Приглашаем посетить сайт

Чертанов М.: Герберт Уэллс
Часть четвертая. Трудно быть Богом.
Глава четвертая. Октябрьские тезисы, или Россия на дне.

Глава четвертая

ОКТЯБРЬСКИЕ ТЕЗИСЫ, ИЛИ РОССИЯ НА ДНЕ

«Естественно, когда желаешь посмотреть школу или тюрьму (курсив мой. — М. Ч.), показывают не самое худшее. В любой стране показали бы лучшее, и Советская Россия — не исключение». Это — знаменитая «Россия во мгле» (Russia in the Shadows), которую в пух и прах разругали англичане и русские, советские и эмигранты. Справедливо ли? Давайте разбираться…

Зачем Уэллс к нам поехал? Куприн писал об этом так: «Не может быть, чтобы вожди Совдепии не предложили знаменитому романисту за его благосклонное, приятное и рассеянное внимание какой-нибудь веской мзды, хотя бы и в весьма замаскированном виде. Ведь они так привыкли к тому, что все берут. Однако я верю и в то, что Уэллс откажется от этого бакшиша. И тем не менее положение его будет крайне двусмысленное. Не сказать — останется навсегда пятно на накрахмаленной и наглаженной до блеска совести англичанина. Сказать — насмарку все путешествие, к черту вся построенная утопия и в корзинку новый, задуманный и уже начатый фантастический роман». А это — Бунин: «Похоже, что Уэллс поехал в Россию, где остались только прекрасные спички, хризантемы и поэзия советских поэтов, частью из любопытства, частью потому, что такие поездки дают сенсационный материал для статей, и, главное, с целью патриотической: подтвердить „правильность“ английской политики, говорящей, что Россия все равно погибла и что для ее же блага нужно вступить в сношения с правительством, увы, единственно достойным ее…» И если первый написал про «бакшиш», скорее всего, со зла, то второй в том, что касалось целей поездки, был совершенно прав.

и возобновлении торговли «с населением России» (такая формула исключала признание большевистского правительства). Реально это решение начало осуществляться с мая 1920-го, когда в Лондон прибыла советская торговая делегация во главе с Красиным. В августе, когда делегация снова посетила Лондон, она стала чем-то вроде неофициального посольства. В этот раз в ее составе был Каменев, с которым Беатриса Уэбб познакомила Уэллса (с Красиным тот был знаком заочно через Ариадну Тыркову-Вильямс). Каменев официально пригласил Уэллса посетить Россию. Еще раньше такое предложение делал Горький — в письмах. Звали Уэллса, естественно, не просто так, а чтобы он написал об увиденном в европейской прессе: исходя из его прежних статей можно было рассчитывать на благожелательный отчет, который мог повлиять на общественное мнение в Европе. Но мог ли он оказать влияние на решения, принимаемые властью? И «наши советские», полагавшие, что Уэллс в «России во мгле» оклеветал советскую власть, и «наши эмигранты», утверждавшие, что он лизал ей пятки, сильно преувеличивали его влияние на британских политиков. Мы только что видели, что никто из европейских политиков даже не подумал прислушаться к тому, что Уэллс писал, к примеру, о Лиге Наций. Красин уже обосновался в Лондоне [75], и смешно думать, что отчет Уэллса, окажись он вдруг неблагоприятным, мог что-то изменить.

Другая цель поездки была — желание увидеть, что такое коммунизм. Весной Эйч Джи писал Горькому, что, по его мнению, в России происходит «что-то непонятное, удивительное и страшное». Горький отвечал: «Я не закрываю глаза на негативные последствия войны и революции, но я вижу, с другой стороны, как растет созидательная сила в массах, как народ постепенно становится активной силой». Уэллс спрашивал, что за человек Ленин, Горький написал, что тот «совершенно не отравлен властью. По натуре это пуританин, который живет в Кремле так же тихо и скромно, как он жил эмигрантом в Париже». Бертран Рассел, незадолго до Уэллса посетивший Россию и встречавшийся с Лениным, не отрицал, что тот живет скромно, но в целом был о советском вожде плохого мнения. Кому верить? Надо посмотреть самому. Рассел, кстати, сообщил, что Горький тяжело болен, Эйч Джи это известие по-настоящему расстроило, так что из мотивов его поездки нельзя исключать и желание увидеть старого друга.

Для газетчиков цель поездки Уэллса была познавательной: отважный путешественник расскажет об экзотической стране. Уэллс заключил договор с «Санди экспресс» на эксклюзивную серию очерков (газета сразу покупала права на публикацию их в США и Канаде; условие — не давать интервью до публикации). Редакция выдала ему тысячу фунтов — так что бакшиш был, но не от наших, а от своих. Из-за этих переговоров он не успевал уехать вместе с Каменевым — тот отбыл в Россию 11 сентября в сопровождении скульптора Клэр Шеридан, которая намеревалась лепить бюсты советских руководителей.

Уэллс, несмотря на все свои потуги и специальную методу — писать русские слова в латинской транскрипции, — так ничего по-русски и не выучил; решили, что в качестве толмача поедет Джип. Тот, также не надеясь на свой русский, взял несколько уроков у друга семьи Вулф С. С. Котелянского. Написали Горькому, прося забронировать номера в «Национале», где жил Уэллс в прошлый приезд. Горький отвечал, что гостиницы в Петрограде не работают и рестораны тоже, и света нигде нет, и еды, так что лучше будет жить у него.

Отец и сын взяли с собой еду и отправились, как все тогда ездили, морским путем — через Стокгольм и Ревель (Таллин). Останавливались в Праге, где публика восторженно принимала Уэллса. 26 сентября были в Петрограде. Ольга Берггольц, никогда с Уэллсом не встречавшаяся, в «Дневных звездах» напишет с ненавистью: «Смотрел, как на сцену, из окна отдельного купе в хорошем вагоне, где ехал со своим сыном, со своим английским кофейным прибором, пледом и консервами, привезенными из Англии». Плед был (даже два!), и кофейный прибор, и консервы — они, правда, предназначались в подарок хозяевам. Горький жил в доме 23 на Кронверкском проспекте (потом названном его именем), в квартире из одиннадцати комнат (она была соединена из двух квартир). Об этой знаменитой квартире написано множество воспоминаний. Там была хорошая мебель и много красивых вещиц — в остальном жили немногим лучше обыкновенных петроградцев. Виктор Шкловский в интервью журналисту Кэтрин Райдел рассказывал: «У него, значит, была удобная, громадная комната с петровской мебелью, два сиамских крупных белых слона. И, значит, очень холодно, очень холодно. Так что, громадный диван и большая доха, оленья. Так что, мы обыкновенно там лежали под дохой». У Горького вечно толкались посетители — администраторы Дома искусств, Дома ученых, издательства «Всемирная литература», а также, по словам Ходасевича, «артисты, художники, спекулянты, бывшие сановники, великосветские дамы». Иногда люди заходили попить чаю и оставались жить на месяцы.

художник Иван Николаевич Ракицкий, Валентина Михайловна Ходасевич (племянница Владислава Ходасевича) с мужем Андреем Романовичем Дидерихсом и Мария Александровна Гейнце, по мемуарам известная как «Молекула» — сирота, дочь знакомых Горького. «Образовалось нечто вроде „коммуны“», — вспоминала Валентина Ходасевич в книге «Портреты словами». — «Все мы работали. Пайки получали эпизодически по месту работы — приносили домой в общий котел; они скудные, а тащить трудно. Давали то яблоки полугнилые, то воблу вяленую или ржавые обжигающе-соленые селедки, то чечевицу, то горох, а то конопляное семя (никто не знал, что с ним делать). Выяснилось: им любят питаться канарейки — канареек не было».

Англичанам отвели большую комнату, в которой стояли две хорошие кровати и жили Бенкендорф и Гейнце (одну выселили к Ходасевичам, другую к Ракицкому). Жить вдвоем в одной комнате Уэллсам казалось странно, но в остальном атмосфера была такая, к какой они привыкли: гости, застолье, игры, шутки, анекдоты, розыгрыши, куплеты, шарады; все обитатели квартиры имели прозвища — как в «Истон-Глиб». Хозяин был болен туберкулезом, харкал кровью, температурил по ночам, но курить не бросал и во всяком шутовстве принимал участие. Эйч Джи, сам легочный больной, с характерным для мужчин невниманием к чужим болячкам счел, что Рассел ошибся и его старый друг «так же здоров и бодр на вид, как в 1906 году, когда мы с ним познакомились».

В первый же день обнаружилось, что объясняться по-русски Джип не может. Бенкендорф знала английский — ее отрядили сопровождать гостей. Все, кто видел Уэллсов, отмечают, как сильно они, «сытые и гладкие», отличались от нас. Шкловский: «Уэллс — очень аккуратный, полный, сильный, большого роста, с большим количеством чемоданов, хорошо запертых. Сын любил писать. И когда он писал, то у него со всех карманов звучали ключи, как будто он шаман, железом который машет. Но человек умный, Уэллс, сын — поглупее. Уэллс удивлялся, откуда у нас так много кожаных курток, откуда кожа и почему повсюду продают цветы?» Никому не понравились гости; хоть чем-нибудь да не понравились. Николай Чуковский писал со слов своего отца, что Уэллсы «оказались на редкость неразговорчивыми и даже вопросов почти не задавали. Они как будто чего-то все время боялись, хотя чего именно, понять было невозможно». Боялись в тогдашнем Петрограде не только Уэллсы. Вроде бы иностранцев не могли арестовать — но мало ли? Джон Рид два месяца тому назад в России умер от тифа. Было чего бояться…

Джипу было 18 лет: студент-зоолог, беспрестанно говоривший о животных, он не мог заинтересовать старшую часть населения квартиры и его поручили Валентине Ходасевич, которая объяснялась с ним по-французски. Она ежедневно водила юношу по городу. Пришли в зоопарк: «Было чудом, что порядочное количество зверей еще были живы, но на многих кожа висела складками и казалась с чужого плеча. Очень грустные глаза были у льва, которому при нас принесли в бадье какое-то вегетарианское месиво из муки и ботвы: понятно, что загрустишь! Я старалась что-то привирать Джипу, уверяя, что это „разгрузочный день“, да и не всегда в Петрограде бывает свежее мясо… „Да-да, я понимаю…“ — говорил Джип». В зоопарк они ходили каждый день, пытались подкармливать умирающих зверей. Неизвестно, был ли в зоопарке старший Уэллс. Звери его не особенно интересовали. Он приехал смотреть «школу или тюрьму», но в тюрьму его не повели. В его тексте есть слова «нам показали почти все, что мы хотели посмотреть», а Мария Бенкендорф говорила Берберовой, что Уэллс просил ее — безрезультатно, разумеется, — сводить его на Гороховую, в ЧК.

А школа была, на следующий день после приезда, — знаменитое Тенишевское училище. Благодаря Корнею Ивановичу Чуковскому и его сыну этот эпизод многократно кочевал из одной книги в другую. Сам Уэллс пишет: «Школа была исключительно хорошо оборудована, гораздо лучше, чем рядовые английские начальные школы; дети казались смышлеными и хорошо развитыми. Но мы приехали после занятий и не смогли побывать на уроках; судя по поведению учеников, дисциплина в школе сильно хромала. Я решил, что мне показали специально подготовленную для моего посещения школу и что это все, чем может похвалиться Петроград. Человек, сопровождавший нас во время этого визита (Чуковский. — М. Ч.), начал спрашивать детей об английской литературе и их любимых писателях. Одно имя господствовало над всеми остальными. Мое собственное. <…> Опрос продолжался, и дети перечислили названия доброй дюжины моих книг. Тут я заявил, что абсолютно удовлетворен всем, что видел и слышал, и не желаю больше ничего осматривать… и покинул школу с натянутой улыбкой, возмущенный организаторами этого посещения».

ошибся: ряд учащихся Тенишевского (Владимир Познер, Симон Дрейден, Евгения Лунц) впоследствии подтвердили, что их никак не готовили. Чуковский был оскорблен и принял организационные меры: «Вестник литературы» опубликовал его письмо, озаглавленное «Свобода клеветы», где предлагалось «поставить вопрос об отношении зарубежной печати к оставшимся в России литераторам во всей принципиальной широте». Уэллс мнения своего не переменил даже после разговора с Познером, много лет спустя встречавшимся с ним в Лондоне. Он потребовал, чтобы его повели в другую школу: «Я был уверен, что первый раз меня вводили в заблуждение и теперь-то я попаду в поистине скверную школу. На самом деле все, что я увидел, было гораздо лучше — и здание, и оборудование, и дисциплина школьников». Хитроумные русские опять провели англичанина: вторая школа была не менее знаменита, чем Тенишевское, — Петришуле, старейшая школа Петербурга с усиленным изучением немецкого языка. «Под конец мы решили проверить необычайную популярность Герберта Уэллса среди русских подростков. Никто из этих детей никогда не слыхал о нем. В школьной библиотеке не было ни одной его книги. Это окончательно убедило меня в том, что я нахожусь в совершенно нормальном учебном заведении».

Уэллс заметил также, что в общем и целом советские школы ничем не отличаются от английских, что «русские коммунисты — убежденные противники наказания детей», что «русские дети развиваются поразительно быстро для северян» и что «совместное обучение подростков до 15–16 лет в стране с такими расшатанными устоями, как Россия наших дней, привело к дурным последствиям» — об этом он узнал, когда к Горькому пришли бывший глава петроградской ЧК Бакаев и будущий первый секретарь Петроградского губкома Залуцкий: беседа проходила в присутствии Уэллса. «Несомненно только, что в городах России наряду с подъемом народного просвещения и интеллектуальным развитием молодежи возросла и ее распущенность, особенно в вопросах пола; и все это происходит в то время, когда старшее поколение соблюдает беспримерную, пуританскую моральную чистоту». Любопытно, конечно, откуда он взял эту «беспримерную моральную чистоту». Шкловский в статье «Петербург в блокаде» писал, что от голода и холода «у мужчин была почти полная импотенция, а у женщин исчезли месячные…». Поневоле будешь морально чист, когда все мысли — где достать еды и как согреться… Показали Уэллсу и приемник-распределитель для беспризорных: «Мы провели некоторое время среди детей, всесторонне знакомясь с их жизнью в приемнике, и они показались нам здоровыми, довольными и счастливыми».

Культурная программа открывалась, как водится, банкетом: он состоялся 30 сентября [76]в Доме искусств [77]. Об этом злополучном обеде существует множество воспоминаний, изрядно противоречащих друг другу. Евгений Замятин в очерке «Уэллс» писал: «Наскоро сорганизованный обед превратился в торжественное чествование английского гостя с целым рядом речей». Насчет «наскоро сорганизованного» Замятин, похоже, ошибся. Чтобы у нас, хоть в самый голодный год, да не попытались пустить пыль в глаза заезжему иностранцу — быть такого не может. Встреча с Уэллсом первоначально планировалась на 28 сентября, но толпа голодных поэтов напрасно протомилась в Доме искусств — к приему не были готовы. Николай Оцуп вспоминал: «Заведующий хозяйством Дома искусств позвал на экстренное совещание писателей и предложил им утвердить меню обеда в честь Уэллса. Накормить английского гостя можно было очень хорошо (чтобы пустить ему пыль в глаза). „Совещание“ этот план отвергло: пусть знает Уэллс, как питается русский писатель…<…> Принято было среднее решение: пира не устраивать, но и голодом Уэллса не морить». Михаил Слонимский: «Длинные столы в большом зале были покрыты чистыми скатертями Елисеева. На столах не только хлеб и колбаса, но у каждой тарелки лежала даже палочка настоящего, давно не виданного шоколада. Горело электричество, топилась печь». Другой очевидец, Юрий Анненков, на чьем тексте базируются почти все рассказы о том банкете: «По распоряжению Продовольственного Комитета Петербургского Совета в кухню „Дома Искусств“ были доставлены по этому случаю довольно редкие продукты».

Кто был на этом обеде? Всего — человек тридцать; к сожалению, не существует ни полного списка присутствовавших, ни стенограмм выступлений. «Блистали своим отсутствием» Блок (хотя он был в ДИСКе 28-го), Ходасевич, Мандельштам. Присутствовали Гумилев, Георгий Иванов, Замятин, Анненков, Шкловский, Оцуп, Чуковский, Александр Грин, Михаил Лозинский, Амфитеатров, Евреинов, Питирим Сорокин, Пуни, Ольденбург, Волынский, Данзас, Чудовский, Слонимский [78]. Предположительно были Николай Тихонов, Ида Наппельбаум, Ирина Одоевцева, Владимир Пяст, Всеволод Рождественский. Накануне, 29-го, в ДИСКе состоялось юбилейное чествование Михаила Кузмина — вполне вероятно, что Кузмин со своей обычной свитой был там на следующий день.

Кто и что говорил? Источники опять расходятся: по мнению «советских», выступавшие ныли, и лишь отдельные личности защищали советскую власть. Слонимский: «Когда начались речи, состав собравшегося общества определился ясно. Особенную активность проявляли журналисты закрытых газет. Отдельные голоса советских литераторов заглушались ораторским темпераментом людей, выбывших вскоре после этого вечера в эмиграцию. Эти ораторы жаловались, просили помощи, клеветали…», а речь Грина «резко отличалась от ряда произнесенных на этом банкете речей, в которых было немало пошлого, глупого и враждебного Советской власти». Чуковский вспоминал недружелюбное по отношению к Советам выступление Сорокина. «Антисоветские», напротив, пишут, что все речи были хвалебные и лишь единицы высказались критически. Ходасевич (сам на банкете не бывший): «Горький и другие ораторы говорили о перспективах, которые молодая диктатура пролетариата открывает перед наукой и искусством. Внезапно А. В. Амфитеатров, к которому Горький относился очень хорошо, встал и сказал нечто противоположное предыдущим речам». Берберова (тоже с чужих слов): «А если и были некоторые скрипучие голоса на этом вечере, то только тех людей, которых усиленно, но безуспешно пытались не пригласить в Дом искусств; они все-таки явились со зловредной целью нажаловаться Уэллсу на то, что с ними сделали, и показать, до чего они доведены». По словам Анненкова, на обеде речей как таковых было всего две — приветственная Горького и ответная Уэллса, а все остальное время шла «обычная беседа на общие темы». Чуковский записал в дневнике: «Замятин беседовал с Уэллсом о социализме. Уэллс был против общей собственности. Горький защищал ее». Сам Замятин приводит полный перечень выступавших (с речами или репликами): «Говорили по-русски: А. В. Амфитеатров, В. Ф. Боцяновский, А. С. Грин, М. Горький, И. Пуни, П. Сорокин, К. И. Чуковский, В. Б. Шкловский; по-английски: Ю. П. Данзас, Евг. Замятин, С. Ф. Ольденбург, Чудовский; речи говоривших по-русски переводились Уэллсу». (Переводили Мария Бенкендорф и Замятин.) Но случился на том обеде один инцидент, о котором не забыл никто: выступление Амфитеатрова. Анненков подробно описал этот эпизод:

«— Вы ели здесь, — обратился он (Амфитеатров. — М. Ч.) к Уэллсу, — рубленые котлеты и пирожные, правда, несколько примитивные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные специально в вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с вами, чем-то более соблазнительным, чем ваша сигара! Правда, вы видите нас пристойно одетыми; как вы можете заметить, есть среди нас даже один смокинг. Но я уверен, что вы не можете подумать, что многие из нас, и может быть, наиболее достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака и что ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, „бельем“… <…>

<…> сорвался со стула и закричал в лицо бесстрастного туриста:

„— Скажите там, в вашей Англии, скажите вашим англичанам, что мы их презираем, что мы их ненавидим! Мы ненавидим вас ненавистью затравленных зверей за вашу бесчеловечную блокаду, мы ненавидим вас за нашу кровь, которой мы истекаем, за муки, за ужас и за голод, которые нас уничтожают, за все то, что с высоты вашего благополучия вы спокойно называли сегодня „курьезным историческим опытом“! <…>

— Слушайте, вы! равнодушный и краснорожий! — кричал Шкловский, размахивая ложкой. — Будьте уверены, английская знаменитость, какой вы являетесь, что запах нашей крови прорвется однажды сквозь вашу блокаду и положит конец вашему идиллическому, трам-трам-трам, и вашему непоколебимому спокойствию!“

Герберт Уэллс хотел вежливо ответить на это выступление, но перепутал имена говоривших, которые в порыве негодования кинулись друг на друга с громогласными объяснениями…»

«Выступил Амфитеатров, который говорил о том, что на нас одето — это хороший костюм, а под этим костюмом обрывки грязного белья… <…> Горький говорил: „Знаете, нехорошо так жаловаться“. Я выступил…<…> „Вы нам устроили блокаду. У нас закрыт порт, вот недавно к нам пришел корабль, который привез немножко еды и духи. Мы эти духи меняли в окрестностях, хорошие французские духи. И вот отношения испорчены навсегда. Ну, словом, это не забудем“. Уэллс ответил: „Я не отвечаю за это, политика ужасная…“» Слонимский: «Тут он [Амфитеатров] взъярился и, вообразив себя, очевидно, перед многотысячной аудиторией, завопил: „Но если все здесь скинут с себя верхние одежды, то вы, господин Уэллс, увидите грязное, давно не мытое, клочьями висящее белье!“ Тут Алексей Максимович улыбнулся.<…> Это уже был анекдот. Стараясь разоблачить перед иностранным гостем „ужасы революции“, противники самым комическим образом разоблачали самих себя». А вот воспоминания Оцупа о выступлении Амфитеатрова: «Речь эта, взволнованная и справедливая, вызывала все же ощущение неловкости: равнодушному, спокойному, хорошо и чисто одетому англичанину стоило ли рассказывать об этих слишком интимных несчастьях. Гумилева особенно покоробило заявление о неделями не мытом белье писателей. Он повернулся к говорящему и произнес довольно громко: „Parlez pour vous!“».

Все сходятся на том, что Амфитеатров на Уэллса злобно кричал. Перевод, вероятно, кое-что смягчил, но интонация не могла от Эйч Джи ускользнуть. Из его собственного комментария следует, что он не обиделся: «…г. Амфитеатров обратился ко мне с длинной желчной речью. Он разделял общепринятое заблуждение, что я слеп и туп и что мне втирают очки. Амфитеатров предложил всем присутствующим снять свои благообразные пиджаки, чтобы я воочию увидел под ними жалкие лохмотья. Это была тягостная речь и — что касается меня — совершенно излишняя, и я упоминаю о ней здесь для того, чтобы подчеркнуть, до чего дошла всеобщая нищета». Вообще-то Эйч Джи физически не переносил, когда на него орали, мгновенно ощетинивался и слов кричащего уже не воспринимал. Вероятно, если бы Амфитеатров высказался в спокойном тоне, Уэллс отнесся бы к его речам иначе. Впрочем, это ничего бы не изменило. Из присутствовавших на обеде лишь единицы умрут на родине и притом в своей постели.

Что говорил и как вел себя сам Уэллс? Николай Чуковский со слов отца пишет, что он слушал речи «с растерянным, страдающим видом человека, который хочет поскорей уйти и не знает, как это сделать». Георгию Иванову в нем увиделись «величие, важность, небрежность». Но в большинстве описаний ссылаются на Анненкова: «В ответ наш гость, с английской сигарой в руке и улыбкой на губах, выразил удовольствие, полученное им — иностранным путешественником — от возможности лично понаблюдать „курьезный исторический опыт, который развертывается в стране, вспаханной и воспламененной социальной революцией“». С английской сигарой, улыбается, «курьезный» опыт, «удовольствие» — что за чудовище! Но все же давайте разбираться.

Человека чествуют на банкете — он должен не улыбаться, а нахмуриться и сказать: «Я недоволен тем, что меня сюда позвали, и за ваши дурацкие приветствия вам ничуточки не признателен»? А сигара в руке? Уэллс был человек более-менее светский, привыкший к обществу: не мог он произносить речь, куря сигару, если только в это же время не курили и остальные (а они наверняка курили — Горький вообще не расставался с папиросой). И наконец, самое ужасное слово — «курьезный». Английское curious можно перевести и так. Но у этого слова много других значений. Прежде всего — «познавательный». Трудно сказать, ошиблись ли переводчики или сам Анненков, а только Уэллс, не будучи мертвецки пьян, не мог назвать русскую революцию «курьезной». Он называл «курьезными» наши порядки, а не революцию, да и то лишь в частных разговорах с соотечественниками. Ничего «курьезного» он в России не увидел, кроме одного: «Я хочу сказать лишь несколько слов о доме отдыха для рабочих на Каменном острове. Это начинание показалось мне одновременно и превосходным и довольно курьезным. Рабочих посылают сюда на 2–3 недели отдохнуть в культурных условиях. <…> И рабочий должен вести себя в соответствии с этой изящной обстановкой; это один из методов его перевоспитания. Мне рассказывали, что, если отдыхающий забудется и, откашлявшись, по доброй старой простонародной привычке сплюнет на пол, служитель обводит это место мелом и предлагает ему вытереть оскверненный паркет».

С той же неприязнью, с какой наши (и советские, и эмигранты) описывают выбритые щеки и приличный пиджак Уэллса, они отмечают то, что он написал о «гибнущем», по его же выражению, Петрограде: «Спичек здесь больше, чем было в Англии в 1917 году, и надо сказать, что советская спичка — весьма недурного качества. Но такие вещи, как воротнички, галстуки, шнурки для ботинок, простыни и одеяла, ложки и вилки, всяческую галантерею и обыкновенную посуду достать невозможно», «При простуде и головной боли принять нечего; нельзя и думать о том, чтобы купить обыкновенную грелку». А еще он купил тарелку за 800 рублей… [79]Мы гибнем, а эта сытая сволочь тарелки покупает и жалуется на всякую чепуху: ах, на витринах краска облупилась, ах, трамвай ходит только до шести! «Мне, которому слишком не новы многие открытия Уэллса насчет ужасов в России, — писал Бунин, — было все-таки больно и страшно читать его; мне было стыдно за наивности этого туриста, совершившего прогулку к „хижинам кафров“, в гости к одному из людоедских царьков (лично, впрочем, не людоеду, „он не коммунист, как и я“) — стыдно за это неподражаемое: „бедные дикари, у них нет даже бутылки горячей воды для постели!“ — стыдно за бессердечную элегичность его тона по отношению к великим страдальцам, к узникам той людоедской темницы с „ванной и парикмахером“, куда он, мудрый и всезнающий Уэллс, вошел, „как неожиданный луч света“, куда „так легко“, так непонятно легко для этих узников прогулялся он, „свободный, независимый“ гражданин мира, не идеального, конечно, но ведь все-таки человеческого, а не скотского, не звериного, не большевистского…»

вначале общие слова «подлинное положение в России настолько тяжело и ужасно, что не поддается никакой маскировке», употребил выражения «колоссальный непоправимый крах», «катастрофа», «невероятные лишения»; но как донести смысл этих выражений до лондонцев? Вообразите себе, у них даже магазины не работают! Это последняя степень падения!.. Обратим внимание: в «России во мгле» Уэллс и своим пророчит разруху, если не реорганизуют общество на социалистический (но не большевистский) лад, и для описания грядущей катастрофы использует тот же довод: «Магазины Риджент-стрит постигнет судьба магазинов Невского проспекта»… Примечательно, что то же самое, что возмутило Бунина, не понравилось и советским. Александр Беляев: «Иностранец не слыхал уличных разговоров, в которых можно было услышать радость нового пролетарского города. Он улавливал ухом только слова „нэп“, „пайки“, так уж было устроено его ухо». Глухо к «музыке революции», как скажет Троцкий, и восприимчиво только к ее плоти.

Хорошо еще, что Бунин, когда писал свою статью «Несколько слов английскому писателю», не знал некоторых замечаний Шкловского — тот вспоминал один из своих разговоров с Уэллсом: «Уэллс тогда сидел, а сын занимался своими делами, и он мне говорил. Он мне говорил, что в этой стране надо спекулировать. <…> Спекулировать, потому что здесь, говорит, такие вещи продаются, нефрит выбрасывается… старый английский фарфор, китайский фарфор, английский, воруется». Трудно судить, не перепутал ли пожилой Шкловский чего-нибудь. В «России во мгле» Уэллс писал о спекулянтах: их расстреливают (он полагал, что только их), и это правильно, ибо иначе невозможно бороться с голодом. Маловероятно, что он призывал кого-то заняться спекуляцией.

Культурная программа включает посещение театров — с этим все было как прежде. «Мы слышали величайшего певца и актера Шаляпина в „Севильском цирюльнике“ и „Хованщине“; музыканты великолепного оркестра были одеты весьма пестро, но дирижер по-прежнему появлялся во фраке и белом галстуке. Мы были на „Садко“, видели Монахова в „Царевиче Алексее“ и в роли Яго в „Отелло“ (жена Горького, г-жа Андреева, играла Дездемону)». С Шаляпиным Уэллс познакомился и был потом у него в гостях: «Революция так мало коснулась г-жи Шаляпиной, что она спрашивала нас, что сейчас носят в Лондоне. Из-за блокады последний дошедший до нее модный журнал был трехлетней давности». (Шаляпины отдадут визит, когда приедут в «Истон-Глиб» на уик-энд.) Встретился с композитором Глазуновым, с которым познакомился в Лондоне: «Он вспоминал Лондон и Оксфорд; я видел, что он охвачен нестерпимым желанием снова очутиться в большом, полном жизни городе, с его изобилием, с его оживленной толпой, в городе, где он нашел бы вдохновляющую аудиторию в теплых, ярко освещенных концертных залах. Мой приезд был для него как бы живым доказательством того, что все это еще существует. Он повернулся спиной к окну, за которым виднелись пустынные в сумерках воды холодной свинцово-серой Невы и неясные очертания Петропавловской крепости. „В Англии не будет революции, нет? У меня было много друзей в Англии, много хороших друзей…“ Мне тяжело было покидать его, и ему очень тяжело расставаться со мной…» Джип в это время побывал в Обуховской больнице и рассказывал о ее бедственном положении. Ничего «курьезного» Уэллс во всем этом не находил. Всякий, кто даст себе труд прочесть «Россию во мгле», увидит, что ему было тягостно и тоскливо.

Ходили с Марией Бенкендорф в Эрмитаж, гуляли, ездили на Васильевский остров. По вечерам сидели за столом с гостями, потом Горький чаще всего уводил Эйч Джи к себе в кабинет и там они до глубокой ночи разговаривали при посредничестве переводчицы, обсуждая совместные прожекты, Горькому очень понравилась «Схема истории», он намеревался перевести ее на русский (это не было сделано). Правомерно называть Горького и Уэллса друзьями — или это натяжка? Они виделись три раза. После первой встречи в Штатах переписывались регулярно, хотя не очень часто. Но их идейная близость была велика: дабы не углубляться в литературоведение, изложим основные сходства, опуская аргументацию. Итак, общее:

1. И Уэллсу, и Горькому активно не нравился человек нашего вида. (Павел Басинский свою книгу о Горьком заключил придумкой, что Горький мог быть инопланетянином, засланным в наш мир; то же можно сказать об Уэллсе.)

4. Очень не любили крестьянство, деревню и так называемый «Восток».

5. Единственной стоящей социальной группой считали интеллигенцию.

6. Не верили в массы, а только в передовые группы просвещенных людей.

«всё про всё».

8. Занимались богостроительством (Горький — больше, Уэллс — меньше); у обоих Богом — если предельно упростить — назывались симпатичные им человеческие черты: что-то вроде мужества у Уэллса, что-то вроде совести у Горького.

называли злыми — зачастую называли люди, которые сами никому не помогали, аргументируя это тем, что лучше с Богом в душе напакостить своему ближнему, чем без Бога в душе ему помочь); оба были резки в высказываниях, часто ссорились и мирились с окружающими; оба питали чрезвычайную, почти болезненную слабость к женскому полу; оба любили веселье, суету, гостей и «дым коромыслом».

Различия же не особенно значительны. Уэллс ненавидел Маркса, Горький был к нему безразличен; Уэллс терпеть не мог пролетариата, Горький его не то чтобы любил, но относился скорее с симпатией. Имелись различия и в характерах: Горький, к примеру, стоически переносил болезни, Уэллс, болея, капризничал как ребенок; Горький был умелым организатором, Уэллс — никудышным. Ряд опять же можно продолжать, но вряд ли найдется что-то принципиальное. У Уэллса все смягчалось его «английскостью», у Горького обострялось его «русскостью». Они были похожи как близнецы, которых после рождения поместили в разную среду. Что же касается творческого метода и стиля, то между яркой, словно ковер, прозой Горького и сухой и стерильной, как больничная марля, прозой Уэллса сходства никакого нет, кроме одного: тут и там герои очень много разглагольствуют.

* * *

«Пусть в этой области, совершенно невинной политически области подкармливания ученых, использования их силы в аполитичной культурной области Горький заработает, до некоторой степени, карт-бланш». Уэллс не заметил, чтобы ученых хорошо «подкармливали»: «Многие из них отчаялись уже получить какие-либо вести из зарубежного мира. В течение трех лет, очень мрачных и долгих, они жили в мире, который, казалось, неуклонно опускался с одной ступени бедствий на другую, все ниже и ниже, в непроглядную тьму. Не знаю, может быть, им довелось встретиться с той или иной политической делегацией, посетившей Россию, но совершенно очевидно, что они никак не ожидали, что им когда-либо придется снова увидеть свободного и независимого человека, который, казалось, без затруднений, сам по себе, прибыл из Лондона и который мог не только приехать, но и вернуться снова в потерянный для них мир Запада. Это произвело такое же впечатление, как если б в тюремную камеру вдруг зашел с визитом нежданный посетитель».

виноват Ленин, а наши помещики абсолютно ни в чем не виновны, но Уэллсу-то что было теперь делать? Он видел, что ученые голодают и что у них нет книг — это был факт, и если бы блокаду не сняли, от этого стало бы веселее Бунину, но вряд ли Павлову… Предположим фантастическое: европейские страны доводят интервенцию до победного конца и сажают на трон Колчака или Врангеля: не факт, что все ученые бы до этого дожили, что большевики, отступая, их не расстреляли бы (Ленин намеревался использовать интеллигенцию в качестве «живого щита» при обороне Петрограда от Юденича), что белые их не расстреляли бы за сотрудничество с большевиками… «Если этой зимой Петроград погибнет от голода, погибнут и члены Дома ученых. — написал Уэллс, — если только нам не удастся помочь им какими-нибудь чрезвычайными мерами…» Он упоминает о медике Иване Ивановиче Манухине и его новом методе лечения туберкулеза (радиологическом; он лечил по этому методу Горького и Мережковского). Уэллс увез с собой список работ Манухина и опубликовал его в Англии; быть может, это хоть чуточку помогло Манухину, когда он в 1930-х уехал в эмиграцию… «Увы, опять и опять немного не так, г. Уэллс, — Павлов не раз, но совершенно тщетно молил выпустить его из ада, столь мило изображенного вами..» Увы, опять и опять немного не так, уважаемый, любимый Иван Алексеевич: ад не был «мило» изображен. «На самом же деле подлинное положение в России настолько тяжело и ужасно, что не поддается никакой маскировке».

Из самых крупных советских руководителей Уэллс общался с Лениным и Зиновьевым. Встреча с Лениным была назначена на утро 6 октября — так, во всяком случае, утверждают советские источники. У Берберовой написано «12 октября», а у Клэр Шеридан — «5 октября». Уэллс с Джипом выехали в Москву вечером 4-го (а если верить Шеридан, то 3-го) курьерским поездом (он шел 14 часов) в спальном вагоне люкс, где, однако, «не было ни графинов для воды, ни стаканов, ни тому подобных мелочей». Мария Бенкендорф с ними не поехала. Сопровождал их матрос, которому в Петрограде выдали серебряный чайник, чтобы британцы могли попить чаю в дороге. Уэллс догадался, что чайник принадлежал ранее частному лицу, однако написал, что «по-видимому, этот чайник вступил на путь служения обществу совершенно законным образом». Это не простодушие, а так называемый британский юмор, которого наши в большинстве своем не поняли.

В Москве Уэллсов устроили в особняке на Софийской набережной, где раньше было (и снова есть) британское посольство; тогда же это был дом для приема заграничных гостей и одновременно — склад экспроприированных художественных ценностей, которые Эйч Джи обозвал «великолепной рухлядью»: «Эти вещи никак не подходят новому миру, если только на самом деле русские коммунисты строят новый мир». В особняке жили также Клэр Шеридан и американский банкир Фрэнк Вандерлип, приехавший для переговоров о заключении концессий в Баку и на Камчатке, а также, как считается, для «прощупывания почвы» относительно установления дипломатических отношений США с советской Россией. Уэллсу это обстоятельство казалось подозрительным — как можно толковать о каких-то концессиях с непризнанным правительством? Таинственный Вандерлип перемешался по городу самостоятельно, а Шеридан курировал сотрудник Наркоминдела Михаил Маркович Бородин (Грузенберг), бывший ранее послом в Мексике и выполнявший разные деликатные миссии в США. Ему же поручили и Уэллсов — на два дня.

«как обычно весел и очень смешно описывал свои приключения в Петрограде». Значит, не солгал Анненков — «курьезно»? Да, но не ученые, умирающие от голода, а организация быта и образ жизни. Уэллсы явились к завтраку; прислугой был специально испечен яблочный пирог. Бородин от пирога злобно отказался (как пишет Шеридан, «коммунист в нем восстал» против этого пирога) и сказал Клэр, что ненавидит Уэллса, но не объяснил почему. Гуляли по Москве, обедали, ужинали — на стол подавал лакей. Сидели за полночь, делились впечатлениями, нашли, что всякий русский дом похож на вокзал: русские могут войти к человеку в спальню, когда тот не одет, едят и курят в тех же комнатах, где спят. Уэллс, по словам Шеридан, слишком много жаловался на скверные бытовые условия. «Ему абсолютно необходимы утренняя ванна, ежедневная газета, тихий завтрак. <…> Но если вы так устроены, что отсутствие горячей ванны мешает вам оценить Россию, о дорогой Эйч Джи, вам нужно менять свои привычки!» — иронизировала Шеридан, несколькими абзацами ранее, впрочем, с восторгом писавшая, что наконец-то смогла принять ванну.

Особняк был благоустроенный, ужин хороший, собеседники интересные, но Уэллс брюзжал: «Все мое пребывание в Москве было исковеркано глубоко раздражающей неразберихой. <…> Хотя я сам слышал, как Горький заранее договорился по междугородному телефону о моей встрече с Лениным, в Москве мне заявили, что там ничего не знали о моем приезде». Утром в Кремль Уэллса сопровождал уже не матрос, а другой человек, без чайника: Федор Аронович Ротштейн, член социалистической партии Британии и один из основателей ее компартии, в 1920-м вернувшийся на родину и ставший сотрудником Наркомата иностранных дел. Чтобы попасть на прием к Ленину, понадобилось множество звонков, время встречи дважды переносили, пять раз проверяли документы. Уэллс опять сердился: с Ллойд Джорджем и Рузвельтом подобных сложностей не возникало. Но наконец Ленин принял его; присутствовали также Чичерин, частично взявший на себя функции переводчика, и фотограф.

«Я ожидал встретить марксистского начетчика, с которым мне придется вступить в схватку, но ничего подобного не произошло. Мне говорили, что Ленин любит поучать людей, но он, безусловно, не занимался этим во время нашей беседы. Когда описывают Ленина, уделяют много внимания его смеху, будто бы приятному вначале, но затем принимающему оттенок цинизма; я не слышал такого смеха». Троцкий в книге «Вокруг октября» напишет, что Ленин не смеялся в присутствии Уэллса потому, что ему хотелось: а) зевать от скуки и б) материться от досады; ни того ни другого он не делал из вежливости. Троцкому, конечно, виднее…

Опустим стократно цитированное описание внешности Ленина — мы и без Уэллса знаем, как он выглядел. К содержанию разговора: Уэллс выделил две темы. «Одну тему вел я: „Как вы представляете себе будущую Россию? Какое государство вы стремитесь построить?“ Вторую тему вел он: „Почему в Англии не начинается социальная революция? Почему вы ничего не делаете, чтобы подготовить ее? Почему вы не уничтожаете капитализм и не создаете коммунистическое государство?“». Такие глобальные вопросы за полтора часа не обсудишь, беседа получилась обрывочная. Уэллс сказал Ленину, что разрушенные города надо восстанавливать; Ленин согласился. Ленин изложил план ГОЭЛРО; Уэллс не поверил и именно за это назвал собеседника мечтателем [81]. Перешли к крестьянам: Уэллс сомневался, что с ними можно сварить кашу; тут Ленин «наклонился ко мне и перешел на конфиденциальный тон, как будто крестьяне могли его услышать».

наблюдавшего, как в деревне кнутом забили женщину — под дружный хохот зрителей, — и описавшего множество картин изощренного садизма. В 1922-м Горький напишет статью «О русском крестьянстве» (при советской власти она не будет опубликована на родине), в которой скажет о крестьянах совершенно ужасные вещи. Вряд ли Уэллс видел подобные сцены в Англии, но рассказы Горького читал и с самим Горьким на эту тему разговаривал. Теперь ему показалось, что и Ленин своих крестьян до смерти боится.

Далее перешли к образованию: Уэллс похвалил школы, Ленин «был доволен». Уэллс покритиковал кое-что из увиденного: «По-моему, во многих вопросах коммунисты проводят свою линию слишком быстро и жестко, разрушая раньше, чем они сами готовы строить; особенно это ощущается в Петроградской коммуне. Коммунисты уничтожили торговлю раньше, чем они были готовы ввести нормированную выдачу продуктов; они ликвидировали кооперативную систему вместо того, чтобы использовать ее, и т. д.». Он стал убеждать Ленина в том, что от капитализма к социализму можно перейти эволюционным путем; Ленин ответил, что нельзя. Уэллс сказал, что войны порождаются не капитализмом, а национализмом; Ленин от этой темы увильнул и подробно рассказал о концессиях Вандерлипа, после чего спросил: «Поможет это укрепить мир? А не явится ли это началом новой всемирной драки? Понравится ли такой проект английским империалистам?» Эйч Джи отделался общими словами.

«Сила его была в простоте замысла, сочетавшейся с изощренностью мысли, — писал Уэллс о Ленине в „Опыте автобиографии“. — Казалось, что он — полновластный хозяин всего, что осталось от России; однако владычество его было не таким уж безграничным, ему приходилось держать в узде строптивую команду сторонников и такое орудие, как ОГПУ, которое могло выскользнуть из рук и ужалить его самого — скажем, когда казнили великих князей после его распоряжения об отсрочке». Интересно, конечно, кто ему рассказал эту историю — про отсрочку и нарушенные ленинские распоряжения…

«Ну и мещанин! Ну и филистер!!» Ленин, по словам Троцкого, об Уэллсе тотчас забыл, но сам Троцкий не забыл и в книге. «Вокруг октября» заполнил цветистыми ругательствами в его адрес («напыщенное самодовольство», «цивилизованное чванство», «воплощает породу мнимообразованных, ограниченных мещан», его остроумие «тяжеловатое, как пудинг» и т. п.) целую главу, содержание которой вкратце можно передать следующим образом: 1) Уэллс написал, что Ленин смуглый, а он на самом деле блондин; 2) Уэллс написал, что Ленин маленького роста, а он на самом деле среднего; 3) Уэллс воображал, будто он снизошел до разговора с Лениным, а на самом деле это Ленин снизошел до разговора с ним; 4) Уэллс — дурак; 5) Уэллс ничего в Ленине не понял. Четыре первых утверждения можно оспаривать. Последнее вполне справедливо.

«Джоанна и Питер», и что «описание жизни английской буржуазии превосходно», и что он хочет прочесть «Войну в воздухе» и «Освобожденный мир», для которых у него ранее не находилось времени. Вряд ли Ленин выдумал все это, чтобы сделать приятное английской даме.

Уэллс очень хотел поговорить с Луначарским, но устроить встречу в тот же день не удалось, а ждать он не пожелал, так как уже наметил отъезд в Ревель на 8 октября. Вернулись в особняк на Софийской; по дороге Ротштейн просил не рассказывать Вандерлипу о том, что Ленин говорил касательно концессий, и вообще сетовал на излишнюю откровенность Ленина, из чего Эйч Джи сделал вывод, будто Ленин не вполне свободен и Наркомат иностранных дел его контролирует. Он поделился подозрениями с Шеридан: та предположила, что Ленин откровенничал не по неосмотрительности, а сознательно. (Когда Клэр придет к Ленину, тот и с ней будет обсуждать эти концессии.) «Благодаря тому, что мы избегали упоминать о „миссии“ г. Вандерлипа, она раздулась в нашем сознании до огромных размеров, и мысль о ней стала неотвязной». Раздулась она до такой степени, что Уэллс, несмотря на все предостережения, о ней разболтает американскому посланнику в Риге Янгу, а также упомянет в «России во мгле»: «Мне говорили, что он [Вандерлип] привез рекомендательное письмо к Ленину от сенатора Хардинга». Из-за этого в октябре на страницах «Нью-Йорк таймс» развернется настоящая буря: о своей откровенности он пожалеет и будет все отрицать.

Вандерлип уговаривал Уэллса остаться на денек, но тот отказался. В Москву Уэллсы собирались вернуться тем же курьерским, каким прибыли. Стали ждать, когда за ними заедут, прождали три часа и на поезд опоздали, попали на другой, который шел не 14 часов, а 22. Это привело Уэллса в бешенство. «Я поговорил с нашим гидом как мужчина с мужчиной и высказал ему все, что я думаю о русских порядках. Он почтительно выслушал мою язвительную тираду и, когда я, наконец, остановился, ответил мне извинением, характерным для теперешнего умонастроения русских: „Видите ли, блокада…“». За этот абзац Троцкий Уэллса изничтожил — и он же больше всего возмутил эмигрантов. Подумаешь, несчастье — на поезд опоздал! У нас тут ТАКОЕ (прекрасное или ужасное в зависимости от стороны, которую занимали критики Уэллса), а этот зажравшийся паршивец жалуется, что его не принял Луначарский, что в вагоне люкс не было графинов, что он на поезд опоздал!

Однако Уэллс не жаловался на то, что опоздал поезд: курьерский-то ушел вовремя. Не сетовал и на то, что поезд идет медленно; когда он писал: «Железные дороги находятся в совершенно плачевном состоянии; паровозы, работающие на дровяном топливе, изношены; гайки разболтались, и рельсы шатаются, когда поезда тащатся по ним с предельной скоростью в 25 миль в час», то просто констатировал факт. Он возмущался тем, что его забыли отвезти на вокзал и объяснили это блокадой, которая была в данном случае ни при чем. Разруха, как известно, не в клозетах, а в головах. И блокада примерно там же.

«как и всех других в советской России», Уэллс назвал «исключительно непродуманной и бесплановой». Посадили его позади стола президиума. Он вспоминал посещение Госдумы в 1914-м: «Атмосфера вялого парламентаризма сменилась обстановкой многолюдного, шумного, по-особому волнующего массового митинга». Проголосовали за мир с Польшей, затем выступал Уэллс. «Членам совета сообщили, что я приехал из Англии, чтобы познакомиться с большевистским режимом; меня осыпали похвалами и затем призвали отнестись к этому режиму со всей справедливостью и не следовать примеру г-жи Сноуден, м-ра Геста и м-ра Бертрана Рассела, которые воспользовались недавно гостеприимством Советской республики, а по возвращении стали неблагожелательно отзываться о ней».

В августе 1920 года в России побывала делегация британских лейбористов, в составе которой были Бертран Рассел, лорд Хейден-Гест и жена Филиппа Сноудена, министра финансов Великобритании в лейбористских правительствах. Они описали свои впечатления [82]; им дал отповедь Карл Радек: Хейден-Гест — шпион, притворявшийся другом, миссис Сноуден — «разряженная гусыня», Рассел — честный человек, но весьма глуп, ибо считает, что «революция, при которой нет телефонов, белого хлеба, кофемолок и — о ужас! — роскошных автомобилей, это нехорошо, ибо Бертран Рассел не может выдержать такой революции больше двух недель, даже при всех предоставленных ему удобствах» [83]. Уэллс читал и статьи своих соотечественников, и статьи в ответ на статьи о них в «Правде», и саму «Правду» ему переводили; он опасался, что его собственное выступление переврут, и отдал его текст Сергею Семеновичу Зорину (Гомбаргу), референту Зиновьева. Зорин ему очень понравился: «Это очень симпатичный, остроумный молодой человек, вернувшийся из Америки, где он был чернорабочим. <…> Мы говорили с ним о том, как наш общественный строй изматывает, калечит, ожесточает честных и полных энергии людей. Это общее негодование сблизило нас, как братьев». «Брат» Уэллса будет расстрелян в 1937-м за связь с Зиновьевым и Каменевым.

Возвращаемся к речи Уэллса: «Я холодно отнесся к этим призывам; я приехал в Россию, чтобы беспристрастно оценить большевистское правительство, а не восхвалять его. Прежде всего я совершенно недвусмысленно заявил, что я не марксист и не коммунист, а коллективист и что русским следует ждать мира и помощи в своих бедствиях не от социальной революции в Европе, а от либерально настроенных умеренных кругов Запада». После этого участники заседания стали «простодушно» выпытывать у гостя, когда же в Англии произойдет революция. «Я ясно видел, что многие большевики, с которыми я беседовал, начинают с ужасом понимать: то, что в действительности произошло на самом деле, — вовсе не обещанная Марксом социальная революция, и речь идет не столько о том, что они захватили государственную власть, сколько о том, что они оказались на борту брошенного корабля. <…> Я также позволил себе прочесть им небольшую лекцию о том, что на Западе нет многочисленного „классово сознательного пролетариата“… Мои, несомненно, искренние слова подрывали самые дорогие сердцу русских коммунистов убеждения. Они отчаянно цепляются за свою веру в то, что в Англии сотни тысяч убежденных коммунистов, целиком принимающих марксистское евангелие, — сплоченный пролетариат — не сегодня-завтра захватят государственную власть и провозгласят Английскую Советскую Республику».

делегат — социалист Том Квелч). Зорин подарил Уэллсу копию фильма. «Один из самых эффектных номеров этого замечательного бакинского фильма — танец, исполненный джентльменом из окрестностей Баку. В отороченной мехом куртке, папахе и сапогах он стремительно и искусно танцует что-то вроде чечетки. Вынув два кинжала, он берет их в зубы и устанавливает на них два других, лезвия которых оказываются в опасном соседстве с его носом. Наконец, он кладет себе на лоб пятый кинжал, продолжая с тем же искусством отбивать чечетку в такт типичной восточной мелодии. Подбоченясь, он изгибается и идет вприсядку, как это делают русские казаки, все время описывая медленные круги и не переставая хлопать в ладоши. <…> Я с удовольствием воскресил бы Карла Маркса специально для того, чтобы посмотреть, как он будет глубокомысленно разглядывать его поверх своей бороды». После фильма пропели «Интернационал» и стали расходиться. «По существу, это был многолюдный митинг, который мог, самое большее, одобрить или не одобрить предложения правительства, но сам не способен ни на какую настоящую законодательную деятельность. По своей неорганизованности, отсутствию четкости и действенности Петроградский совет так же отличается от английского парламента, как груда разрозненных часовых колесиков от старомодных, неточных, но все еще показывающих время часов».

из русских какие-нибудь деньги. Это не исключено — он давал деньги и людям, находившимся в тысячекратно лучших условиях. После возвращения из Москвы Уэллсы ночевали уже в отдельных комнатах — гостевая пустовала и ее отвели Джипу. Мария Бенкендорф оказалась одна в комнате Гейнце — та уехала к родственникам. По ее словам, Уэллс пришел к ней. По его версии — она к нему. «Я влюбился, стал за ней ухаживать, и однажды умолил ее, и она проскользнула через набитые людьми горьковские апартаменты в мои объятия.<…> Я верил, что она меня любит, верил всему, что она говорила». Ему было 54, а ей 28. Он «влюбился по уши, неподдельно, как никогда прежде». Клэр Шеридан вспоминала, что он в беседе с ней распространялся о Бенкендорф битый час; Энтони Уэст писал, что его отец был этой женщиной «отравлен», «не мог уяснить себе природу этого яда» и что «какой бы безнадежной ни выглядела эта страсть, он вернулся домой, сжигаемый ею».

«Железной женщины» Берберовой, которая предупреждала, что верить всему, что ей говорила Будберг, нельзя: «Чтобы выжить, ей надо было быть зоркой, ловкой, смелой и с самого начала окружить себя легендой». Мура, как ее обычно называли, родилась в 1892 году в семье черниговского чиновника И. П. Закревского, но придумывала, будто приходится родней пушкинской Аграфене Закревской. Ее сводный брат Платон служил в русском посольстве в Лондоне. В 1911 году она приехала к нему и училась в школе для девушек Ньюнхэм в Кембридже. Она вышла замуж за сотрудника русского посольства Ивана Бенкендорфа (не посла, с которым был знаком Уэллс, а его родственника). Она называла себя графиней, хотя ее муж графом не был. В 1913 году у них родился сын, в 1915-м — дочь. Лето 1917-го Бенкендорфы провели в своем эстонском поместье, в октябре Мура поехала в Петроград и не вернулась. Ее мужа зверски убили крестьяне. (Уэллс знал об этом, когда разговаривал о крестьянах с Лениным.) Дети остались с гувернанткой; Мура долго ничего не знала о их судьбе.

В английском посольстве она познакомилась с Брюсом Локкартом, британским разведчиком. Они полюбили друг друга и жили вместе. Считается, что она была агентом британской разведки, советской, немецкой, двойным и тройным агентом. Истина, как в случае с Матой Хари, вряд ли будет установлена, так что обсуждать эту тему не станем — для Уэллса это не имело значения. В конце лета 1918-го Локкарта арестовали по подозрению в антисоветском заговоре, а Муру с ним заодно. Локкарт действительно в этом заговоре участвовал. Тем не менее и его и Муру быстро выпустили. Что за странные отношения связывали Муру с главой петроградской ЧК Петерсом — опять-таки никому не известно. Локкарт уехал домой, а Мура пошла к Чуковскому и попросила работу переводчика. Чуковский устроил ее к Горькому кем-то вроде секретаря: «Она навела порядок в его бумагах и домашнем хозяйстве, взяла на себя переписку на всех европейских языках (в Берлине она пробыла три года с мужем, французский знала с детства, итальянский выучила как-то между делом, сама того не заметив), а поскольку жить ей было негде и ночевала она у своего бывшего повара, скоро она и совсем переселилась на Кронверкский, где сделалась центром притяжения этой коммуны: ведь она обладала еще красотой, полнейшей непринужденностью и удивительным тактом». Считается, что она была любовницей Горького. Уэллс пишет, что в 1920 году об этой связи не знал.

Будберг утверждала, что уже видела Уэллса, когда тот приезжал в Петербург в 1914-м, и они даже были представлены друг другу на каком-то мероприятии. Он этого не помнил. «Она обманывает непреднамеренно. Просто такая у нее манера — небрежно обращаться с фактами. В каждом случае и для каждого человека у нее своя роль…» Она не отличалась особенной красотой, была развязна и много пила. Но она была по-кошачьи обольстительна и по-кошачьи живуча, а все кошачье нашего героя сводило с ума. Эту «большую кошку», в отличие от предыдущей, он полюбил сразу и до самой смерти — возможно, потому, что, как это ни банально, она, не в пример другим его молодым возлюбленным, не домогалась его, а заставила его домогаться себя. Любила ли она его хоть немного — никто не знает. «Она пользовалась сексом, она искала новизны и знала, где найти ее, и мужчины это знали, чувствовали это в ней и пользовались этим, влюбляясь в нее страстно и преданно, — пишет Берберова. — Ее увлечения не были изувечены ни нравственными соображениями, ни притворным целомудрием, ни бытовыми табу. <…> Она была свободна задолго до „всеобщего женского освобождения“».

через секретаря советской миссии в Эстонии. В ответных письмах Горького Мура передавала приветы и выражала надежду на скорую встречу. Ее дети были живы и проживали в разрушенном особняке своего отца. Их спасли соседи; гувернантка заменила им мать. (Впоследствии Мура перевезет их всех в Лондон.) Ее отношения с Уэллсом пока что оборвались.

А теперь — загадка. Есть фрагмент из дневника Клэр Шеридан, в котором никто никогда толком не разбирался. Она пишет: «Эйч Джи долго говорил, что мне надо бы уехать домой. Он говорил, что Каменев меня нехорошо подвел. Я могла только сказать в защиту Каменева, что он еще не подвел меня. Но у Эйч Джи была еще какая-то задняя мысль, которую он не высказывал. Я заключила, что он думает, что через несколько недель здесь случится какая-то неприятность. (Английские слова многозначны; trouble можно перевести и как „беспорядки, волнения“. — М. Ч.) Какова ситуация в Петрограде, я не знаю, но здесь чувствуешь себя неуязвимым, как гора, и столь же неподвижным. Эйч Джи может знать какие-то факты о школах, фабриках и предметах, но только живя здесь постоянно и занимаясь скучной рутинной работой, можно почувствовать атмосферу».

адрес? Ждал Муру? Или ждал каких-то событий? Что, по его мнению, должно было случиться в России поздней осенью 1920 года? Имел ли он в виду интервенцию со стороны своих соотечественников? Это маловероятно. В конце 1920-го все интервенты, кроме японцев, уже покинули территорию России. Стало быть, «заварушка» должна была случиться внутри страны? Но какая? Колчак погиб, армии Деникина нет, красные со дня на день возьмут Крым. Восстание? Переворот? Заговор? Какой? Кто из наших мог ему намекнуть на возможность восстания или переворота? Шеридан пишет, что этот странный разговор состоялся, когда Уэллс вернулся от Ленина; он подумал, что если Ленин боится крестьян (или Наркоминдела), то, стало быть, его скоро свергнут? Глупо; и при чем тут «ближайшие несколько недель»?

Нет, если Уэллс мог что-то «эдакое» услыхать, то только в окружении Горького. (А Клэр предупредил не в день приезда, потому что тогда при разговоре присутствовал и подозрительный Вандерлип, а после визита к Ленину они были наедине.) Сам Горький в ту пору уже подумывал об эмиграции: то был пик его разногласий с большевиками. Большинство обитателей квартиры на Кронверкском вот-вот убегут из России; в этой «нехорошей квартире» большевиков не жаловали и говорили откровенно. Но кто именно? Британская шпионка Мура, утверждавшая, по словам самого Уэллса, что она очень счастлива в Советской стране? И Уэллс, когда писал «Россию во мгле» за здравие (с оговорками) советской власти, знал, что есть люди, готовящиеся выпить за ее упокой, и молчал, потому что была замешана его любимая или потому что в глубине души симпатизировал заговорщикам? Не очень верится, если честно, в Мурино шпионство; но даже если допустить, что она поддерживала связь с английской разведкой, то серьезный шпион не стал бы разбалтывать Уэллсу подобные вещи, а несерьезный не располагал бы информацией. Отбросим Муру и Англию; «утечка информации» могла идти от самого Горького.

городах и массовых волнений в деревне. (К весне 1921 года восстания будут полыхать по всей стране; напряжение достигнет своего апофеоза в Кронштадтском восстании, после чего в результате ответных мер большевиков пойдет на убыль.) Положение дел было таково, что даже большевикам порой казалось, что дни их сочтены, и Ленин говорил: «Руль ускользает из рук…» Как относился к ситуации Горький, достоверно неизвестно, но, исходя из его взглядов, непохоже, чтобы перспектива народного восстания, особенно крестьянского, его радовала — скорее она казалась ему чем-то более ужасным, нежели советская власть. Он мог поделиться своими опасениями с английским гостем — в ту пору их отношения были очень доверительны — и Уэллс со дня на день ожидал бунта, «бессмысленного и беспощадного», о котором предупредил Шеридан.

Слишком просто, поискать чего-нибудь более «конспирологического»? Пожалуйста: так называемое дело Петроградской боевой организации. Сейчас преобладает точка зрения, что такой организации не существовало, но это мнение так же бездоказательно, как обратное; заговор был раскрыт (или сфабрикован) в 1921-м, но, по некоторым слухам, зародился он, если зародился, именно осенью 1920-го. Все знают, что Горький пытался заступиться за Гумилева, арестованного по этому делу, но не смог. Но никто никогда не выдвигал версии о том, что Горький знал о заговоре заранее. Все-таки что-то знал — и даже разболтал Уэллсу?! Безумно интересно, но верится с трудом. Поглядим лучше в другую сторону.

Общеизвестно, что отношения между Горьким и Зиновьевым были неважные: многие считают, что из-за вражды с Зиновьевым Горький и уехал из России в 1921 году. А вот что пишет Ходасевич: «У Горького иногда собирались коммунисты, настроенные враждебно по отношению к Зиновьеву. Такие собрания камуфлировались под видом легких попоек с участием посторонних. Я случайно попал на одну из них весною 1921 года. Присутствовали Лашевич, Ионов, Зорин». Ходасевич называет еще фамилию — Бакаев. Это тот Бакаев, которого упоминал Уэллс, и тот Зорин, которого Уэллс назвал «братом» [84]. Что, если речь шла не об антисоветском заговоре, а о локальном советском, против Зиновьева? Или, наоборот, высказывались опасения, что Зиновьев отнимет власть у Ленина? Скорее всего, конечно, Уэллсу из разговоров просто что-то такое показалось… Не место здесь в этом разбираться; но история небезынтересная.

* * *

министра иностранных дел, в необходимости срочного снятия блокады. «Я сделал все возможное, чтобы заставить наше общество понять, что советское правительство — это правительство человеческое, а не какое-то исчадие ада, и, мне кажется, я много сделал, чтобы подготовить почву для культурных отношений между двумя половинами Европы», — писал он Горькому. Майский потом скажет, что Уэллс изрядно преувеличил свою роль в установлении дипломатических отношений между Британией и Россией. Конечно, преувеличил: вопрос был решен политиками без него. Повлиял ли он хотя бы на общественное мнение? Да кто его знает…

«Россия во мгле» — «фатоватая корреспонденция для буржуазной публики», по выражению Троцкого, — печаталась в «Санди экспресс» в пяти частях с 31 октября по 28 ноября 1920 года и вышла отдельной книгой в январе 1921-го в издательстве «Ходдер и Стоутон». Эту работу обычно обильно цитируют, чего мы делать не собираемся, ибо текст ее общедоступен, а основную идею нетрудно передать в нескольких тезисах: 1. В русской революции виноваты не большевики, а царский строй, который спровоцировал все это безобразие. 2. Нужно смотреть в лицо фактам: большевики подобрали плохо лежащую власть, и в настоящий момент они единственные, кто в состоянии с ней справиться. 3. Если мы, европейцы, им поможем, то в конце концов они установят более-менее цивилизованный строй. 4. Если не поможем, будет только хуже. 5. Вообще революция — гадость, и, чтобы у нас не произошло ничего подобного, мы должны цивилизованно подвигаться в сторону социализма. 6. Карл Маркс дурак и борода у него дурацкая. Ключевой тезис — четвертый. Почему, если не поддержать большевиков, будет хуже? Кому — хуже? Чтобы понять это, вернемся к бакинскому съезду. Он — ключ ко всему.

По мнению Уэллса, главный смысл этого съезда в том, что «он свидетельствует о новой большевистской ориентации, представителем которой является Зиновьев. До тех пор, пока большевики непоколебимо придерживались учения Маркса, они обращали взоры на Запад, немало удивляясь тому, что „социальная революция“ произошла не там, где она ожидалась, а значительно дальше на Восток. Теперь, когда они начинают понимать, что их привела к власти не предсказанная Марксом революция, а нечто совсем иное, они, естественно, стремятся установить новые связи. Идеалом русской республики по-прежнему остается исполинский „Рабочий Запада“ с огромным серпом и молотом. Но если мы будем продолжать свою жесткую блокаду и тем самым лишим Россию возможности восстановить свою промышленность, этот идеал может уступить место кочевнику из Туркестана, вооруженному полудюжиной кинжалов. Мы загоним то, что останется от большевистской России, в степи и заставим ее взяться за нож. Если мы поможем какому-нибудь новому Врангелю свергнуть не такое уж прочное московское правительство, ошибочно полагая, что этим самым установим „представительный строй“ и „ограниченную монархию“, мы можем весьма сильно просчитаться. Всякий, кто уничтожит теперешнюю законность и порядок в России, уничтожит все, что осталось в ней от законности и порядка. <…> И тогда надвинется Азия. <…> Бакинский съезд произвел на Горького глубоко удручающее впечатление. Ему мерещится кошмарное видение — Россия, уходящая на Восток».

Это единственный фрагмент, где Уэллс «режет правду-матку», — вся другая аргументация лишь камуфлирует суть. Чтобы не допустить в Европу азиатов с кинжалами (а также крестьян и пролетариев, которые немногим их лучше), хороши все средства. Уэллсу было, прямо скажем, плевать на нас и наших большевиков. Он заботился о Европе. Вот его слова о советском правительстве: «Я сразу же должен сказать, что это — единственное правительство, возможное в России в настоящее время. Оно воплощает в себе единственную идею, оставшуюся в России, единственное, что ее сплачивает. Но все это имеет для нас второстепенное значение. Для западного читателя самое важное — угрожающее и тревожное — состоит в том, что рухнула социальная и экономическая система, подобная нашей и неразрывно с ней связанная».

Все дальнейшие восхваления в адрес большевиков, которыми изобилует «Россия во мгле», — не заблуждение Уэллса, а сознательная ложь, направленная на то, чтобы вызвать у европейцев хоть какое-то подобие симпатии к большевикам. «Левый коммунизм можно назвать позвоночным столбом сегодняшней России; к сожалению, это неподвижный позвоночник, сгибающийся с огромным трудом и только в ответ на почтительную лесть» — ладно же, будет вам лесть! Большевики в его понимании были не революционерами, а обуздателями революционной стихии; по отношению к Европе они — «живой щит», который ограждает цивилизованные страны от безумных орд с кинжалами, вилами и топорами: поддерживая их (будь они неладны!), мы, европейцы, спасаем себя. Он вообразил, как дикари с раскосыми и жадными очами разоряют «Истон-Глиб», как хрустнет в их лапах скелет престарелой леди Уорвик, увидел опустевший Лондон с заколоченными витринами — и душа его ужаснулась. Свою родину, столь часто им бранимую, он горячо любил, за нее боялся. О нашей мы должны печься сами.

«У меня щемит сердце, когда я думаю о приближении зимы…» Было очень жаль. Но только их.

* * *

«Россию во мгле» много ругали. Начнем с «ихних». Главным противником Уэллса выступил Черчилль, 5 декабря опубликовавший в «Санди экспресс» статью «Ужасная катастрофа: м-р Уэллс и большевизм», в первых строках которой ядовито замечалось, что за две недели, конечно, нетрудно стать «специалистом по русским делам». Пресловутая «разруха», по словам Черчилля, не была объективным порождением царского режима, войны, интервенции и блокады; она существовала исключительно в головах большевиков, отменивших частную собственность: «Если коммунисты купят на украденные деньги несколько паровозов, они у них все равно встанут». Помочь России можно одним способом — освободить ее от большевиков. Для Черчилля именно большевики были «дикими ордами», предупреждения Уэллса относительно других орд он пропустил мимо ушей. Уэллс ответил; его статья была полна злых выпадов против Черчилля: «Простой народ является лишь материалом для его блестящей карьеры». «Простого народа» Уэллс на дух не переносил, так что его апелляция к нему звучит на редкость лицемерно. Тем не менее Горькому он, посылая ему свою книгу, написал, что «изничтожил» Черчилля. Черчилль продолжать дискуссию не захотел — протестуя против заигрываний Ллойд Джорджа с советской властью, он ушел в отставку.

Обрушился на Уэллса и драматург Джонс, купивший «Спейд-хаус». Отношения между ними испортились еще во время войны: Джонс в ответ на «Джоанну и Питера» выпустил книгу «Патриотизм и популярное образование», где обвинял Уэллса в подрывной деятельности. Россией, по выражению Джонса, правила «хунта подонков», а Уэллс эту хунту защищал; как и Черчилль, Джонс не заметил, что защищал Уэллс его же, Джонса, любимую империю. Уэллс счел Джонса «слишком глупым», чтобы спорить с ним публично, но они еще несколько лет обменивались невероятно ядовитыми и оскорбительными письмами.

«Россию во мгле» критиковали и с другой стороны: английский литератор Стивен Грэм был возмущен тем, как Уэллс отозвался о русских крестьянах. По мнению Грэма, русский человек тих, кроток и жертвен, все время думает только о Боге. Грэм много раз бывал в России, написал о ней 11 книг и полагал, что так, как он, не знают Россию не только англичане, но и сами русские: когда в Лондоне вышел перевод «Детства» Горького, Грэм обвинил автора в клевете на свой добрый народ.

— Артур Рэнсом, журналист и, как у нас считают, британский шпион, живший в России с перерывами с 1913 по 1919 год и написавший книгу «Шесть недель в России»: как и Уэллс, он утверждал, что кроме большевиков никто с Россией управиться не может, а самим большевикам разъяснял, что английской революции им вовек не дождаться. Теми же аргументами, что и Уэллс, защищал большевиков историк Джеймс Батлер, преподававший в Тринити-колледже, где учились Джип и Владимир Набоков; последнего возмущало то, что Батлер оправдывал революционные эксцессы «временной необходимостью». Джип, вернувшись в Кембридж, рассказывал о поездке в Россию на собраниях «левых» студентов; Набоков-младший присутствовал на таком собрании, и его тоска взяла слушать, как английский мальчишка-турист рассказывает ему «правду» о его стране.

«Теория и практика большевизма» вышла одновременно с «Россией во мгле». Рассел тоже писал, что большевики — единственная сила, которая могла в то время править Россией, и что в разрухе виноваты не они, а блокада. Однако Рассел совсем иначе, нежели Уэллс, охарактеризовал Ленина: человек холодный, «ненавидящий свободу», его отличительная черта — «проказливая жестокость». Рассел, как и Уэллс, считал, что революция — это ужас, который европейцам ни в коем случае нельзя допускать у себя, но аргументировал иначе: если на Уэллса самое тягостное впечатление произвели разруха, голод и беспорядок, то Рассел, напротив, писал, что порядок большевики навели просто-таки образцовый, но…: «Я был бесконечно несчастен в этой атмосфере, проникнутой духом утилитаризма, где нет места любви, красоте, жизни». Отклик самих большевиков на книгу Рассела был гораздо резче, чем на книгу Уэллса, — возможно, потому, что Рассел понял нечто такое, чего не заметил (но заметит в следующий приезд) Уэллс.

Был еще американец Уильям Буллит (впоследствии — первый посол США в СССР), ездивший в Россию в феврале 1919-го с секретной миссией: он писал почти то же, что Уэллс. Революция — свинство, но так уж случилось, а «в настоящий момент в России никакое правительство, кроме социалистического, не сможет утвердиться иначе, как с помощью иностранных штыков, и всякое правительство, установленное таким образом, падет в тот момент, когда эта поддержка прекратится». А Моэм еще в 1917-м замечал, что Временное правительство оставалось у власти лишь потому, что «не находилось пока силы, способной его сбросить».

Брюс Локкарт в начале пребывания в советской России тоже убеждал свое начальство, что большевиков разумнее признать; он изменил свое мнение, когда ему показали залитые кровью подвалы ЧК. Неизвестно, что было бы, если бы Уэллс увидел эти подвалы. Написал бы он тогда: «За отдельными исключениями, расстрелы ЧК вызывались определенными причинами и преследовали определенные цели, и это кровопролитие не имело ничего общего с бессмысленной резней деникинского режима, не признававшего даже, как мне говорили, советского Красного Креста»?

— наши. В русском переводе «Россия во мгле» вышла в Болгарии в 1921 году с предисловием князя Николая Сергеевича Трубецкого, назвавшего книгу чрезвычайно вредной, поскольку она «пропитана безграничным презрением к русской душе и к России как нации»: «По существу, у нас в России и в Азии народный „большевизм“ есть восстание не бедных против богатых, а презираемых против презирающих.

И острие его направлено прежде всего против тех самодовольных европейцев, которые все неевропейское человечество рассматривают только как этнографический материал, как рабов, нужных лишь для того, чтобы поставлять Европе сырье и покупать европейские товары».

«Вы утверждаете, что „сейчас не может быть в России никакого правительства иного, кроме советского“. Что это значит? То ли, что всякий народ достоин своего правительства, как всякое дитя — своей матери? Вы увидели дитя в руках гориллы — и решили, что оно достойно матери. Но остерегитесь, мистер Уэллс: может быть, горилла украла дитя человеческое». Сравнение какого бы то ни было народа с «дитем» не менее фальшиво, чем с гориллой, но если уж использовать эту метафору, для Уэллса все было наоборот: горилла — это «Азия», а большевики — ее дрессировщики.

Бунин 24 ноября откликнулся цитировавшейся статьей в «Общем деле», встав на защиту русского народа, который сам в «Окаянных днях» клял на чем свет: теперь этот народ он назвал «темным, зыбким, но все же великим». Он был также оскорблен высказываниями Уэллса о белых генералах — действительно хамскими и тем более глупыми, что Уэллс этих людей никогда в глаза не видал: «Сомнительные авантюристы, терзающие Россию при поддержке западных держав, — Деникин, Колчак, Врангель и прочие — не руководствуются никакими принципиальными соображениями и не могут предложить какой-либо прочной, заслуживающей доверия основы для сплочения народа. По существу, это просто бандиты». Бунинская статья завершается словами: «Любезный собрат, мы не забудем вашего заявления, что мы достойны только тех висельников, у коих вы гостили 15 дней, и что наши Врангели — „разбойники“. Я пишу эти строки в дни наших величайших страданий и глубочайшей тьмы. Но взойдет наше солнце, — нет среди нас ни единого, кто бы не верил в это! И тогда мы припомним вам, как унижали вы нас, как хулили вы имена, для нас священные».

«Легкость мысли» противопоставлял Уэллсу, пожелавшему, по его мнению, увидеть в России утопию и написать «очередной фантастический роман», Фритьофа Нансена, который — опять же по мнению Куприна — рассудил так: «Я и без путешествия в центр этой несчастной страны знаю о ее положении. Несколько сотен безумных, но хитрых негодяев кровавыми путами опутали загнанный, усталый, голодный, больной многомиллионный народ. Всей реальной правды эти негодяи мне не скажут и не позволят ее увидеть.

А народ не сможет этого сделать и не посмеет. Одного меня ни на минуту не оставят. Не хочу же я быть в положении водевильного дурака, водимого за нос». Амфитеатров, однако, и Нансена заклеймил «обряженным в узду большевизма». (Нансен, дважды совершавший поездки по России, в 1920–1922 годах был верховным комиссаром Лиги Наций по делам репатриации военнопленных из России; в 1921-м по поручению Международного Красного Креста создал комитет по спасению голодающих Поволжья. Он призывал к признанию советской власти из практических соображений — чтобы комитету было легче работать.)

4 декабря в «Руле» была опубликована статья «Простые мысли. О „знатных иностранцах“», подписанная псевдонимом Simplex. В статье отмечались оскорбительные пассажи Уэллса в адрес крестьянства, православного духовенства и русских вообще. «Горящие усадьбы, разоренные дома, замученные в застенках чрезвычайки люди, смертные приговоры ежедневно: как все это, в самом деле, скучно, нудно, неинтересно. Это все — эмигрантские басни. Но одна потрясающая драма случилась все-таки в России. Ее подробно, негодуя, рассказал-таки Уэллс. Хотите знать эту драму?» Таких драм автор описал даже две: история о том, как Чуковский повел Уэллса в специально подготовленную школу, и история о том, как Уэллса отправили из Москвы в Петроград не на том поезде. «Вот она, драма! Сколько часов потерял […], посаженный в тюрьму за „снимание пиджака“ перед Уэллсом, — история умалчивает…» «[…]» — это, естественно, Амфитеатров. На самом деле в тюрьму за выступление на банкете его не сажали. Амфитеатров был арестован 4 марта 1921 года по обвинению в соучастии в Кронштадтском восстании, освобожден 2 апреля и в августе бежал со своей семьей в Финляндию, тем не менее Уэллс, назвавший его фамилию во всеуслышание, конечно, сильно его «подставил». «Уэллс подошел вплотную к лику умирающей России, — так завершалась статья. — Подошел, — прищурился, — прицелился — и смачно плюнул в безответный лик. Мы этого не забудем…»

«Нового времени» подверг «Россию во мгле» критике — жесткой, но вежливой, — а встретившись с отцом Джипа лично, безуспешно пытался объяснить тому, что «большевизм представляет собой лишь брутальную, законченную разновидность варварского гнета, — саму по себе такую же древнюю, как пески пустынь, — а вовсе не привлекательно новый эксперимент». Ах, да ведь именно «песков пустынь» испугался Уэллс! Ему казалось, что эти пески вот-вот пожрут все, а большевики их «не пущают»…

— будто знал, что русские эмигранты о нем напишут, — заявил, что их политический облик «вызывает презрение. Они бесконечно твердят о „зверствах большевиков“: крестьяне поджигают усадьбы, разбежавшаяся солдатня фа-бит и убивает в глухих переулках, и все это — дело рук большевистского правительства. Спросите их, какое же правительство они хотят вместо него, и в ответ они несут избитый вздор, обычно приспосабливаясь к предполагаемым политическим симпатиям своего собеседника. Они надоедают вам до тошноты, восхваляя очередного сверхчеловека, Деникина или Врангеля, который наведет, наконец, полный порядок, хотя одному Богу известно, как он это сделает. Эти эмигранты не заслуживают ничего лучшего, чем царь, и они не в состоянии даже решить, какого царя они хотят. Лучшая часть русской интеллигенции, еще оставшаяся в России, постепенно начинает — во имя России — пока неохотно, но честно сотрудничать с большевиками». Эйч Джи и рад был бы, если бы какая-то сила, более симпатичная, чем большевики, выступила «во имя России» (читай: во имя Европы против Азии) — да не видел он такой силы… Была ли она? Иностранцы понимали, что британские штыки и американские деньги могут возвести на престол Врангеля или кого-то еще, но не смогут его там удержать. Как Бунин себе это все представлял? Он возвращается в Россию, свободную от большевиков, и что? Те самые «хари» и «хамы», о которых он писал в «Окаянных днях», поцелуют ему руку и скажут: простите, барин, бес попутал? Ведь эти «хамы» и «хари», разграбившие его имение, были не большевики; они были — тот самый народ, в оскорблении которого он обвинял Уэллса…

И, наконец, советские. В апреле 1921-го Александр Константинович Воронский, редактор журнала «Красная новь», опубликовал в «Правде» статью о «России во мгле», сравнивая ее автора с Савлом, превращающимся в Павла: «Презрения к России как к нации у Уэльса нет. Отметить некультурность крестьян совсем еще не значит презирать нацию. У нынешних зарубежных патриотов, в частности у Ив. Бунина, обрушившегося на Уэльса с особой яростью, можно найти ряд рассказов, повестей, далеко оставляющих позади беглые замечания Уэльса о безграмотности и политической косности крестьянства. Тем более не следует полагать, что доподлинная Россия сводится к той княжеской, полукняжеской, помещичьей, интеллигентской эмиграции, о которой, действительно, Уэльс отозвался довольно непочтительно. Различие между злобствующей эмигрантской накипью и другими кадрами русской интеллигенции Уэльс понимает, по-видимому, довольно хорошо.

<…> Мы, коммунисты, можем быть довольны результатами поездки Уэльса в Советскую Россию. Советская Россия, несмотря на всю разруху, завоевала Уэльса. Это совсем недурной результат». Воронский будет исключен из партии в 1927-м, а в 1937-м его расстреляют. Просим прощения за слишком черный юмор, но как тут удержишься: «Это совсем недурной результат…»

Напоследок вернемся к Троцкому: «Уэллс, в качестве знатного иностранца и, при всем своем „социализме“, консервативнейшего англичанина империалистской складки, насквозь проникнут убеждением, что оказывает, в сущности, своим посещением великую честь этой варварской стране и ее вождю»; к беседе с Лениным «так великодушно снизошел просвещеннейший гость из Великобритании». А вот Бунин охарактеризовал Уэллса как «туриста, совершившего прогулку… в гости к одному из людоедских царьков». Они припечатали Уэллса почти одними и теми же словами (а, автор статьи в «Руле» называет Уэллса в точности как Троцкий — «знатным иностранцем»), с одной и той же обидой. Ведь они оба — русский помещик Бунин и советский еврей Троцкий — были людьми нашего вида. Мы можем как угодно поносить нашу страну (Россию, Англию, Гондурас), но дадим отпор чужаку, который попытается проделать то же.

75. В марте 1921 года было подписано англо-русское торговое соглашение — это стало фактическим признанием Англией советской власти.

76. Анненков написал, что это было 18 октября, и множество исследователей повторяют за ним эту ошибку. 18 октября Уэллс уже уехал из России.

77. Эдвард Радзинский в «Сталине» пишет, что в честь Уэллса «устраивались бесконечные банкеты». Но банкет был всего один.

— писатель, литературный и театральный критик, драматург, Николай Николаевич Евреинов — режиссер, драматург, теоретик театра, Питирим Александрович Сорокин — политолог, Иван Альбертович Пуни — художник-авангардист, Сергей Федорович Ольденбург — востоковед, Аким Львович Волынский — литературный критик и искусствовед, один из идеологов русского модернизма, Юлия Николаевна Данзас — историк, филолог, воевала, была награждена Георгиевским крестом, Валериан Адольфович Чудовский — поэт, искусствовед, Михаил Леонидович Слонимский — писатель, входил в группу «Серапионовы братья».

80. Sheridan С. Mayfair in Moscow: Claire Sheridan's Diary. New York, 1921.

81. У драматурга Н. Погодина есть пьеса «Кремлевские куранты», в которой описан разговор Ленина с Уэллсом по поводу электрификации. С. Юткевич снимал по ней фильм «Свет над Россией».

83. Радек К. Сентиментальное путешествие Бертрана Рассела // Правда. 1920. 24 октября.