Приглашаем посетить сайт

Белоножко В.: Три саги о незавершенных романах Франца Кафки.
Сага третья. 4. Карточный замок на литературном пограничье

4

КАРТОЧНЫЙ ЗАМОК НА ЛИТЕРАТУРНОМ ПОГРАНИЧЬЕ
 

Горят ли рукописи, обрываются ли они или схоронены на полках спецхрана с надписью «Хранить вечно» — явления все же второго порядка. Главное — авторский порыв интерпретации мира и своего явления в нем.

Явление Франца Кафки состоялось. Замок его творчества посещают скорее как какие-нибудь достопримечательные руины — с любопытством и с недоверием. Здраво-атеистическим экскурсантам и невдомек, что это они сами — призраки, посещающие эти руины. Кто из нас может похвастаться наивностью Карла Россмана, чувством неисполненного долга Йозефа К., целеустремленностью землемера К.?

От наивности и чувства неисполненного еще долга мы стараемся поскорее избавиться, словно они — симптомы проказы, а не душевная привилегия; целеустремленность же запрягаем в повозку наших материальных потребностей и честолюбивых желаний. Призрак материализма, в балахоне коммунизма запущенный в Европу Карлом Марком и Фридрихом Энгельсом окончательно материализовался и с одобрением взирает нас циклопьим глазом телевизионного экрана.

обслуживания... В том числе и — культура литературного обслуживания.

Секс без любви мало чем отличается от преступления по оговору. Литература без внутреннего, душевного побуждения — из области второй древнейшей профессии. Время плагиата и имитации чувств, возведенных в ранг достоинств золотого чекана. Таково детище Общественного Договора. Постепенно пыльна цивилизации становится коростой, и вот уже на помощь призывается дядюшка Фрейд в клобуке психоанализа. О перемены религии сумма человеческих достоинств и достоинств человечества не меняется. Со дня на день религией станет Интернет, не за горами — и еще какое-нибудь чудо техники.

Может быть, пора перестать задавать вопрос: куда мы идем, а начать спрашивать себя: от чего мы уходим? Молитва Интернету не прибавит человеку чувства, а тем более — не отодвинет пределов срока жизни.

Хотя польза от Интернета проистечь способна. Я имею в виду прежде всего понятие «виртуальной реальности», которое столь уместно вменять при рассмотрении романа «Замок», фантасмагория произведения наиболее точно укладывается в рамки этого явления, как будто и не существующего одновременно. Да простят меня верующие, но виртуальная реальность религий — не из самых последний открытий прогресса. Может быть, исходя из этого, мы более поймем и факт поддержания религий искусством: подобия сходятся в виртуальной реальности. Литературная почка возникала на той же самой ветке — воображение и цивилизация рука об руку шли по земной поверхности.

К. прибыл поздно вечером. Деревня тонула в глубоком снегу. Замковой горы не было видно. Туман и тьма закрывали ее, и огромный Замок не давал о себе знать ни малейшим проблеском света. Долго стоял К. на деревянном мосту, который вел с проезжей дороги в Деревню, и смотрел в кажущуюся пустоту.

«Наука» был «замечательно» профанирован недавно для ленивого читательского сознания, так что теперь вполне обозначились два полюса, на достижение и постижение одного из которых, сооруженного из обломков случайно павшей на голову борзописца сосульки, вряд ли стоит тратить время и остроту зрения — «снежной слепоты» в литературном процессе и без того предостаточно.

На другом полюсе, которого человечество, быть может, и не достигнет никогда, высится «Замок» Франца Кафки с его «кажущейся пустотой».

При том уровне знакомства с индийской философией, который можно подозревать у Кафки, поразительны интуиция и зоркость писателя, обнаружившего в окружающем его феноменальном мире метафизическую реальность.

Будде приписывают слова: «Какое описание может быть дано и какое знание можно иметь об объекте, который не может быть представлен буквами алфавита? Даже это важное описание, что он не может быть представлен буквами алфавита, делается посредством обозначения буквами трансцендентна, абсолюта, обозначенного термином «шуньята». Сумел ли Кафка ответить на этот вопрос Будды?

Термин «шунья» можно перевести по-разному: ничто, пустота, постоянное трансцендентное и неопределимое начало, имманентное всем вещам. Первое верно для мира опыта, второе — для метафизической реальности. Даже иллюзорная структура (виртуальная реальность?) не может поддерживаться в пустоте.

— параматхе или абсолютной истине, которая не может быть выражена в словах: «Она не может быть названа пустотой или не пустотой, или обеими вместе, ни каждым в отдельности, но для того чтобы обозначить ее, она названа пустотой».

«Кажущаяся пустота» Замка, проецирующаяся на сознание читателя на протяжении всего романа, — пустота и непустота одновременно. Она помогает нам выстроить последовательную во времени цепочку: Единое Плотина — субстанция Спинозы — neutrium Шеллинга — Замок Кафки.

Мы не должны смущаться философским — по видимости — аскетизмом Франца Кафки. Его вел собственный философский инстинкт, ограненный с одной стороны иудейской традицией неназывания имени Бога, с другой — махабхаратской традицией любое определение Бога комментировать: «Нэти! Нэти!» (»Не то! Не то!). Инстинктивно взяв на вооружение эти две аксиомы, он словно переместился с общего религиозного уровня, выступив из тени, отбрасываемой раскидистым философским древом, и оказался — нагим и беззащитным — на суровом плацу Космоса. Но давайте вспомним: землемер К. вызван по инициативе Брунсвика, Brunzwig (старонемецкий) — «победитель в латах» — пражский Роланд — рыцарь Брунсвик, воплощенный в статуе, высящейся на Карловом мосту по пути к Градчанскому Замку.

Сын лавочника Германа Кафки призван пражским рыцарством не способным сделать ни одного шага по направлению к Замку. И не только пражским. Литература, занятая игрой в бисер любви и денег и в солдатики, да постную мораль скармливавшая читателю, выполняющая роль снотворного или слабительного, создает мир многообразия.

Согласно философии адвайта-веданта Шинкары, майя, или мир многообразия раскрывает множество имен и форм и выполняет две функции: скрывать реальное и создавать наметки нереального. Мир многообразия закрывает от нас реальное.

«Иные думают: смысл Сотворения в его раскрытии; Я говорю: его смысл — скрывать все, что можно».

Франц Кафка создает роман «Замок» в ареале Шанкары и Броунинга: столько подробностей и признаков, описаний и домыслов, но чем больше мы вглядываемся и вдумываемся в них, тем менее мы представляем себе Замок, тем менее мы представляем себе сам смысл его существования. Но это вовсе не иллюстрация поговорки «за деревьями и леса не видно». Замок — это Брахман Шанкары, и высится он вовсе не тексте романа, а лишь в заглавии, он покрывает собой все подробности и одновременно скрывается под ними на страницах произведения. Он волнует, тревожит и притягивает не только землемера К., но и читателя. Именно ему читателю, автор предлагает вектор устремленности главного героя. Автор нарочно упрощает и принижает замок, словно подчеркивая что замок этот — не воздушный.

Существует около тридцати толкований романа. Мы уже знакомы с проблемами, приписываемыми Кафке Максом Бродом. Проследили мы и некоторые нити судьбы писателя, вплетенные им в канву романа. Может быть, этих нитей оказалось слишком много, а некоторые из них — даже лишними, как можно понять из нижеследующего пассажа Карла Густава Юнга:

Возможность сделать смелые выводы представляет соблазн и легко приводит к насилию над истиной. Немного скандальной хроники — часто соль биографии, но чуть больше этой соли — и биографии превращается в продукт нечистоплотной пронырливости, что влечет за собой эстетическую катастрофу. И все это совершается под маской науки. При этом интерес незаметно отворачивается от художественного произведет и блуждает в лабиринте психических предпосылок, а художник становится клиническим случаем, иногда очередным примером сексуальной яя-психопатии. Однако из-за этого и психоанализ художественного произведения также отдаляется от своего объекта, а дискуссия переносится в иную, общечеловеческую область, не имеющую ничего специфического для художника, а главное, абсолютно не существенную для искусства.

Юнг как бы предлагает после анализа строительного материала художественного произведения часть его подвергнуть интродукции — что, естественно, не менее спорно, чем оставление реальной жизни художника за скобками художественного произведения.

«Эту книгу нельзя уразуметь непосредственнее, чем то сделал сам Кафка. Толкователь не должен быть менее скромен, нежели автор, он не должен стремиться к невозможному, то есть к истолкованию понятия Замка во всей его объективности».

Говорить об инициале К. главного героя романа — уже ломиться в открытые ворота. Просто необходимо вспомнить, что первый вариант зачина романа писался от первого лица. Да и было бы смешно на пороге смерти фантазировать героя своего произведения, намечать его судьбу, подводить чужие итоги. Это — взрослая книга, читателю-ребенку она не доступна, потому что детство — при всей его непосредственности — слишком богато инстинктами. К сожалению, с возрастом утеря непосредственности утерей инстинктов не сопровождается вот отчего взрослых книг так мало, вот отчего искусство с каждым десятилетием все больше впадает в детство, заимствуя лозунг Голливуда: «Наслаждение и еще раз наслаждение!» Детские интересы и детские страхи явно формируют цивилизацию варварства, для интеллекта теперь создаются в лучшем случае университетские резервации... «451° по Фаренгейту» Бредбери уже явился в наши дома мыльными операми, дело — за недалеким, за книжным аутодафе, впрочем, кое-где осуществляемом.

Пессимизм Франца Кафки в этом отношении, похоже, предшествовал пессимизму Рея Бредбери — недаром Кафка так настойчиво уговаривал Макса Брода сжечь его письменное наследие, да и сам два раза устраивал аутодафе своим выстраданным бумагам.

Грустная улыбка Франка Кафки и его порывы пиромании напомнили Николая Васильевича Гоголя с его поэмой «Мертвые души». Может быть, все дело в том, что «Замок», названный по европейской традиции романом, напоминает пространную часть некоего эпоса, попытку воссоздания мифа, поэму о человеке, взыскующем меры земных вещей через призму устремленности к Замку.

— по-гоголевски — тонкий юмор и точность деталей, но — главное — ощущение нашей сопричастности мирозданию и даже его неполноты без нашего участия. Уже одно то, что К. появляется на страницах «Замка» без родословной и без какого-либо документального свидетельства, могущего послужить основанием для его призыва и призвания, напоминает нам первочеловека, Адама, утерявшего один рай и взыскующий другого. Ему рассказывают об уморительном «райском» распорядке жизни Замка, но К. относится к этим россказням как к легендам или апокрифам. Кафка или К. представляет себе святого Петра в образе Кламма, а амброзию — в виде превосходного коньяка, недоступного обитателям Деревни? Читателю дана полная свобода фантазии и ассоциаций, кроме, пожалуй, одной — невозможности ассоциировать себя с главным героем произведения, так как отрешиться от своего прошлого и опыта прошлого для нас невозможно точно так же, как представить себе Царствие Небесное, или — замок, или — возможность пресуществления. Изобрести фразу «начать жизнь с чистого листа» — вот, пожалуй, единственное, на что мы способны в этом отношении. Даже когда мы соглашаемся на существование какой-либо Идеи, между ней и бетонными сваями нашего земного существования — пространство, полное иллюзий и неисполненных обещаний. Да, жизнь в Деревне также требует своей героики, но автор рассматриваемого нами произведения ни разу не упоминает ни кладбища — Деревенского или Замкового, ни смерти, а одни лишь страдания земной юдоли, несомые и переносимые, фактические и выдуманные. Небольшой храм присутствует в романе и в Деревне, но функционирует ли он — об этом нет и речи, словно здесь нет и надобности в молитве и религиозном утешении. Нет, читателю было бы неуютно обитать в этой Деревне, полной первобытного страха и схоластики. Цивилизация — нам на потребу — изобретает все новые и новые средства макияжа нашей «Деревенской» жизни — вот за что мы ей благодарны и старательно, с упоением вкушаем ее плоды — на манер ребенка, вкушающего первобытное млеко.

«Писать стихи — это значит заставить звучать за словом первослово». В рассматриваемом нами случае этим первословом является — «Замок». Существует мнение, что, поскольку это — роман о литературе, а преклонение Кафки перед Гете общеизвестно, то землемер К. символизирует собой писателя, а Замок — Гете. Приходится, однако, признаться, что так называемая «белая» зависть Франца Кафки относилась скорее к успехам жизненного, общественного и литературного предприятий Гете. Вот что он пишет даже о любимых им дневниках Гете: «Ясность всех событий делает их таинственными, так же как парковая решетка при созерцании больших лужаек успокаивает глаз и вместе о тем вселяет в нас преувеличенное почтение». (пер. Е. Кацевой)

Тот огромный мифологический багаж, который Гете упаковал во вторую часть «Фауста» мог, безусловно вызвать «преувеличенное почтение» Кафки, но венчающая «Фауст» фраза восьмидесятилетнего гения о «вечности женственности» (после столь мошной и продолжительной артподготовки — голубиное придыхание) не могла не разочаровать строителя вряд ли даже на его взгляд могущего быть построенного Замка.

Получила ли жадность нашего воображения и некоторых описаний пищу для конструирования Замка? Не хочется ли нам все больше проникнуть далее — сквозь анфилады бесчисленных графских канцелярий — к чему-то более таинственному, недоступному даже пониманию жителей Деревни, удостоенных побывать в Замке? Здесь на память приходит легенда о Святом Граале и таинственном замке Карбоник или Корбеник (франц. -валлийского — «благословенный рог»). Правда, К. вовсе не напоминает рыцаря Персиваля — кроме, может быть, — целеустремленности, зато Святой Грааль — табуированная тайна, невидимая для недостойных — достоин только чистого, целомудренного рыцарского служения и в качестве такового отбрасывает К. от стен Замка. По одной из версий чаша Святого Грааля содержит кровь Иисуса Христа, тело которого снял с креста Иосиф Аримафейский.

Макс Брод был инициатором посещения Кафкой в 1917 году врача (так как после проживания и в палаццо Шенборн у писателя началось кровохарканье). 4 сентября врач констатировал туберкулез. Рукописи, в том числе и рукопись «Замка», врученные в свое время Кафкой Милене Есенской-Поллак, затем должны быть переданы Максу Броду. И здесь мы должны вспомнить свидетельство Брода о замысленном Кафкой финале «Замка»: перед смертью К. получает из Замка разрешение на проживание в Деревне, то есть — посмертное проживание. Уже хотя бы на основании этого, не вдаваясь в рассуждения по поводу долга своего перед другом и перед литературой, Макс Брод обязан был сохранить для потомства наследие Франка Кафки — разве тот не говорил ему о разрешении Замка жить К. в Деревне? Мысленные ходы писателя всегда были столь извилисты и прикровенны, что вполне могли содержать и желание посмертного хотя бы признания.

Примкнувший к доктору Фрейду и к доктору Юнгу Дарел Шарп в своей книге «Незримый ворон» старательно облачает теоретической амуницией психоанализа отдельные части дневника Франца Кафки, чуть ли не сожалея о том, что тому при жизни не удалось попасть на психоаналитическую кушетку, к примеру, того же доктора Юнга. Беднягу ввела в заблуждение именно литературная фата-моргана дневника, именно литературный способ фиксации своей внешней и внутренней жизни. Он словно бы руководствовался правилом: чем лучше — тем хуже, т. е. чем лучшее, талантливее, гениальнее текст писателя, тем для него же хуже, как бы даже передоверяя ему свои психоаналитические функции по самоизобличению.

в лице психоанализа мертвой хваткой вцепилась в столь простодушно уверовавшего в свою литературную звезду писателя. К примеру, написанные в «кондовой» манере дневники Льва Толстого такого интереса не вызывают — ведь писались они не в комнате в уединении, но в свете прожектора общественности, с которой и говорить приходилось на понятном обоим языке.

Не то — с Францем Кафкой. Первое, что мы должны учитывать в его случае, — это поэтический гений, поэтическая откровенность и — поэтическая прикровенность. Если уж Шарп и признает стремление к идеалу писателя Франца Кафки, то почему весь пафос обсуждения устремляется психоаналитическим потоком к образу «вечного дитя», а не к «вечному идеалу», которому служил его герой. Ведь если следовать этому принципу, то юристы всего мира должны встать на защиту Правосудия, столь смутно, но нелицеприятно, как им могло показаться, изображенному писателем в романе «Процесс».

Профессиональная выучка и профессиональная одержимость психоаналитика Дарела Шарпа возобладали над Шарпом-читателем, уловившим, но на свой манер впитавшим профессиональную одержимость и профессиональный долг писателя.

Приведем всего три крошечных отрывка из дневника Франца Кафки: «3 мая 1913. Страшная ненадежность моего внутреннего бытия. 22 февраля 1915. Неспособность — полная и во всех смыслах. 4 июля 1916. Какой я? Жалкий я. Две дощечки привинчены к моим вискам».

Много ли найдется писателей даже хотя бы догадывающихся о том, в чем признался Кафка 3 мая 1913 года?

И поэтическая метафора головной боли писателя столь точна, что позднее Милена Есенска-Поллак — по-видимому, ненамеренно — позаимствовала ее для своего письма.

Кого любой писатель знает лучше всего? Чей опыт он более способен уложить в прокрустово ложе своего произведения? Так ли уж безобидна вуаль, которою персонаж прикрывает лицо писателя?

Думаю, что психоаналитике — при всей легкости добычи — обидно, что Франц Кафка проделал всю положенную ей работу в своих дневниках, письмах и художественных произведениях.

Все наивозможнейшие мотивации и человеческие установки, без применения терминов «личного и коллективного бессознательного» для доказательства того или иного феномена человеческой психики, Францем Кафкой исследованы с точки зрения прокурора и адвоката, суда присяжных и Суда Страшного. Ему и в голову не приходило «жить» по Фрейду или по Юнгу. «Бесплодным заблуждением» называл он психоанализ — у человечества и у него за плечами был опыт тысячелетий литературы и духовных поисков. Даже его собственный, казалось бы, небольшой жизненный опыт доставлял ему невообразимого масштаба материал для душевной и духовной переработки.

— вопреки. Только сопротивление, только эффект плотины, именно природный эффект способен скопить энергию духа, чтобы прорваться в конце концов мощным потоком, а не изливаться по капле в специально приспособленной для писательства жизни. Шарп обвиняет Кафку в том, что его наследие слишком мало. Однако! Все, что до нас дошло и опубликовано, составляет не менее дюжины полноценных томов прозы, писем и дневников — практически за 15 лет жизни. Работоспособность Кафки была фантастична, и дело вовсе не в протяженности скольжения его пера — те синусоиды мысли, которые окрыляли и свергали в пропасть его (и человеческие переживания), были подвластны вряд ли еще какому литературному порыву. Образ же буриданова осла, за уши притянутого Шарпом к Францу Кафке, вообще смехотворен. Да, писатель не бросил службы и не бросил семьи, хотя обе были преградой его творчеству. Но эти два груза не сломали его творческого хребта именно потому, что раздражение ими как бы компенсировало в какой-то степени друг друга (известно, что одна-единственная забота гораздо опаснее целой плеяды их). Кафка действовал в рамках своего инстинкта — отчего же не предположить, что жизненный его инстинкт был по крайней мере равен инстинкту творческому?

Насколько Шарп разобрался в психологии Кафки, показывает его понимание, например, «Замка»: «Положение Кафки в реальной жизни было аналогично положению «героя» К. в его последнем романе « Замок» (написанном в 1921-1922 г. г.). В романе остается нерешенной загадкой, почему герой не приспособился к деревенской жизни». И еще психоаналитик обнаружил проявление «материнского комплекса» в образах Гизы и Фриды.

Имея дело с больными, неприспособленными к элементарной жизни пациентами, психоаналитики именно приспособляемость, встроенность в механизм и без того механизированной жизни, по-видимому, считают самым большим достижением индивида. Но К., считавший Деревню всего лишь переходным этапом к Замку, как раз очень умело «приспосабливался» к возникающим ситуациям — трудно его упрекнуть и в робости и нерешительности, напротив, К. без устали и уныния пробивался к своей цели сквозь холод и снег окружающего мира. Будь Франц Кафка таким в гражданской жизни, тогда, наверное, у его отца-бюргера были бы основания гордиться им, но в таком случае его нелестная характеристика писательства сына, не приносящего «золотых» плодов, вернулась в небытие вместе с гениальным творчеством Кафки. Сорняки психоанализа именно потому не способны заглушить этих чудных и чудесных растений, что произрастают они на другом пространстве — на свалке неряшливых и не отдающих себе отчета человеческих личностей. Франц Кафка себя постоянно строго (может быть, иногда слишком строго!) контролировал — тем более, что перед ним было волшебное зеркало его произведений.

Дли любого исследователя Франца Кафки дневники его — почти как Библия, и каждый способен извлечь из них свой собственный мед, поместив его в соты пессимизма, психоанализа или детского изумления перед тайнами мира. Давайте отдадим должное этому огромному цветку, истекавшему терпкой, горько-сладкой амброзией в тропическом полумраке души Франца Кафки. Давайте не будем отвлекаться на Евангелистов, толкующих его дневники вдоль и поперек, а то еще и крест-накрест. Давайте не забудем, что вначале было его Первослово и вслушаемся в его, быть может, категорический императив: «Как бы ни казалось, что весь ход моего развития опровергает мое рассуждение, и как бы такая мысль вообще ни противоречила моему существу, я никак не могу признать, что первые начала моего несчастья были внутренне необходимы, а если даже и была в них необходимость, то не внутренняя, они налетали, как мухи, и, как мух, их легко было отогнать». (Дневник. 24 января 1922, пер. Е. Кацевой)

Не внутреннюю, душевную необходимость творчества, а внешнюю уподобляет писатель «мухам». На миру и смерть красна — это не для него: «Его боренья протекали с самим собой, с самим собой», а за письменным столом эти боренья фиксировались, превращаясь в мед и млеко поэзии.

«Кафка не увяз. Напротив, напряжение продолжало нарастать, и в конце января в дневнике появляется ряд записей, на основании которых можно заключить о приближении к сознанию чего-то неожиданного (третье, которое логически не дано)».

Творивший же «Замок» писатель записывает: «Вся эта литература — атака на Границу, и, не помешай тому сионизм, она легко могла бы превратиться в новое тайное учение, в кабалистику. Предпосылки к этому были. Конечно, здесь требуется нечто вроде непостижимого гения, который заново пустил бы свои корни в древние века, или древние века заново сотворил бы, не растратив себя во всем этом, а только сейчас начав тратить себя». (Дневник 16 января 1922, пер. Е. Кацевой)

Древние века, древние учения, учение об «Энсофе» (бесконечном) — всем этим веет от Замка в «Замке». Специальные исследования творчества Кафки, в частности — «Замка», имеют место и основание. Но интуитивно писатель почувствовал, что придание Замку определенных мистикой и оккультизмом качеств ограничит бесконечное его Замка и вернет его на почву той или иной доктрины — в (пусть пассивных) поисках союзников и опровергателей. Ни те, ни другие ему не требовались — борьба за чистоту идеи вычитает и ряды сторонников, до тех пор, пока не останется один-единственный его сторонник: внутреннее ощущение истины.

Не пропустим, однако же, без внимания фразы Кафки насчет «атаки на границу» литературы и «не помешай тому сионизм». Эти фразы как бы соответствуют мнению Макса Брода, что К. символизирует в «Замке» еврейский народ — «чужака» среди прочих народов, вынужденный скитаться в поисках и прорыву к Замку — палестинской Земле Обетованной.

Правда, упоминание о сионизме — косвенное доказательство предположения Макса Брода. К тому же оно упрятано в дневниковой записи — подальше от глаз читателя. Еще одна запись — от 19 октября 1921 года:

о том, что землю эту он увидит лишь перед самой смертью, для него невероятна. Эта последняя надежда может иметь один только смысл: показать, сколь несовершенным мгновением является человеческая жизнь, — несовершенным потому, что, длись она и бесконечно, она все равно всего лишь мгновение. Моисей не дошел до Ханаана не только потому, что его жизнь была слишком короткой, а потому, что она человеческая жизнь. (пер. Е. Кацевой)

Ханаан — древнее название Палестины, и — но видимости (пустыня, Моисей) — речь идет о Земле Обетованной. Ханаан-Замок — вот чего не достигли ни К., ни Моисей. Протяженность пустыни человеческой жизни именно тогда непреодолима, если она состоит из мгновений напрасной, бессмысленной жизни в Деревне — в предгорье и предвестьи Замка.

В наш цивилизованный век одиночки, терпя лишения и страдания, пересекают океан или ледяную пустыню по пути к полюсу. В наш цивилизованный век писатель-одиночка Франц Кафка пересекал пустыню, отделяющую одного человека от другого, терпя при этом телесные и душевные страдания. Люди, пестующие растения в палисадниках душевных отношений или строящие садовые беседки взаимных обязательств, в конце концов убеждаются: они мечтали о другого цвета сирени и надеялись на другие просторы, открывающиеся из беседки. Но так оно и должно быть — пустыня требует платы вперед: сначала труд установления отношений, преодоления столь близкого пространства, опасного своей бездной, и только затем — оазис, отдых, сладкое воспоминание о преодоленном. Неизвестно, чего больше — скепсиса или насмешки — заключено во фразе «браки заключаются на небесах». И — по отношению к чему: к браку или к небесам. В период написания «Замка» проблема семьи, судя по дневникам, буквально шла приступом на Кафку. В том, что он выстоял, нет никакой его заслуги — Милена Есенска-Поллак, лишив его очередной невесты, сама не согласилась бросить мужа и соединиться с Кафкой. Писатель в этот период подвергает ревизии весь свой жизненный путь с перечислением занятий и интересов (странно, однако, что сионизм, например, значится в одном ряду со столярничаньем). Тот незримый, неопределимый, таинственный идеал, лелеемый в душе каждого из нас бессознательно (уж не «коллективное» ли это «бессознательное» Юнга?), служащий слабой — пусть не опорой — хотя бы иногда выглядывающей из-за житейских туч звездочкой, сказочное, мифологическое, но и согревающее душу счастье вслушивания в чистое, невинное дыхание ребенка, спящего на наших руках, — что это, как не эликсир бессмертия, единственный, дарованный нам природой, но в жажде вечной жизни приумноженный нами или истраченный в ретортах искусства и религии? Эмоции, как обычно, заслоняют истину, если таковая имеется, и Кафка отдает дневниковое — дневнику, а Замковое — Замку, недостижимому, несмотря на свою внешнюю неказистость и обычность.

«извлечь урок» из незаконченного романа? А — из незаконченной жизни? В какой вообще момент можно считать жизнь оконченной?

Казалось бы, Франц Кафка возвращается на круги своя. Вновь — под крыло родителей. Любовные романы исчерпаны, завершившись «ничьей». Писатель исчерпал себя и в романах литературный конфессии. Молитва оборвана на середине Фразы: «... но то, что она говорила...» И о чем говорила жизнь Франца Кафки? Или — каждого из нас, читатель? Неужели в самом деле карточный домик нашей жизни рассыпается в момент смерти? А карточный Замок, иногда также нами выстраиваемый? Вечные, вечные вопросы, задавать которые не советовал даже Будда.

их поэтичностью, возможно обнаружить и то, что литературоведы обычно скрывают:

4 августа 1917: «Пользуясь литературой, как синонимом упрека, делают такое сильное языковое сокращение, что это последнее влечет за собой — возможно, с самого начала так и было задумано — и сокращение мысли, которое искажает истинную перспективу и заставляет самый упрек падать далеко от дели и в стороне от нее.