Приглашаем посетить сайт

Бреннер Ж.: Моя история современной французской литературы
Эмманюэль Берль

Эмманюэль Берль

«Что остается как итог прожитых лет?» — задается вопросом Эмманюэль Берль в своей прекрасной повести «Сильвия» (1952). Я называю эту книгу «прустовской» по двум соображениям, во-первых, потому, что она написана «в поисках утраченного времени», в форме долгих размышлений, а также потому, что в одной из глав автор вспоминает самого Пруста.

Когда Берль написал эту книгу, ему было шестьдесят лет.

Так во что же воплотились эти годы? Берль пристально разглядывает свое прошлое, как будто ведет следствие. Его воспоминания помогают ему понять, кем он был в прошлом. К несчастью, память обманчива. Она порою искажает факты. Берль удачно их восстанавливает, не прибегая к психоанализу.

«Я возвращаюсь к себе в комнату и остаюсь наедине со своими воспоминаниями. Мне приходят в голову пейзажи, которых я никогда не видел, я их вижу отчетливее, чем те пейзажи, на фоне которых я действительно жил. Я, например, очень хорошо представляю себе Толедо, хотя я там никогда не был. Ассизи, наоборот, для меня как в тумане, хотя я там дважды был и подолгу жил. Именно длительное пребывание в Ассизи и путает мне карты. Я вспоминаю стол, за которым сидел и ел спаржевую капусту, ее там часто подавали и она мне страшно надоела. Я вспоминаю, что недостаточно тепло было в комнате. Конечно, там где-то были фрески Джотто, но, чтобы их вспомнить, я должен взглянуть на репродукции... Можно сказать, что моя память почему-то не любит то, что связано со мной непосредственно».

Думая о цирке Гаварни, Берль вспоминает афишу, изображающую Париж и Орлеан. «В чем я уверен, так это в том, что я заметил очень мало, до обидного мало. Чем больше я об этом думаю, тем больше я это понимаю. Мир каждого человека удивительно узок, значительно уже, чем люди обычно думают.

Большинство наших ощущений оформляются в определенные образы, каждый образ — результат незначительного числа состав- ляющих. Любой художник обнаруживает поразительную бедность своего мира. Вермеер, Мемлинг видели и писали одну и ту же женщину, Сезанн — яблоки, луковицы, гору Сент-Виктуар, Моне — собор, скалу, вокзал, пруд с кувшинками. По крайней мере, они их точно видели. Ну а что же видел я? Неужели моя память лишь коллекция фальшивых драгоценностей?»

В конце концов Берль убедил себя в том, что он видел четыре тополя. Но если и эти деревья тоже иллюзия, значит, у него никогда не было настоящей жизни.

Кто же этот беспокойный человек? В первой фразе о себе он предупреждает: «Моя жизнь не похожа на мою жизнь». Иначе говоря, Берль не узнает себя в услужливо предлагаемых памятью образах: «Что у меня общего с тем персонажем, который сел когда-то в Туке на голубой торпедный катер, «срисованный по памяти у Морана», с молодой дамой, «сошедшей с полотна Ван Донгена»? Что у меня общего с тем молодым человеком? Если все эти скопированные мною марионетки и есть участники истории моей жизни, тогда пусть эта жизнь продолжается без меня».

— это серия поступков. Берль отказался видеть в собственной жизни серию рассказов о своем прошлом. Может быть, он противопоставил прямому рассказу о прошлом свои внутренние состояния разных лет? Можно ли вообще в эпоху электронных часов заниматься противопоставлением внутреннего, интуитивно постигаемого времени — текущему времени? — спрашивает Берль. Нет, нельзя. «Это внутреннее время не менее обманчиво, чем глубоко въевшееся в наше сознание текущее время. Последнее регистрирует мои жесты, мои привычки, первое — мою внутреннюю речь. Одно становится клеткой для сидящей во мне обезьяны, другое — клеткой для кричащего во мне попугая».

С сопоставления себя во времени начинается рассказ «Сильвия». Берлю удалось увековечить любимую девушку. (Он был не прав, говоря о том, что помнит только четыре тополя.) Его Сильвия слегка похожа и на мать рассказчика; ее именем недаром озаглавлена книга.

Берль встречал Сильвию на важных поворотах судьбы. В первый раз он был ослеплен ею в Эвиане, когда был еще совсем молодым человеком. Но он отошел от нее: «Я понял, что должен оставить Сильвию, прежде чем я ее разочарую». Расставшись с ней, он испытал облегчение, равное страданиям от разлуки с ней.

Когда же он захотел снова увидеть ее, началась война. Став солдатом, он не осмеливался подавать о себе вестей: «Я думаю, что мне тогда было стыдно, всем нам было стыдно. Как легко мы это забыли. Нас заставили это забыть, а мы даже глазом не моргнули. Мы не прикладывали никаких специальных усилий. Это заросшее щетиной, загнанное существо, каким был я, мечтало только о том, чтобы однажды лечь в сухую кровать, съесть бифштекс с жареной картошкой и не слышать больше свиста снарядов. Это мое «я» на войне не могло думать о Сильвии. Да и она бы не узнала меня в этом человеке. Наша жизнь была гнусной и трудной, состоявшей из дурацких бытовых мелочей. Их, кажется, было даже больше, чем военных ужасов».

Берль заболел, и его отослали в тыл, сочтя обреченным. Разумеется, в этой ситуации трудно и незачем было объясняться в любви молодой девушке. Однако он выздоровел. Тоща-то он и столкнулся с Марселем Прустом, проповедовавшим, что все душевные ценности — обман. Вопреки пессимистической философии Пруста он, написав девушке письмо, отправился в Эвиан. Сильвия ответила ему. Он решил на ней жениться и поехал однажды на встречу с ней в Фонтенбло, но молодые люди расстались, не сумев найти общего языка.

«Ничего не удавалось. Надежды рушились одна за другой. После смерти Ленина в Европе только слышен шум с грохотом закрываемых Блаунтом дверей.

Колониалисты ненавидели колониализм, писатели литературу, буржуа буржуазию, все стало каким-то непрочным, раздражающим, раздраженным; будто каждый огрубевшей кожей чувствовал какие-то незримые волны, но не улавливал всего сообщения».

Берль отмечает большой материальный и моральный ущерб, нанесенный Европе первой мировой войной. Он не сожалеет о своем успешном писательском прошлом и о блестящей карьере журналиста: «Я ищу себя в своей памяти и не нахожу. Я захожу в кому-то, ко мне тоже заходят. Почему эти, а не другие? Моя жизнь как скрещенье разнонаправленных случайностей... Я пишу для какого-то журнала. Почему для этого, а не другого? Я не понимаю причин... Несколько недель у меня живет какая-то девица, я встретил ее на репетиции в театре. Я читаю лекции, но только потому, что другой лектор отказался выступать».

После второй мировой войны на выставке офортов Рембрандта в Оранжерее Эмманюэль Берль остановился перед «Тремя деревьями», показавшимися ему вечными, не прописанными в каком-либо одном времени. На ум ему пришли три дуба Бальбека, которые сыграли такую важную роль у Пруста. Как было не вспомнить и о своих четырех тополях? Когда он думал о великих художниках, Сильвия оказалась с ним рядом, она смотрела вместе с ним на тот же офорт. «Во мне сидит большое число изношенных «я», некоторые из них исчезли совсем. Но то «я», которое знало Сильвию, не изменилось. Конечно, тот я, который хотел на ней жениться, давно исчез, но тот, которому она была дана как единственная очевидность, оставался нетронутым».

«Только это парализовало меня, лишило возможности двигаться». И тут Берль заводит разговор о Боге: «Присутствие Бога заключено в его отсутствии. Я не думаю, что он был виднее, различимее во времена наших пращуров... Я думаю также, что отсутствие Бога осуждает то, к чему оно человека приговаривает. Утраченное, потерянное по Божеской вине тоже служит во славу Бога». Это последние строчки рассказа «Сильвия».

Итак, я попытался вам представить «Сильвию» в ее разнообразных аспектах. Наследственность и смерть играют здесь не последнюю роль. Многочисленные выдержки из рассказа позволяют понять, что он написан традиционно, но очень хорошим и точным языком. Берль всегда раздражался, когда с ним говорили только о «Сильвии» и только о главе, посвященной Марселю Прусту. Ведь у него были и другие книги. Берль — замечательный историк и оригинальный публицист. Но «Сильвия» — это книга, которая сразу западает в душу.

Хотя, может быть, я ошибаюсь: Берль хорошо должен был понимать особое расположение своих читателей к «Сильвии». В начале романа «Рашель и другие милости» (1965) он рассказывает о литературе и искусстве в его жизни, о произведениях искусства, бывших для него просто красивыми предметами, и произведениях, чем-то «отметивших» его. «Я думаю, что нужно специально учиться смотреть, слушать и читать, надо всегда видеть разницу между тем, что вам показано, тем, что вам внушают, и тем, что вы сами почувствовали». Только так можно восхищаться редкими, всеми признанными произведениями искусства, у каждого есть свой маленький личный «музей» и своя маленькая «библиотека», где собраны произведения, далеко не всегда почитаемые официальной критикой, но бывшие для вас истинным событием в потоке дней.

Мы помним начало «Сильвии»: «Моя жизнь не похожа на мою жизнь, и она никогда на нее не походила. Но разрыв между «я» прошлым и «я» сегодняшним, вполне переносимый прежде, становится все тягостней теперь». На разнице подходов к одному и тому же строится и роман «Рашель».

«Область воспоминаний обширна, в ней можно и затеряться, она вся составлена из мельчайших частичек, которых в области забвения еще больше. Вся жизнь целиком сама по себе ничего не стоит. Ценность ей придают те редкие мгновения света над бесформенной массой «я», которая мне не равна».

«В его мутной темноте случаются иногда просветы, в которых тебе открываются существа и даже жизни, которые ты мог бы прожить. Эти «просветы» он называет «милостями, благодатью» «за неимением других слов, более правильных и смиренных». Он сказал, что написал эту книгу, «чтобы рассчитаться». С кем? И за что? «Я что-то получил и не возвратил. Живое перестает существовать, надо с этим смириться, в любом случае мы не можем этому помешать. Но то, что было дано и не было схвачено, то, что было предложено и не было прожито, все это должно быть зафиксировано в языке, в речи».

Можно даже сказать, создан новый вид мемуаров. Берль рассуждает об особенных, исключительных в жизни моментах и мечтает о том, что могло бы случиться, если бы они были узнаны и поняты: «Рашель и другие милости» открывается главой, представляющей автобиографическое эссе, где написан любопытный портрет Фенелона, но в основном роман состоит из восьми женских портретов. Милости, которыми пользовался Берль, носят женские имена. Восемь портретов существуют как восемь маленьких романов, живущих на границе реального и вымышленного. Очень трудно предпочесть одно из этих симпатичных лиц. Хорошо написана любительница грез проститутка Нора. Незабываем образ Рене Амон, «маленького корсара» Колетт.

«Каждой из женщин присущ свой образ жизни и стиль, который я или не сумел, или не захотел ухватить. Вначале я этого не знал... Все женщины берегут от меня свою тайну, потому что они были связаны не с моим существованием, а с той жизнью, которая могла бы стать моей, но не стала».

Берль кончил тем, что сказал, будто все его «милости» как-то связаны с его матерью. «Эта книга моих «милостей», я бы мог бы также назвать ее книгой моей матери. Когда я перечитываю ее, я вижу, что мать явно или неявно присутствует повсюду». Эта книга станет для вас настоящим открытием, таким вероятно, каким она стала для самого автора.