задорная шутка да привычка вечно посмеиваться над собой, как бы глядеть на себя со стороны. «Я могу смеяться и все-таки страдать, — говорит Кола, — ведь французу для смеха и страданье не помеха». Кола решительно во всем склонен видеть смешную сторону. «Не бывает мрачных времен, бывают только мрачные люди. Я, слава тебе, господи, не из их числа», — говорит он. Это бесценное чувство юмора, жадность к жизни, уменье радоваться ей и ценить ee, уменье каждый раз начать все сначала — одна из самых великолепных, освященных веками, народных традиций. Словно броней, защищается Кола от жизненных невзгод своим галльским смехом в самые трагические моменты жизни. Вот Кола узнает, что любимая девушка изменила ему. Сердце его разрывается на части, он готов волком выть от горя, но держит себя в руках и сам обманывает себя наигранной веселостью. «Ой-ой, как это весело! Как это печально! Ах, я умру от смеха... нет, от тоски. Ведь чуть было эта мошенница не запрягла меня в невзрачные оглобли брачные! И отчего она этого не сделала!» Вот оказалась изуродованной работа, в которую Кола вложил свою душу, пропало несколько лет жизни. Кола кричит, негодует, ругается, причитает... И вдруг его пронизывает «мысль о том, как все это смешно: и мои бедные безносые боги... и я сам, старый дурак, даром тратящий слюну на стоны и на монолог, который слышит только потолок... фрррт... сразу позабыв и гнев, и горе, я рассмеялся в лицо опешившему Андошу и вышел вон». Вот Кола умирает от чумы в маленьком сарайчике, одинокий, отверженный. Казалось бы, что может быть страшнее? Послушаем Кола: «Умираешь однажды. По крайней мере удовлетворим наше любопытство. Посмотрим, как это вылезают из собственной шкуры». «Я переставал смеяться, только чтобы поорать, а орать — чтобы посмеяться. И вот я ору и хохочу... Ах, милый ты мой голубчик, ну и орал же я, ,ну и хохотал же я!»

Нужно обладать большим мужеством, чтобы не дать тоске овладеть тобой. «Господи, сколько печали находишь в глубинах своего прошлого в эти ночные часы, когда душа расслаблена! Каким себя видишь бедным и голым, когда встает перед обманутой старостью образ юности, облаченной в надежды!» Нужно следить за собой — как бы не сползти на скользкий путь нытья и причитаний. Но Кола уже приучил себя к чувству радости, и теперь он непроизвольно источает радость и счастье. Ему для этого даже не нужно общество людей, достаточно видеть красоту окружающего мира. И вот он уже импровизирует, поет во все горло: «Всему хвала, всему хвала! Друзья мои, земля кругла. Кто не умеет плавать, того плохи дела... Стану я дуться на жизнь, как старый дурак, оттого что и это и то не так?». Он всем существом радуется жизни: «Благословен день, когда я явился на свет! Господи боже, до чего жизнь хороша! Как бы я ни объедался, я вечно голоден, меня мутит; я, должно быть, болен; у меня так и текут слюнки, чуть я увижу накрытый стол земли и солнца...».

Такое мироощущение, характерное для эпохи Возрождения, делает нищего, неприкаянного Кола властелином вселенной. Он кажется маленьким человеком, придурковатым из-за своей необычности, а ведь в действительности он велик, великолепен, в его руках великая сила. Что зависит от него и ему подобных? На первый взгляд, ничего. Но это только на первый взгляд. «Мы люди невежественные. Что мы умеем, кроме... того, чтобы брюхатить землю и делать ее плодородной, сеять..., жать, вязать снопы..., тесать камни, кроить сукно..., ковать железо, чеканить, плотничать..., воздвигать города... —словом, быть хозяевами французской земли?»

на земле полномочным представителем Его Величества Народа. Кола очень независим. Если иной раз он вынужден смириться перед вышестоящими, то он не упускает ни единой возможности поиздеваться над ними (сцена с Графским лугом). Кола не терпит унижений и в частной жизни. «Я никуда не гожусь, когда чувствую себя униженным. О горе быть старым, зависеть от милости близких». Оставшись без крова, он прячется от детей, не желая, чтобы они взяли его к себе только из боязни общественного осуждения.

Во всех ситуациях, при всех обстоятельствах, на виду у людей и наедине с самим собой Кола остается Человеком, гордым и прекрасным, не способным к подлости и лицемерию. Ни болезнь, ни горе не способны очерствить его душу. Напротив, с годами он все ближе принимает к сердцу чужие несчастья и беды. «Горе и радость мира — мои. Если кто страдает, — мне больно; если кто счастлив, — я смеюсь». Больной, он читает Плутарха, он с радостью окунается в этот мир, такой чужой и необычный, и неожиданно для себя находит в людях, живших за две тысячи лет до него, немало общего с собой. Взгляд его на мир становится шире, мудрее, его жажда жизни — осмысленнее. Не случайно выходит он живым из всех испытаний. Роман заканчивается не смертью, не увяданием личности, а прославлением жизни. «Жив курилка!»— восклицает Кола (таков и подзаголовок романа). Видимо, Роллан придавал этому обстоятельству особенно большое значение. Нет такого несчастья, нет такой силы, которая могла бы сломить народ: ведь Кола здесь воплощает народ с его всесокрушающим жизненным упорством и силой, с его талантливостью и красотой души. Кола стремится вобрать в себя все впечатления мира, чтобы затем отдать их людям в' виде произведений искусства. Но, с грустью оглядываясь вокруг, он видит, что знатные господа не ценят его вещи, а соседи, простые горожане, ими даже не интересуются, их любопытство не простирается дальше альковных или кухонных дел соседа. «Раз вам этого не нужно, я буду хранить виденное у себя под веками, в глубине глаз». В сущности, Кола очень одинок — и все же он не чувствует одиночества. Раз к жизни нельзя подходить с большой меркой, будем подходить с малой, всем понятной, решает он. И он отодвигает свою печаль куда-то далеко, в самый дальний закоулок сердца. Все равно жизнь прожита не зря, даже если от его творений не останется и следа на земле. Частичку своего творческого духа он передаст внукам и правнукам, они будут видеть дальше, шагая над его могилой... «О вы, исшедшие из меня, вы, что будете впивать свет, который уже не омоет мои глаза, ... вашими глазами я вбираю урожай грядущих дней и ночей... Вы — моя надежда, вы — мое желание, вы — мои семена, которые я кидаю в грядущие времена».

Прочитав книгу, мы понимаем, почему Роллан перед самой войной, в период, когда Европа кипела и бурлила событиями, вдруг обратился к прошлому да еще такому далекому. Конечно, XVI в. был особенно дорог Роллану, который долгое время занимался им как историк. Но не это главное. Роллан решил противопоставить эпоху Возрождения с ее расцветом творческой личности, с ее полнотой и богатством мироощущения. Европе XX в. Это противопоставление проходит по всей книге. Нельзя сказать, чтобы преимущество целиком отдавалось XVI в. Роллан весьма реалистически изображает ужасы тогдашней жизни — беспрестанные войны, грабежи, набеги, эпидемии, суеверия и предрассудки, характерные для людей того времени. И все же для Роллана ясно, что та эпоха порождала больших, цельных людей, героев, которые могли стать примером для более поздних эпох.

В послевоенной литературе «Кола Брюньон» прозвучал диссонансом в общем хоре. «Нужно иметь сердце, способное творить чудеса, чтобы создать во Франции, после трагедий, пережитых ею, _столь бодрую книгу, книгу непоколебимой и мужественной веры в своего родного человека...» (М. Горький).

друзья Роллана (не говоря уже о врагах) сочли роман «Кола Брюньон» чрезвычайно вольнодумным и опасным и сделали все возможное, чтобы роман не был напечатан перед войной. «Я не ожидал подобного... страха перед свободой у народа, установившего ее, — писал позднее Роллан. — Правда, я видел, как нарастала волна реакции; но быстрота, с которой она надвигалась, превзошла все мои ожидания. Итак, я знал, на что иду, настраивая свою скрипку для новых «Ярмарок на площади».»

«над схваткой», над обоими лагерями, над ненавистью и злобой, затопившими континенты Европы (это было легче сделать, живя в Швейцарии, стране нейтральной). Писатель не смог молчать. Одну за другой он печатает статьи, клеймящие не лагерь противника, а вдохновителей войны. Эти статьи позднее войдут в книги «Над схваткой» и «Предтечи». Роллан с идеалистических позиций апеллирует к Человеку и Разуму, обращается с проповедью к интеллигенции, не видит истинных экономических причин, породивших войну. Но недостатки его статей, некоторая их абстрактность и выспренность не могут умалить их великих достоинств — искренности и страстности, кипучей ненависти к капиталистическому Молоху. Статьи эти написаны кровью сердца.

Деятельность Роллана в первые годы войны явилась его великим подвигом. Не случайно эту деятельность так высоко оценил В. И. Ленин. Роллану было нелегко. Он нажил огромное количество врагов, которые обливали его грязью, улюлюкали, свистели, издевались над ним, угрожая его жизни. Он потерял десятки друзей, которые отреклись от него. «Да будет так! Это хорошо. Таков закон». Слишком много времени и сил потратил Роллан на поиски истины, чтобы найдя ее, не встать грудью на ее защиту. Но чем была истина в представлении Роллана? К концу войны, накануне Октябрьской революции, писатель понял, во-первых, что навсегда погребены его иллюзии относительно свободы и демократии в условиях буржуазной цивилизации. Во-вторых, осознал, что империалистическая война — это дело рук капитала, что в основе развития человеческого общества лежат экономические отношения между классами.

Это еще не означало, что Роллан полностью выпутался из плена противоречий.

чем он пришел к выводу, что революция есть наивысшее проявление любви к людям. В конечном итоге, наша революция оказала на Роллана решающее воздействие, вдохнула в него бодрость и уверенность «в конечной победе добра». Именно под ее влиянием писатель и создает позднее свой великолепный роман «Очарованная душа», пишет статьи об искусстве и драму «Робеспьер», и наконец, на грани 20—30-х гг. начинает очередную схватку с капиталом, с той только разницей, что в этой борьбе он уже не был одинок, что он сумел освободиться от иллюзий своей молодости и встать на революционные позиции.

Примечания.

2 Там же, т. 29, стр. 405.