Приглашаем посетить сайт

Бреннер Ж.: Моя история современной французской литературы
II. Автопортрет историка литературы.

II

АВТОПОРТРЕТ ИСТОРИКА ЛИТЕРАТУРЫ
 

Я не помню, в каком возрасте я научился читать, но отлично помню, что сначала в моем воображений поселились те персонажи, о которых мне рассказывали. «Устная» литература для меня, таким образом, предшествовала «письменной». В классе мадам Бертран коллежа Сен-Дье висели гравюры с изображением героев сказок Шарля Перро. Так я познакомился с Котом в сапогах, с Синей Бородой, с Золушкой и Спящей красавицей, о приключениях которых нам рассказывала учительница.

Первые взятые мной в руки книги, включая учебники, были с картинками. Тогда еще не было рисованных комиксов. Их герои, люди или животные, носили запомнившиеся мне имена: Микки, Кот Феликс, Бико и Сюзи, Простушка, Никелированная Нога.

От книжек с картинками я перешел к иллюстрированным изданиям, прежде всего к рассказам Арну Галопена, издававшимся сначала отдельными выпусками и только потом вышедшими в книге большого формата под названием «Приключения маленького Буффало». С тех пор у меня появилась любовь к вестерну и к книге «Приключения двенадцатилетнего солдата», действие которой разворачивалось во время первой мировой войны. В девять лет я перешел к историям графини де Сепор, Гектора Мало и Жюля Верна. Из книг графини мне нравились те, в которых она говорила о русской истории, я хорошо запомнил ее героя генерала Дуракина. Жюль Верн тоже рассказал мне о России, по которой он путешествовал вместе со своим Мишелем Строковым. Мне меньше нравились его фантастические романы — исследования воздушного пространства и морских глубин. Рассказы о прошлом волновали меня значительно больше, чем любые проекции в будущее...

«Отверженных». Издание, в котором я читал эту книгу, состояло из десяти томов. Я прочел их за несколько дней, и с каким чувством!.. Мне было тогда двенадцать лет.

Конечно, я тогда перепрыгивал через некоторые, наверное лучшие, главы. Например, я опустил главу об арго. Я многое пропускал, потому что следил за действием. Закончив «Отверженных», я принялся за «Девяносто третий год» и за «Собор Парижской Богоматери».

В семейном книжном шкафу (застекленных полках, украшении нашей гостиной) я нашел также несколько романов Эркмана- Шатриана. Я думаю, что они мне тогда понравились больше, чем книги Виктора Гюго. Наверное, это были «Мадам Тереза», «Безумный Егоф» и «История рекрута 1813 года». Эркман и Шатриан не боялись вставать на чью-то сторону, и сегодня их можно было бы упрекнуть в том, в чем обвиняют любую ангажированную литературу — в пристрастии, но мне так нравилось их великодушие, вместе с ними я чувствовал себя таким патриотом, таким республиканцем!..

Я говорил о книгах в книжном шкафу моих родителей, но у них был еще маленький книжный магазин, куда они получали «новинки». Самым любимым автором их покупателей был тоща Пьер Бенуа. Я прочел его «Атлантиду», «Аксель» и «Кенигсмарка», которые посчитал тогда историческими романами, поскольку их действие разворачивалось до моего рождения. (Всякий роман очень быстро становится историческим.)

Два героя из полицейских романов, написанных до 1914 г. пользовались очень большой популярностью. Это ловкий журналист Рультабий и грабитель, выдававший себя за джентльмена, Арсен Люпен. Их приключения были опубликованы издательством «Ашетт» в серии «Знак вопроса». Именно в этой серии я прочел книги отца Шерлока Холмса Конан Дойля.

«Трех мушкетеров». В последующие годы Дюма стал моим любимым автором. Я прочел все его романы, опубликованные в библиотеке Нельсона и в «зеленой серии» издательства Кальман-Леви.

Благодаря этому я стал лучшим учеником на занятиях по истории, а много позднее, когда Роже Нимье и Клебер Эденс соревновались в эрудиции, обсуждая «Графиню Монсоро», «Сорок пять», «Виконта де Бражелона», «Анж Питу» и «Калиостро», я оказался почетным гостем при их беседе. Мой любимый герой — это граф Монте-Кристо. Я и сегодня помню все его приключения и мог бы рассказать о его жизни.

В английской литературе я тоже нашел своего Дюма. Это Стивенсон, автор «Черной стрелы», «Принца Огона», «Похищенного» и «Катрионы». Стивенсон и теперь один из моих любимых авторов. Создатель приключенческих романов, он владел не только интригой, но и стилем. Правда, тоща я еще не интересовался художественной стороной произведения.

Руан — город двух знаменитых писателей, с которыми я познакомился, увидев их памятники. Каменный Корнель возвышался у парадного входа лицея. Бронзовый Флобер —перед музеем Ле Сек де Турнель. Они меня пугали и леденили душу. Для того чтобы полюбить Корнеля, надо было посетить постановки «Сода» и «Лжеца». Я пытался читать «Саламбо», «Мадам Бовари», но по-настоящему они мне стали вдавиться значительно позднее. Флобер не писал для молодежи, тем более для мальчиков в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет.

В таком возрасте я безумно увлекался Мюссе. Поэт нравился мне, если я легко запоминал его стихи и мог напомнить их себе, когда мне было грустно. Не избегал я и патетически звучащих строк (они нередки у Мюссе). Я воображал его себе молодым, одетым во все черное человеком, «своим двойником». Раздобыв собрание его сочинений в серии «Гарнье», я с восхищением прочитал его пьесы и новеллы. Это был первый писатель, чью биографию мне захотелось узнать.

— Анатоль Франс, Лота, Бурже и Баррес. Случай свел меня с «Красной лилией» Анатоля Франса, «Исландскими рыбаками» Лота, «Учеником» Бурже и «Колеттой Бодош» Барреса. Лучшая из этих книг — «Исландские рыбаки», полагал я. (Больше всего меня поразила сцена, в которой старая Ивонна узнает о том, что жестокие мальчишки убили ее черного кота.) Потом как-то на каникулах в одном доме я. нашел другие произведения Анатоля Франса. Одним махом я проглотил «Боги жаждут» и был покорен.

Этот роман отослал меня к тому периоду французской истории, который благодаря Александру Дюма я хорошо знал, но это время был увидено по-новому. На одном дыхании я прочел «Харчевню королевы Гусиные Лапы» и «Преступление Сильвестра Боннара», эти книги мне тоже очень понравились. По возвращении с каникул я сказал нашему новому преподавателю французского (тоща не было понятия «учитель литературы»), что мои любимые поэт и писатель — Мюссе и Анатоль Франс. Товарищи по учебе, отвечавшие ему до меня, называли имена тех поэтов и писателей, которых встречали в учебниках литературы. Чаще всего они вспоминали среди поэтов имена Виктора Гюго, Корнеля, Лафонтена, а среди романистов — Бальзака, Флобера, Альфонса Доде и Пьера Лота. Преподаватель спросил меня: «Вы считаете Мюссе выше Виктора Гюго?» — «Никоим образом. Но вы ведь меня не спрашивали о том, кто есть великий поэт Франции. Вы только хотели знать, кого мы любим».

Наш новый учитель французского был молодым человеком двадцати четырех лет. Ловкий и стройный, он был весьма элегантно одет. Перемещаясь по классу, как актер во время представления, он и говорил с актерскими интонациями. Мне он напоминал Мориса Эсканда, знаменитого актера труппы «Комеди Франсез», гастролировавшей однажды в руанском художественном театре, я аплодировал этому актеру. «Вот это настоящий парижанин!» — подумал я. Звали учителя Марсель Шнейдер. В заключение устной анкеты о наших пристрастиях он нам сообщил, что любители поэзии делятся на две группы: безусловных поклонников Виктора Гюго и ярых приверженцев Бодлера. Потом он поправился: «Одни полагают, что Ронсар не превзойден, другие считают, что французская поэзия начинается с Рембо». Такие рассуждения были для нас в новинку. Никто из наших преподавателей до Шнейдера не говорил нам ни о Бодлере, ни о Рембо. От их имен попахивало порохом. Названия их книг свидетельствовали о посягательстве на мораль: «Цветы Зла», «Сезон в аду». Наш товарищ Садрен, сын комиссара полиции, сообщил нам, что первый дружил с проститутками, а второй вообще хулиган и педераст. Если Садрен, которому было наплевать на поэзию (он только собирал пошлые анекдоты), знал что-то из жизни Бодлера и Рембо, значит, они вели действительно интересную, авантюрную, «некатолическую» жизнь. Странно было только, что их сравнивали с Ронсаром и Гюго. Однако в этом году нам предстояло проходить только Мольера и Расина.

Но и к этим авторам Марсель Шнейдер не замедлил дать нам весьма неожиданные комментарии. Например, он нас заверил, что сонет Оронта значительнее песни короля Генриха, которая так нравилась Альцесту. По этой причине для некоторых из нас Марсель Шнейдер стал поклонником прециозной литературы. Другие называли его «светским человеком», потому что у него «вкусы как у аристократа».

На последнем занятии в конце семестра он обыкновенно зачитывал отрывки из книг, которые мы должны одолеть на каникулах. Шнейдер удивил нас, прочтя несколько глав из первого тома «Жака Вентра» Жюля Валлеса («Детство»), и ждал нашей реакции, будем ли мы и после этого называть его «аристократом»?

«Малыш» Альфонса Доде и «Давид Копперфильд» Диккенса.

«психиатрической лечебнице», откуда только что вышел. Для нас «психиатрическая лечебница» была попросту «сумасшедшим домом». Наконец мы нашли объяснение его странностям.

Перед летними каникулами он прочел нам несколько страниц из другой книги воспоминаний о детстве. «Ее автор самый великий из ныне живущих французских писателей, его книга включена в программы английских школ...» Он добавил: «Я советую вам достать ее в серии «Селект-Коллекшн» Фламмариона. Цена ее два с половиной франка». Но он нам не сказал тогда, что текст книги «Если зерно не умрет», вышедшей в дешевом издании, сильно вычищен (равно как о том, что в программе английских колледжей фигурируют только отрывки из первых глав этой книги). Но как можно было посоветовать лицеистам в 1938 г. чтение полных воспоминаний молодости Андре Жида?

В том же году Шнейдеру поручили произнести речь во время награждения первых учеников. Распределение наград было тогда важной церемонией при большом стечении народа, различных приглашенных лиц, высоких государственных чиновников, членов магистратуры, военных. Шнейдер произнес похвальное слово в защиту современной поэзии, лучшими представителями которой были, по его мнению, Аполлинер и Поль Валери. Жид, сказал он, по природе таланта развел их в две стороны: один — музыкант, другой — теоретик и математик. Но «ученым штудиям» Валери стоит предпочесть «невинные чудеса» Аполлинера. Шнейдер процитировал несколько его строчек и заверил нас, что в них пробивается «высокий дух Мюссе».

Его речь не понравилась председательствующему на церемонии генералу Пелокену и в ответной речи он попытался разоблачить заблуждения художников-авангардистов. Остановившись на кубистах, он, в частности, сказал: «На мой взгляд, это не искусство, это корзина мусора». Генеральский гнев, о, это было весьма забавно! Легко красневший Шнейдер стал пунцовым, как мак.

«Алкоголи» и в издании Фламмариона «Если зерно не умрет». Теперь, если бы в конце лета меня опять спросили, кто мои любимые писатели, я бы ответил: «Аполлинер и Андре Жид».

Аполлинер, кто он, этот поэт? Новое воплощение духа Мюссе? Аполлинер блестяще сумел соединить то, что сам называл «традицией и авантюрой». И все же, кто же он, последний из романтиков, последний из символистов, поэт-кубист или первый сюрреалист? Прежде всего он — певец природы, любви и дружбы. Больше всего мне нравились его классические стихи. Многие из них я вскоре знал наизусть.  


Срываю вереск... Осень мертва...
На земле — ты должна понять —
Мы не встретимся больше. Шуршит трава...

В его свободно, с точки зрения формы, написанных стихотворениях сливаются впечатления и воспоминания; вместе они читаются как личный дневник. Он изобретает удивительные образы, блестящие, как фейерверк, а в остальном он совсем не так уж наивен, как его рисует Жид. Он прочел много старых и современных книг и извлек из них уроки. Сегодня он мне представляется больше потомком Не рвал я, чем Мюссе. (Не без удовольствия я узнал, что, имея мать польку и отца итальянца, он получил французское гражданство только в марте 1916 г. Иными словами, он француз больше по своему выбору, чем по рождению.)

Жид — из породы великих моралистов. Его творчество восходит к Руссо. В одиннадцать лет он со страхом и трепетом, как об этом говорится в «Если зерно не умрет», воскликнул: «Я не такой, как все». Отсюда позднее, думает он, пришло к нему желание понять самого себя, понять свое отличие от других и противопоставить новую мораль той, что чтили в буржуазном мире, к которому он принадлежал.

Мир, представленный им в «Если зерно не умрет», не похож на тот, в котором жил я. Но я мог себе его вообразить, тем более что действие одной части книги развивается в Руане. Жид приезжал в этот город на каникулы. Я часто проходил мимо дома его деда, этот дом и сегодня находится на углу улиц Кроен и Фонтенель. Отсюда я направлялся на улицу Лека, где жила его кузина Мадлен.

Прочтя мемуары Жида, я познакомился с его романами «Имморалист» и «Фальшивомонетчики». Потом я открыл его соти «Болота» и «Плохо прикованный Прометей» (последний особенно мне нравится). Порядок, в котором читаешь книги какого-либо автора, очень важен: я бы, наверное, меньше полюбил Жида, если бы прочел сначала «Тесные врата» или «Пасторальную симфонию», самые известные в ту пору его книги.

«Ревю де дё монд», где печатались из номера в номер новые романы Пьера Бенуа, и «Илюстрасьон», публиковавшую в своем приложении под названием «Птит илюстрасьон» тексты пьес, идущих в парижских театрах. Я никогда так хорошо не знал театральную жизнь, как в те годы, хотя и не бывал на представлениях, если не считать утренников классических пьес. Приложение «Птит илюстрасьон» познакомило меня с пьесами Жироду и Ромена, Гитри и Ашара. Именно в этом издании я открыл для себя Ануя. У меня хранится тот экземпляр журнала, в котором была опубликована одна из первых пьес «Жил-был заключенный», ее не воспроизводят в полных собраниях его сочинений.

Благодаря кино я познакомился с Саша Гитри, и он мне очень понравился. Когда я сказал о нем Шнейдеру, он мне заявил: «Гитри — это «бульвар». Сегодняшний театр — это Жироду». В слове «бульвар» я услышал осуждение. Но я сумел полюбить и Жироду, и Гитри. Чтение Аполлинера не мешало мне получать удовольствие от песен Шарля Трене. Мои лицейские товарищи предпочитали Гитри Жироду, а Трене Аполлинеру. Точнее говоря, они знали все у Гитри и Трене и очень мало интересовались Жироду, Аполлинером или Жидом.

Мой лучший друг Мишель Обен был единственным в своем роде, потому что во всеуслышанье заявлял о своей любви к Полю Валери. Если я у этого автора открыл «Пдоню о том, кому не хватило любви», он восхищался его «Кладбищем у моря». Я вспоминаю, с каким удивлением я услышал от него неизвестные мне в ту пору строки: «Да! Море, ты бредишь беспрестанно и в шкуре барсовой...» Вместо «барсовой» я услышал «марсовой». Шнейдер рассуждал с нами о «гидре», а тут еще «Марс»!2

В начале последнего предвоенного лета в серии «Библиотека Плеяды» были опубликованы «Дневники 1880 — 1939 гг.» Андре Жида. Впервые в эту серию, предназначенную сугубо для классических авторов, был допущен Андре Жид. Буржуазная «Руанская газета», гордящаяся своим древним возрастом среди прочих французских ежедневников, одобрила это событие и посвятила ему одному две страницы своего литературного приложения. Их подписал Р. Ж. Нобекур, чьи литературные статьи пользовались успехом. Эти «Дневники» Жида стали моим требником. Я стал интересоваться писателями его круга: Валери, Шлюмберже, Ларбо, Мартеном дю Гаром. Каждый месяц я покупал НРФ3 , своего рода бюллетень небольшого литературного сообщества, куда я надеялся однажды быть допущенным. В июньском номере 1939 г. Дени де Ружмон писал: «Я предвижу тот день, когда младшее поколение противопоставит нам достой- ного противника горделивого правоверия, каковым Жид, будьте уверены, останется до конца. (Эти слова приведены в книге «Участники драмы».)

и человеческую природу. Лотреамон мне встретился в только что изданной Жозе Корти книге с предисловием Эдмона Жалу.

Летом 39-го года я страстно зачитывался «Летом 1914 года» Роже Мартен дю Гара. Угроза новой войны делала эту книгу невероятно актуальной. Но я ошибался, как правильно сказал Раймон Арон: «Нет двух похожих войн ни по причинам возникновения, ни по ходу развития».

«странной войной». Во Франции она выглядела как обычная мобилизация. В лицее имени Корнеля мы познакомились с новым преподавателем литературы Пьером Фошри. Ему еще не было тридцати лет, и у него была голова очаровательного пожилого ребенка. Он был небольшого роста и носил длинные пальто. Наверное, он был не очень здоров, а то бы его мобилизовали.

По-своему он часто рисковал, не потому, что шокировал нас, а потому, что, если бы родители поинтересовались сюжетами сочинений, которые он нам давал, мог бы разразиться скандал. Однажды он предложил нам прокомментировать такую фразу Дидро: «Для честного носа это не женщина, это надушенная мускусом и амброй коза, которая дурно пахнет». (Позже он нам объяснил, что ему было любопытно посмотреть, сумеет ли кто-нибудь из нас написать на эту тему больше шести строчек.) Я не знаю, был ли он любителем Бодлера, но он любил нам читать наизусть отдельные стихи из «Цветов Зла», например вот эти:

С еврейкой бешеной простертый на постели,

Проснулся, и к твоей печальной красоте
От этой — купленной — желанья полетели.
(Пер. В. Левика)

Если Шнейдера мои товарищи окрестили «прециозным», то Фошри они называли «декадентом» из-за его пессимизма и критического взгляда на наше общество и мир. Услышав однажды его рассказ о том, как Бардамю открыл Америку, я купил «Путешествие на край ночи». А после того как он прочел нам о переполохе в Клакбю по поводу рождения зеленой кобылы («старики дохли, как мухи»), я купил первую книгу Марселя Эме. Фошри рассказал нам о Жюле Ромене, представив его в двух ипостасях выпускника Нормальной школы: изобретателем грубых шуток, автором романа «Приятели», и художником современного общества, создателем знаменитого цикла романов «Люди доброй воли», публикация которого еще не была закончена. Среди моих новых соучеников только пятеро или шестеро читали что-то, кроме спортивных журналов и кинообозрений.

Жерар Аллегре, мечтавший стать летчиком (и ставший им три года спустя), воспевал заслуги Сент-Экзюпери. Жак Спац нахваливал Франсиса Жамма, именно от него я получил книгу «Ужасные дети» Жана Кокто, а потом ряд романов Сименона, вышедших в издательстве Файяра с фотографическими обложками. Блез Эран, живший на улице Шаретт, подарил мне брошюру Мак Орлана, рассказывающую о старейшем проспекте Руана. Жан Голыптейн был очарован умом Андре Моруа, выпускника нашего лицея. Франсис Поль наслаждался ролью племянника издателя Эмиля Поля, напечатавшего «Большого Мольна» Алена-Фурнье, а тркже первые романы Пьера Бенуа и Жироду. У отца нашего Франсиса была великолепная библиотека, видное место в ней занимала серия «Трудно находимые». Это были маленькие книжки, выпущенные ограниченным тиражом, среди которых я помню «Жертву империи» Макса Жакоба. Моя сестра (старше на год) и ее подруги читали тогда Колетт, Жироду и Шардона, а также «Грозовой перевал» Эмилии Бронте и «Пыль» Розамонды Леман. У меня было достаточно собеседников и собеседниц, чтобы говорить о литературе. Увлеченный ею, я забывал о физике и математике.

В мае 40-го года война стала реальной угрозой. К концу майских дней в Руане началась паника. Администрация, в которой работал мой отец, получила приказ эвакуироваться в Нант. Я должен был пробыть в Нанте до августа и там сдавать экзамены на бакалавра. Я взял с собой только четыре книги: «Алкоголи» Аполлинера и три тома в «Плеяде» — Монтеня, Руссо и Жида. Без чьей-либо подсказки я прочел «Исповедь» и «Прогулки одинокого мечтателя» Руссо, а также «Опыты» Монтеня. Это были книги, которые я читал по-разному, одни — от первой до последней страницы, другие — отдельными фрагментами. С го- дами, после повторного чтения, я уже не помню, что и как я читал. Помню только, что снова и снова я открывал Монтеня, которого, вероятно, тогда прочел целиком.

В октябре я стал опять посещать лицей имени Корнеля. Прочитав Шопенгауэра, я думал, что курс философии меня увлечет. Не тут-то было. На бакалавров нас готовили очень плохо. После Шопенгауэра я внимательно прочел Ницше, но можно ли назвать его философом в школьном смысле этого слова? Во всяком случае наш преподаватель ни разу о нем не упомянул. Он никогда не говорил нам об Алене, преподававшем в Руане в начале века. Я подошел к этому автору, прочитав по совету товарища его «Мысли о счастье». Но в основном я читал тогда не философов, а романы. Пришло время проштудировать Бальзака, Стендаля и Пруста, а также великих иностранцев — Толстого, Достоевского, Диккенса.

В следующем учебном году я стал изучать право. И вот тогда я привязался к преподавателю философии Яне Фельдман, молодой женщине, которая на устном экзамене по философии спрашивала меня о Фрейде (у нее училась моя сестра). Мне так нравилось говорить на экзамене о философе, чьи произведения были запрещены в период оккупации! Яна была замужем за молодым евреем русского происхождения, который из-за национальности не имел права преподавать. Звали его Валентин*, он опубликовал эссе в серии «Вопросы эстетики», той же, в которой труд «О вымышленном» напечатал Жан-Поль Сартр. У Фельдманов я впервые услышал о Сартре, именно эта чета посоветовала мне прочитать «Стену» и «Тошноту».

«Стена» («Детство начальника») очень меня позабавила своим вольтерьянством. «Тошнота», подсказанная Селином (его строки были в эпиграфе), описывала экзистенциальный дискомфорт, который я ни разу до того не испытывал. Действие книги происходило в Гавре, очень точно воспроизведенном, и я узнал, что, будучи там преподавателем, Сартр часто наведывался в Руан, чтобы повидаться со своей подругой Симоной де Бовуар, в тот момент заведующей кафедрой философии в лицее имени Жанны д'Арк, после нее это место заняла Яна Фельдман. Симона де Бовуар в то время еще ничего не опубликовала, но оставила по себе яркие воспоминания у своих коллег и учеников. Мне рассказали множество веселых историй, некоторые из них потом я нашел в «Мемуарах».

Вернувшись в Руан после демобилизации, Марсель Шнейдер стал лектором в литературной школе, помещавшейся в монастыре Святой Марии, рядом с медицинским институтом. Он читал лекции в аудитории-амфитеатре, напоминавшей, должно быть, ему Сорбонну. Но те, кто туда приходил, чувствовали себя скорее на лекциях Поля Валери в Коллеж де Франс. На скамейках амфитеатра сидели не только студенты, сюда захаживали элегантные дамы, молодые и не очень молодые, люди стекались к Шнейдеру как на спектакль. Это было время, коща развлечений явно не хватало. Я вспоминаю рассказы моего учителя о романтическом театре и его успех при разговоре о драме «Эрнани». В его лекции было больше чудачества, чем чувства, и он даже приписал Гюго одну строчку из Виньи: «Как грустен в глубине лесов далекий звук охотничьего рога».

Встречая Шнейдера не в аудитории, я говорил с ним обычно о поэзии. Он занимался сюрреализмом и с воодушевлением рассказывал мне об Андре Бретоне. В особенности ему нравилась «Надя». Я же считал автора «Револьвера с седыми волосами» дурным стихотворцем. Его эссе и критика мне казались более значительными. Он умел внушить желание прочесть поэтов, которые нравились ему самому. Его книги познакомили меня с Шарлем Кро и Жерменом Нуво, полное собрание сочинений которого мне пришлось позднее издать.

В период оккупации высоко чтили поэтов. Некоторые из них вышли из сюрреализма, например Элюар и Арагон. Но мне самым интересным автором показался Анри Мишо, которого Жид «открыл» в 1941 г. Этот поэт не принадлежал ни к какому течению, он казался мне самым замечательным наследником Лотреамона.

Однажды под руководством Жана Полана была опубликована серия книг под общим названием «Метаморфозы», в нее были включены «Безумная любовь» Бретона, «Большая попойка» Домаля, «Раса людей» Одиберти, «Моя жизнь без меня» Армана Робена. В этой же серии в 1941 г. были опубликованы «Труды слепого» Анри Томаса. Стихотворения этого сборника очень хорошо на меня подействовали, мне понравилась и музыка стихов, и образная система («Галоп Эсфири», «Вольфрам», «Слово снеговика»). До этого сборника Томас опубликовал только одну книгу, роман, который я добыл не без труда, «Ведерко угля». Читая его, я был удивлен: местом действия его книги стал коллеж Сен-Дье, где начались мои школьные годы. Томас был на десять лет меня старше, и в книге я узнал всего три-четыре знакомых персонажа, в первую очередь директора, но также школьного смотрителя, правда, рассказчик этой книги жил в пансионе лицея, я был обычным учеником. Я думал тогда, что когда-нибудь встречу автора и нам будет о чем поговорить. Когда я написал свои воспоминания, в них тоже достаточно места было отведено коллежу Сен-Дье. Как и Томас в «Ведерке угля», я назвал лицей Сен-Дье вымышленным именем, лицеем Сен-Ромон.

лет я набросал портреты Лотреамона и Аполлинера. Я, конечно, не встречал этих поэтов, но я смог посетить места, в которых они жили, а в случае Аполлинера увидеть людей, которых он знал. Во время моего пребывания в Париже я ходил по следам Мальдорора, ища его тень на улицах Вивьен, Нотр-Дам-де Виктуар и в Фобур-Монмартр (там и сейчас стоят те два дома, в которых жил Изидор Дюкасс4 ). В период оккупации, освободивщей улицы от машин, я лучше всего смог представить себе этот квартал во времена Второй империи.

Отослав свое маленькое эссе об Аполлинере Андре Сальмону, я попросил его высказать свои суждения. Написал я и Жаклин Аполлинер с просьбой о встрече. Обе встречи-беседы состоялись. Шел декабрь 1941 г. Сальмон принял меня в кабинете-гостиной на улице Нотр-Дам-де-Шан. Беседа состоялась у камина, в котором горел огонь. Он мне сказал, что в моем тексте о поэте немного выпячены вопросы философии и морали, которые безусловно занимали поэта, но не так определенно. Я попытался присоединить Аполлинера к некоей системе взглядов (а он избегал систем) и представил его более грустным, чем он был на самом деле. Сальмон, конечно, был прав. Я прочел тогда Аполлинера, «одолжив очки» у Шопенгауэра, и потому обнаружил в стихотворениях «Отшельник» и «Вор» иллюстрацию и подтверждение идеям, почерпнутым в книге «Мир как воля и представление». Я пошел еще дальше, сказав, что поэт приблизился к Ницше, к его мыслям в «Рождении трагедии».

он произнес милую фразу: «Кланяйтесь ей и скажите, что мы работали с вами вместе». Он добавил также, что квартира в доме № 202 на бульваре Сен-Жермен более чем поэтична, но имеет то неудобство, что находится на седьмом этаже.

Подойдя к этому дому, я был очень удивлен; это был солидный буржуазный четырехэтажный особняк. Зайдя к привратнику, чтобы навести справки, я узнал, что мадам Аполлинер живет на седьмом (!) этаже, а в доме нет лифта. Парадная лестница вела на четвертый этаж, там она сужалась и поднималась в странное, узкое, незаметное с улицы здание. Квартира Аполлинера действительно была на самом верху, он называл ее «моя голубятня».

«Рыжую красавицу» («Золотые волосы слали мне /яркость молний, блестящих во тьме,/ великолепие чайной розы, / тихое мерцание сладкой грезы»)** . Я хорошо понимал, что не встречу ту молодую женщину, которую знал Аполлинер: больше двадцати лет прошло с тех пор, как он написал это стихотворение, но женщина, изъявившая желание меня принять, была верной хранительницей большой любви, и я готовился отдать дань уважения ее благородству («... есть ли что-либо более возвышенное, чем любовь к покойному или умершей»...).

Когда Жаклин Аполлинер открыла мне дверь, я оказался лицом к лицу с еще красивой женщиной, принявшей меня как ученика поэта. Она провела меня в гостиную, где висело полотно Руссо «Поэт и его муза» и различные рисунки самого Аполлинера, по манере близкие к Таможеннику, а совсем не к Пикассо.

Главным украшением комнаты был широкий диван, который можно было преобразовать в кровать. На нем Аполлинер и умер. На низеньких этажерках было расставлено много странных и живописных безделушек. В углу висела пробитая пулей каска поэта, свидетель его ранения в голову.

Здесь Гийом принимал своих гостей, но работал он в другом конце квартиры. Жаклин Аполлинер предложила мне пройтись по очень просто обставленному жилищу. У этой квартиры, если представить ее в плане, было два «центра тяжести», как у гантели с двумя утолщениями на концах. С одной стороны она заканчивалась залом-гостиной; с другой, куда мы прошли через тесный коридор, уставленный книжными полками, и чуть более широкую кухню, был кабинет-библиотека, плохо освещенный одним узким окном. «Но у нас есть еще терраса»,— сказала мне Жаклин Аполлинер, и мне понравилось это «у нас», позволявшее думать, что Гийом еще жив и находится здесь, вместе с ней.

Часть крыши действительно была превращена в террасу, попасть на которую можно было по очень узкой крутой лестнице, похожей на приставную. Пол террасы был покрыт цинковыми листами, край ее был огорожен железными решетками. В ящиках с землей в летнее время разводили цветы. Здесь ты был, конечно, не на небе, но над всеми печными трубами квартала.

«Калиграммы», она мне сказала, что ее отдельные странички разошлись по разным адресам, подарены друзьям, проданы книготорговцам. У нее остался только оригинал «Голубки У фонтана», который она принесла мне показать со словами: «Это восхитительно. Это красивее, чем картина. Надо мне ее наконец окантовать».

Когда чуть позже я вышел на бульвар, у меня сложилось впечатление, что я совершил далекое путешествие, повстречал самого Аполлинера, по крайней мере его тень. Теперь я очень часто прохожу мимо дома №202 (я живу рядом). Вскоре после освобождения на фасаде здания, где жил Аполлинер, поместили мемориальную доску. Равнодушно на нее взглянувшие думают, что он жил в роскошном четырехэтажном особняке, в одной из выходящих на улицу квартир.

С 1941 г. я стал часто ездить на поезде в Париж. В четыре последние дня последней недели того года я посмотрел «Благовещенье» Клоделя, «Эвридику» Ануя, «Конец пути» Жионо и ревю в мюзик-холле «Честерфоли 42». В период оккупации театры работали по-прежнему. Я стал завсегдатаем «Комеди Франсез», где я посмотрел незабываемые постановки «Мертвой королевы», «Рено и Армиды»5 . Я вспоминаю утренник классической пьесы, посвященный Корнелю, в начале которого выступил Робер Бразильяк. У него был вид тихого, незаметного преподавателя, оробевшего на знаменитой сцене. Бразильяка я видел только один раз и только как человека, открывшего утренник.

В Руане вместе с товарищами я организовал самодеятельную труппу. Мы поставили несколько классических пьес (Корнеля, Мольера, Мариво, Мериме) и несколько современных (Жида, Ромена). Мы организовали поэтические вечера Бодлера, Ацоллинера, Пеги, Поля Фора, Валери. Один наш вечер, был посвящен пьесам Расина. Нам помогали молодые актеры труппы «Комеди Франсез» Жак Дакмин и Луиза Конт. Сигнал воздушной тревоги не смог прервать наш вечер. Зрители не покинули зал,когда взвыли сигналы воздушной тревоги, приглашавшие в бомбоубежище. Мы услышали разрывы противовоздушных снарядов в: момент длинного диалога Антиоха и Береники, и только тогда, когда Дакмин— Антиох вскричал: «Я ухожу, но знай, люблю еще сильней!», все вскочили и бросились к выходу. Воздушная тревога кончилась, и вечер возобновился. (Через год Консульский дворец, где состоялся наш театральный вечер, был разрушен во время бомбежки)»

«Шаги»! неожиданно вызвало в публике хохот. Среди зрителей оказался молодой немецкий офицер, предполагавший, что он явился на] вечер отдыха студенческой молодежи. Очень быстро он сообразили что ошибся. Пожелав незаметно скрыться, он громко заскрипел! сапогами по натертым полам парадного зала Консульского дворца]

В это мгновение один из наших товарищей читал такие строки:

Созданье чистое, божественная тень,
Как мягки, как легки
Твои неслышные шаги!

На следующий день после экзамена на лиценциата меня мобилизовали. Моя подруга Мирей Дюмон, примкнувшая к движению Сопротивления, послала меня к Жану Лескюру, главному редактору журнала «Мессаж», уверив меня в том, что я должен иметь подложные документы. Он жил на улице Кардиналь Лемуан, и в его кабинете стопками до потолка лежали листовки. Он дал мне пачку этих листовок с просьбой разложить их по почтовым ящикам. Я прочел, что в них написано, и был ошеломлен. Речь шла об Освенциме, я до сих пор не слышал этого слова и решил, что ужасы, которые скрываются за этим словом, придуманы в целях пропаганды. Было начало лета 1943 г., концлагеря я представлял себе, как Чаплин изобразил их в фильме «Диктатор».

Лескюр вручил мне поддельные документы. С ними я не мог оставаться в Руане. Один мой друг порекомендовал меня своему двоюродному брату Роберу Кеснею, члену бригады жандармов района Сены-и-Марны, который уже спрятал на фермах своего участка многих уклоняющихся от отправки на работу в Германию. Некоторое время я жил там как сельскохозяйственный рабочий. Робер Кесней нашел мне комнату в деревне, а питался я в жандармерии. Представьте себе, были жандармы, которые помо- гали вместо того, чтобы преследовать!

Единственное предприятие в этой местности, бумажный заводик, получал груды запрещенных книг, которые следовало переработать в бумажную массу. Робер Кесней знал директора предприятия. Тот предлагал ему во время каждого посещения несколько сбереженных от переработки книг. Так в последний год оккупации я прочел авторов, осужденных новым режимом: Гессе («Демиана»), Кафку («Превращение»), Макса Брода («Сте- фан Рот»), Одона де Хорвата («Юность без Бога») и Дос Пассоса («1919»).

«Конфлюанс». В этом журнале я впервые был опубликован. Мой первый текст — статья о творче- стве Анри Томаса. Другая статья, где я говорил о своем восхищении Жаном Шлюмберже, была отвергнута вишистской цензурой и увидела свет только после освобождения Франции.

проведения лекций, концертов, теат- ральных представлений, киноклубом) и придал бы городу-му- ченику блеск региональной столицы. Не больше и не меньше.  

Мне удалось заручиться ценной поддержкой Рене Брешона, который сегодня известен как лучший интерпретатор Анри Милю, а также как издатель произведений Фернандо Пессоа. Коща я его встретил, он был преподавателем литературы в лицее имени Корнеля и очень интересовался поэтическими вечерами, которые я организовывал. Он ушел в маки, коща его призвали на работу в Германию. В Руан он вернулся как делегат министерства информации. У него была канцелярия и представительская квартира в доме «Руанской газеты» на площади Ратуши. Он заведовал публикациями и распределением бумаги.

Юному поколению надо объяснить, что во время оккупации все газеты были под контролем. Редакционные залы и типография «Руанской газеты» предоставили в распоряжение команды журналистов во главе с назначенным в августе 1944 г. офицером ССФ (Свободных сил Франции) Люсьеном Бодаром, действующим от имени комиссара республики Бурдо де Фонтене. Газета получила новое название «Нормандия», ее главным редактором стал Шарль Вилен. Однажды я расспросил Бодара, автора «Господина Консула», об обстоятельствах назначения Вилена на этот пост. Он мне сказал, что, не зная никого, в частности, из журналистов он удовлетворился тем, что подтвердил демократический выбор большинства сотрудников редакции. Увы!

Несчастный Вилен опубликовал в 1941 г. книгу с иллюстрациями о маршале Петэне, и кое-кто об этом не забыл. В начале 1945 г. в Национальной ассамблее депутаты-коммунисты не преминули атаковать министерство информации за то, что оно держит на должности руководителя важной региональной газеты коллаборациониста. И Робер Брешон вынужден был найти другого человека для своей «Нормандии».

В поисках издателя моего будущего журнала я отправился с визитом к Пьеру Рене Вольфу, который вновь обосновался на улице Пи, напротив дома Корнеля. Годы оккупации он провел в окрестностях Лиона. Он был издателем и писателем. Перед войной, как типограф, он опубликовал первые книги Жана де Лаваранда, но он еще не стал издателем: Лаваранд опубликовал себя за свой счет, и Вольф позднее сожалел о том, что не понял, какая блестящая карьера ждет этого деревенского паренька. Как писатель, Вольф напечатал несколько социально-бытовых романов и издательстве Альбена Мишеля. Актер Жан Габен купил права на экранизацию его книги «Мартен Руманьяк»6 «Ночные врата».

Пьер Рене Вольф был человеком умным и задорным. Маленького роста, но внушительного вида, он слегка сутулился. Я его видел как бальзаковского героя. Поддержка Вольфа для меня была очень полезна, и я попросил его войти в состав редакции журнала. Он согласился. Я представил его Роберу Брешону. Они быстро нашли общий язык и принялись обсуждать будущее «Нормандии». Брешон уверил меня потом, что благодаря мне Вольф стал главным в газете, которую он перекрестил в «Париж — Нормандию». Брешон, конечно, немного преувеличивал. Кондидатура Вольфа была поддержана многими местными представителями движения Сопротивления. Эти представители стали акционерами и членами административного совета газеты.

Как бы там ни было, но как только Вольф стал руководить «Нормандией», мне предложили в ней сотрудничать. В начале 1945 г. я написал несколько «передовых», и в частности о Сент-Эксе и Жане Полане. Вольф объявил4 мне, что сделает меня постоянным литературным обозревателем, если только сумеет увеличить число страниц своего издания. В тот момент он, по его словам, был рад тому, что я даю материалы для руанской рубрики «Городские слухи», в которой шла информация о спектаклях, концертах и лекциях. Ответственным за эту рубрику оыл Жорж Габори. В начале двадцатых годов он был в группе поэтов, окружавших Макса Жакоба, и личным другом Андре Мальро. Сейчас он жил в Руане, где его жена преподавала в школе для девочек. Габори не любил вспоминать свою молодость, медь сильные умы предсказывали ему литературную славу, которой он так никогда и не получил. Сорокалетний толстяк, он был обаятельный собеседник, с которым я любил поболтать.

С помощью Брешона я организовал цикл лекций, который озаглавил «Встречи». В моде тогда был Жан-Поль Сартр, чье имя стало открытием в период оккупации. Для разговора о нем мы вспомнили о двадцатипятилетнем Жане Леканюе, занимавшем должность инспектора министерства информации. Руанец, он был своим человеком в группе литераторов, окружавших Сартра и Бовуар, особенно в тот момент, когда завершал диссертацию по философии (кстати, блестяще защищенную). Все, кто его знал, восхищались его культурой и его личностью и думали, что его ждет блестящая литературная карьера. Он предложил название для своей лекции «Абсурдна ли жизнь?» и ее дату — 8 мая. Накануне этого дня мы узнали, что бои в Европе прекращены и нацистская Германия намерена безоговорочно капитулировать. 'обеда должна была быть объявлена 8 мая. Мы колебались, Устраивать ли в такой день вечер Сартра, но зал в Индустриальном обществе был снят. Приглашения на прием у Брешона тоже были разосланы. Лекция состоялась и имела большой успех.

Праздник победы у Брешона тоже удался. Цикл «Встречи» Дебютировал как нельзя лучше.

» Жана Шлюмберже, Марселя Арлана, Пьера Эмманюэля, Мориса Фомбера, Анри Томаса, Рене Тавернье, Андре Берн-Жофруа Марту Робер и Артюра Адамова. Мы были разносторонни.

поэмы. Мы смолкли и по окончании чтения не произнесли ни слова. Моя мать, присутствовавшая на этом собрании, была удивлена и даже шокирована нашим молчанием. Когда поэт или актер читают стихи, их следует тотчас благодарить и поздравлять. Из вежливости она воскликнула: «О, как это мило!» Эти слова меня смутили, и тогда я покраснел, а сейчас вспоминаю о них с нежностью. Ведь Пьер Эмманюэль хорошо на них отреагировал. «Вы очень любезны, мадам»,— сказал он, поклонившись.

Самым ярким выступлением в клубе встреч стало выступление Марты Робер и Артюра Адамова, рассказывавших нам о Кафке. Я думал, что они выступят перед аудиторией в форме диалога. Оказалось, нет. Марта Робер оставила Адамова одного в центре зала, где мы собрались. Адамов выглядел несколько странно в тот день, поскольку, бреясь, легко порезался, и шея у него была перевязана. Казалось, он замотал шею каким-то безобразным шарфом. Марта Робер оставалась в глубине зала, стоя, облокотившись в мечтательной позе на крышку рояля. Она была похожа на приехавшую издалека принцессу или кинозвезду. Адамов говорил двадцать минут, потом спросил: «Марта, вы готовы выступать? «Нет еще»,— сказала Марта. Адамов импровизировал еще двадцать минут. Потом он снова обратился к ней: «Марта, вы готовы произнести ваше мнение по этому поводу?» «Нет еще»,— сказала Марта. Адамов широко раскрыл глаза и сказал едко и жалобно: «Марта, но мне больше нечего сказать». Тогда Марта Робер пересекла зал, встала рядом с Адамовым и начала говорить. Kто лучше нее мог рассказать о Кафке? Я такого не знаю. Эта лекция живо запомнилась всем тем, кто на ней присутствовал.

И вот Брешон покинул Руан. Он стал атташе в Рио-де-Жанейро. Литературный журнал, о котором я мечтал, наконец появился под названием «Сена». Жид и Шлюмберже дали мне тексты для его первого номера. Но я не удосужился похлопотать о помощи со стороны общественных организаций и не получил никаких субсидий со стороны мэрии, генерального совета или какого-нибудь министерства. Я рассчитывал на подписчиков: npи тысяче подписавшихся я покрою все типографские расходы. Увы! Мечтам не суждено было сбыться. Мы собрали несколько сотен подписчиков и сумели подготовить только три номера «Сены».

Наступила моя очередь покинуть Руан. Я не мог больше жить у своих родителей. Отец получил должность в другом городе, а я продолжил образование критика в Париже. Здесь я ставлю точку в рассказе о событиях моей жизни, его продолжение можно найти в книге «Огни Парижа»7 .

«Париже — Нормандии». Я получал месячный заработок, очень небольшой, совершенно не соответствующий моим нуждам. Правда, моя должность имела то преимущество, что я мог получать служебной почтой все новые книги. Я не думал тогда, что мое еженедельное чтение позволит однажды написать «Историю современной французской литературы после 1940 года». Когда я приезжал в Руан, Вольф приглашал меня в лучшие рестораны города. Он звонил мне всякий раз, когда был проездом в Париже. По его приглашению я обедал однажды у Друана. Всякий раз я думал о том, что лучше было бы, если бы он прибавил мне месячное жалованье.

«Вы чудовище»,— сказал он мне однажды. «Почему это?» — «Вы производите впечатление человека, не интересующегося ничем, кроме литературы. Вы редкое чудовище. Другие увлеченные литературой молодые люди думают только о книгах, которые пишут или напишут, вы же сражаетесь за чужие книги. Я никогда не слышал, чтобы вы говорили о собственных трудах, вы мне все рассказываете о книгах ваших друзей».

По поводу моих литературных статей он сделал мне потом только одно замечание, но оно многократно повторялось. «У вас довольно много друзей, и вы говорите о них в первую очередь. Если так и дальше дело пойдет, вы будете говорить только о написанных ими книгах. Сколько статей вы посвятили Томасу (или Дотелю), Кюртису (или Кабанису), но ведь X и Y тоже замечательные авторы». Что я мог ему ответить? Он ошибался, говоря о том, что Томас, Дотель, Кюртис и Кабанис были моими друзьями. Но я стал их другом, потому что написал о них статьи, которых они заслуживали.

Добавлю также, что автор книги, которая нам понравилась, при встрече с ним может разочаровать. И напротив, автор, чьи произведения нам показались скучными, может оказаться интересным собеседником... Ремесло критика далеко не всегда улучшает отношения с писателями.

  Казалось, говоря о литературе, Валентин Фельдман занимается своим делом. Я не знал, что он был участником одной из групп Сопротивления. Его арестовали в феврале 1942 г., приговорили к смерти за участие в саботаже на железных дорогах и расстреляли. Немецким солдатам из взвода, приводящего приговор в исполнение, он прокричал: «Дураки, я же за вас умираю!» {Примеч. авт.)

**Здесь и далее перевод стихотворных цитат без указания переводчика выполнен В. Тимашевой. (Примеч. ред.)

2. Шнейдер рассуждал с нами о «гидре», а тут еще Марс»! — Гидра по-древне-гречески не только «водяной змей», но и «море».

— аббревиатура журнала «Нувель Ревю Франсез», основанного Андре Жидом и Жаном Шлюмберже в 1909 г.

4. Изидор Дюкасс — настоящее имя писателя Лотреамока (1846«—1870), автора «Песен Мальдорора» (1868).

» — пьеса Анри де Монтерлана; «Рено и Армида» — пьеса Жана Кокто.

6. Мартен Руманьяк» — художественный фильм 1946 г. Сценарий Пьера Вери и Жоржа Лакомба по одноименному роману Пьера Рене Вольфа. В главной роли — Жан Габен.

«Огни Парижа» — книга воспоминаний Жака Бреннера, отличная от его романизированных биографических произведений «Возвращение к занятиям», «Друзья молодости», «Шкаф с ядами».