Приглашаем посетить сайт

Кур С.: Смех и скорбь Юлиана Тувима

Самуил Кур
Сан-Франциско

Смех и скорбь Юлиана Тувима

журнала ЧАЙКА

http: //www.chayka.org/node/1564


В начале 60-х я был молодым и веселым. Из всех искусств для меня важнейшим являлось искусство смеха. С моим другом Володей мы написали кое-что для Аркадия Райкина — и небезуспешно. Володя — Владимир Орлов — тогда числился в начинающих режиссерах, впоследствии он станет одним из создателей известного телефильма «Вся королевская рать». Жил он в Минске. Мы работали по очереди — то у него, то у меня. А я жил в Гродно. Свой город я не собирался менять ни на какие столицы. Чуть ли не за окраиной проходила граница, за ней — Польша. Из всех народно-демократических республик Польша была самой непокорной и упрямой. И все мы хорошо знали: сразу за нашим пограничным столбом начинается Запад.

Благодаря построенному в Белостоке мощному ретранслятору, гродненцы могли принимать передачи польского телевидения. Ночью город не спал. Именно в это время Варшава крутила американские и прочие фильмы и сериалы. Утром в переполненных автобусах, в магазинах и просто на рабочих местах шло оживленное обсуждение показанных серий. Среди горожан циркулировали польские журналы с фотографиями Бриджит Бардо, где знаменитая Бабетта была изображена отнюдь не в спецовке у станка и не во время дойки коров.

Я выписывал «Шпильки». Тонкий журнальчик, в котором печатали свои рассказики и шутки асы польского юмора, совершенно не походил на наш «Крокодил» — ни содержанием, ни формой. Вообще, что такое «Шпильки», можно и не говорить — не будь их, никогда бы не появился на свет «Кабачок 13 стульев».

«Шпилек» фразу, которая привела меня в восторг своей парадоксальностью: «Радио — замечательное изобретение: один поворот ручки — и ничего не слышно». Под этими строчками было подписано: Юлиан Тувим. О Тувиме я знал немного — от людей, живших до 1939 года в Польше. Они довольно единодушно рассказывали о его остроумии. Значит, подумал я, надо срочно бежать в библиотеку. Увы, мои вылазки во все гродненские хранилища печатного слова оказались бесполезными: такой автор в каталогах не значился.

И тут, словно по заказу, появились мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Среди десятков, а то и сотен имен, знакомых и незнакомых, имя Тувима прозвучало с особой нежностью. В небольшом фрагменте Эренбург рассказывал о встречах с ним, он рисовал образ человека, абсолютно не похожего на того, каким он представлялся мне. Я узнал, что его уже нет в живых — он скончался в 1953-м. Но главное было в другом: по ходу воспоминаний были приведены несколько выдержек из обращения Тувима «Мы — польские евреи». Этот документ потрясал своей силой.

Теперь Тувим вдвойне стал для меня объектом поклонения. И всё же он оставался загадкой, ответа на которую я не знал. В 90-х годах, когда открылись границы, я несколько раз побывал в Польше. Всё оказалось далеко не однозначно...

Что нужно для того, чтобы стать настоящим поэтом? Для этого необходимы три условия: иметь хорошую маму; плохо учиться в школе и попытаться взорвать свой собственный дом. Возможно, эти мои рекомендации подойдут не всякому, но в случае с Юлианом Тувимом они сработали безотказно.

Он появился на свет в Лодзи, и его родители не подозревали, что этот день — 13 сентября 1894 года — станет не просто рядовой семейной датой, а незабываемым фактом истории Польши. И надо оговориться сразу: родился он не польским евреем, а еврейским поляком. Семья его давно ассимилировалась, все были добропорядочными католиками, исправно посещали костёл. Дед Юлека издавал для лодзинских евреев первую польскоязычную газету. Именно этот язык слышал будущий поэт с колыбели, другого в семье не употребляли. И другой культуры не касались. Мать читала Юлеку польские стихи и пела польские песни. Она любила сына, как любят и жалеют не совсем удавшегося ребенка. Что касается отца, у того были свои заботы — он зарабатывал на жизнь служащим в банке. Человек довольно мрачный и педантичный, значительно старше своей жены, он не вносил в общение с близкими ни выдумки, ни веселья. Особым теплом семейная атмосфера не отличалась.

сидел два года. Очень легко и просто было бы назвать его лодырем, бездельником и разгильдяем. Если бы не одно обстоятельство: Юлиан Тувим родился с большим родимым пятном на левой щеке. Очень большим. Дети — народ жестокий. Юлека дразнили, в него тыкали пальцем. Когда надо было идти в школу, смутное чувство тревоги закрадывалось в его душу. Разумеется, и столь притягательные для мальчишек дворовые игры оказались не для него. На улицу он не выходил.

Всё это сделало Юлека затворником. Большую часть детства он провел дома. Здесь был его мир, его владения, в которых он оставался единственным господином и творцом. Его друзьями стали книги. Каких только сведений он не набрался! Он запомнил свойства лечебных трав. Он научился считать до десяти на 200 языках. Занимался магией. Придумывал механизмы, от которых не было никакого проку. У него была небольшая домашняя лаборатория. Однажды, в результате удачного опыта, дом чуть не взлетел на воздух. Юного пиротехника доставили к врачу, а лабораторию выбросили в мусорный ящик. Пришлось переквалифицироваться. Теперь он увлекся марками. Интересы менялись, мальчик подрастал и взрослел.

Надо сказать, что место, где происходило описываемое действие, само по себе достаточно условно. Потому что Польша — была, и Польши — не было. Лодзь, Варшава и прочие прилегающие территории входили в состав Российской империи. Юлиан Тувим учился в русской гимназии.

Склонность к поэзии зрела в нём долго. Он читал много стихов, но они не трогали его душу. Нужно было потрясение, чтобы произошел отклик. И оно пришло, когда ему попался томик известного польского поэта Леопольда Стаффа. В 17 лет, еще в школе, втайне от всех Юлиан начинает свои первые поэтические опыты. Как это уже бывало раньше, опыты приводят к взрыву. Правда, на сей раз это взрыв восторженного признания — так встречено его первое опубликованное стихотворение — «Просьба». Оно появилось в 1913 году в «Варшавском курьере». Стихотворный дар прорвался неожиданно для самого Юлека — но захватил его полностью. Он кончает школу в 1914-м одним из лучших учеников. «Только с математикой у нас не получилось взаимной любви», — признается он позже.

В 1915-м он уже работает — переводит с русского и заглядывает в лодзинские кабаре — куплеты на злобу дня там берут охотно. У него есть консультант: двоюродный брат Лопек Круковский — актер и певец в одном из кабаре. Родители воспринимают занятия своего чада без энтузиазма и отправляют сына на учебу. С сожалением прощается Юлек с городом своего детства и юности. Для него он навсегда останется самым красивым и любимым местом на Земле.

Когда покинул город Лодзь...

— некогда. А возможно, и незачем. Варшавская публика его уже знала. На юморески и песенки Тувима начинают ходить специально. А литературных кабаре в старой польской столице — хоть пруд пруди. И в каждом своя изюминка. Сразу после приезда Юлиан освоил «Мираж». Через год к нему присоединился «Черный кот». В 1919-м он переходит в популярнейшее «Кви про кво», с которым будет сотрудничать до 1932 года. А еще будут «Сфинкс». «Банда», «Цыганерия» («Богема») и другие.

И всё же главным делом, подлинной страстью Тувима остается поэзия. В 1918-м появляется первый сборник его стихов «Подстерегаю Бога». Он приносит ему на родине такой успех, который сегодня был бы сравним только со славой эстрадных звезд. Ярослав Ивашкевич называет это событие «началом новой поэтической эры». Ореола блестящего поэта Тувим удостаивается и у читателей, и у критики. Вместе с тем, его стихи настолько непохожи на те классические образцы, которые добропорядочная публика заучивала в школе и к которым привыкла, что иногда его выступления сопровождаются скандалами. Молодого новатора называют провокатором. Старшеклассники бегают на его авторские вечера вопреки запретам учителей.

В стихах бывшего лодзинского затворника появляется новый герой — городской житель и, соответственно, — живая речь городских кварталов. Обычные слова начали играть новыми красками, привлекать необычным звучанием — всем тем, что позже назовут «поэтической алхимией слова».

— писатели, которые застолбят себе видное место в истории польской литературы. И хоть назвали они свое объединение «Скамандр» — по имени реки, которая, согласно «Илиаде», когда-то опоясывала Трою, настроены скамандриты были на новые веяния в поэзии. Название предложил самый младший из них — Ян Лехонь. Юлека надолго связала с ним теплая дружба.

В том, 19-м году, Польша находилась в состоянии войны. Воевала она с Советской Россией, и сражения разгорелись нешуточные. Два военных года Юлиан Тувим провел в пресс-бюро Пилсудского. Там же трудился и Лехонь. А Юзеф Пилсудский возглавлял национальную армию. Полякам было за что воевать. В 1793-1795 годах второй и третий разделы рассекли Польшу по-живому, и образовались три части: русская, прусская и австрийская. Это порабощение длилось дольше века, восстания подавлялись. Конец 1918-го принес надежду — и свободу. Германия капитулировала в войне с западными союзниками. Австро-Венгрия распалась. В России шла гражданская война. 16 ноября 1918 года при поддержке Антанты Польша объявила о своей независимости, воссоединив все три разобщенные части.

Но этого ей показалось недостаточно — она попыталась прихватить все территории, где на протяжении столетий хоть однажды правили поляки. И пошла войной на восток. Заманчивая мысль завладела ясновельможными панами — прибрать к рукам Литву, Белоруссию, Украину. «Польска — от можа до можа!» — «Польша — от моря до моря!» — от Балтийского до Черного! «Жадность фраера погубит» — это не «фрашка» (о фрашке — чуть ниже), а типично русское выражение. И действительно чуть не погубила, — Тухачевский с русской армией был уже под Варшавой. Но Пилсудский совершил обходной маневр, названный «чудом на Висле», и поляки выкарабкались и перешли в наступление. Более того, по рижскому миру 1921 года даже сохранили за собой часть Литвы с Вильно да западные части Белоруссии и Украины. И потому царила в стране эйфория, и ее бурлящими центрами стали небольшие и уютные кабаре.

Варшавские кабаре межвоенных лет! Разношерстная публика — художники, поэты, артисты, студенты, чиновники. Задиристость молодых и бедных — и снисходительное самодовольство богатых. Музыка, вино, женщины. Куплеты — обо всем на свете. Песенки — незатейливые, с мягкой мелодией, но с настроением, берущие за душу. Тувим написал их великое множество, под псевдонимами (всего псевдонимов набралось 67, включая такие, как Шизио Френик, Мадам Ицкевич и другие). Эффектный прием, позволивший ему отделить себя от себя — развлекательную часть своего творчества от серьезной поэзии. Он создавал миниатюры вместе со Слонимским. Он писал либретто ревю для «Кви про кво». Мы еще застали отсвет тех далеких огней варшавских кабаре в песнях Марыли Родович и Северина Краевского, в особом духе послевоенной польской эстрады.

Средь шумного бала Тувим как рыба в воде. Но не только он делает кабаре — строит программу и планирует смех — и кабаре тоже делает его. Ведь вечерние посетители, их поведение, вкусы, реакция — это моментальный срез жизни города. А, значит, — объект для размышлений и выводов. И рождаются «фрашки». «Водка губит народ, но одному человеку ничего не сделает». «Даже самые красивые ноги где-то заканчиваются». «Не грызи запретный плод вставными зубами». В польской поэзии «фрашка» — короткое стихотворение юмористического (а то и философского одновременно) содержания. А в более широком значении фрашка — мелочь, безделица, шутливая миниатюра. Именно это имел в виду польский композитор Станислав Монюшко, когда назвал цикл своих фортепьянных пьес фрашками. И в этом смысле емкие афоризмы Тувима — тоже своеобразные нерифмованные фрашки.

— таков портрет молодого Тувима. И хотя фотографироваться он будет всю жизнь в профиль, пресловутое пятно на щеке теперь его перестало беспокоить. Познавший славу поэт решил считать его знаком избранности.

А где же в таком случае женщины? — спросите вы. Резонный вопрос. Женщины были. Вернее — одна. Еще в 1912 году Юлек познакомился со Стефанией Мархвувной. Прошло время, появились любовные стихи, знакомство переросло в глубокое чувство. 30 апреля 1919 года в Лодзи состоялась их свадьба. Возможно, по этому поводу Юлиан меланхолично заметил: «Мужчина обычно очень долго остается под впечатлением, которое он произвел на женщину». Как бы то ни было, он любил ее — ее одну — до последнего дня своей жизни.

Он трудится неутомимо, широта и глубина его творческих открытий поражает. Публикации в газетах и журналах. С 1924 года он постоянный сотрудник «Литературных новостей». Один за другим выходят поэтические сборники — «Пляшущий Сократ» (1920), «Седьмая осень» (1922), «Стихи, том четвертый» (1923), «Слова в крови» (1926), «Чернолесье» (1929), «Цыганская библия» (1933). Еще в гимназии он перевел на эсперанто (!) ряд стихов польских поэтов Юлиуша Словацкого и Леопольда Стаффа. Теперь он переводит с французского своего любимого Артюра Рембо, с английского — американцев Лонгфелло и Уитмена, с классической латыни — Горация. Но самой притягательной для него остается русская литература.

Свободное владение ее языком позволяет Тувиму ощутить мощное воздействие российских титанов, уловить многие тонкости, которые нередко проходят мимо глаз и сердца иностранца. Он чувствует свою близость к Блоку. Его привлекает Маяковский — и появляется перевод «Облака в штанах». Он публикует на польском пушкинского «Медного всадника». Никто за пределами России не подарил своему народу такое богатство идей, образов, имен русской литературы, как это сделал в Польше Юлиан Тувим. Среди них, конечно же, поэтические шедевры: «Горе от ума» Грибоедова, Лермонтов, Некрасов, Пастернак, Блок, «Евгений Онегин» Пушкина. Но не только. Проза Лескова, Достоевского, Чехова, Короленко. А Гоголь! Тувим подготовил для сцены «Ревизора», а еще раньше, в 1924 году, Новый театр поставил его инсценировку «Шинели», действие которой перенесено на польскую почву.

В 1928-м выходит великолепно выполненный им перевод «Слова о полку Игореве». Через два десятка лет он подготовит второй вариант, еще более удачный.

— в стране, только-только освободившейся от более чем векового русского владычества, где от всего, что связано с Россией, пытались отмежеваться. Национальная ограниченность, переходящая в шовинизм, никогда, даже прозрачной пеленой, не застилала Тувиму глаза. Зато она глубоко сидела в других. Время от времени в печати раздавались ядовитые реплики по поводу того или иного его произведения. Польскому поэту, писавшему на прекрасном польском языке, напоминали о его еврейском происхождении.

Тот давний, знакомый с детства, почти неуловимый и всё же назойливый мотив тревоги снова вселяется в душу Тувима. Он заставляет сердце стучать чуть быстрее, глаза смотрят на мир чуть беспокойнее. Между тем, его уже считают одним из крупнейших польских поэтов 20 столетия и, безусловно, — ярчайшим из живущих. Этого не может отрицать никто. Столь богатой языковой палитрой не обладал ни один из мастеров польской литературы. Во многих его стихах даже затертые слова начинают играть новыми гранями. Писатель Стефан Жеромский как-то заметил: «Тувим так вгрызся в польский язык, что прогрыз его насквозь».

Змеиные укусы недоброжелателей и вызванные ими волнения не могут заставить Тувима ни пошатнуться, ни потерять чувство юмора. Наоборот. Его фельетоны украшают «Шпильки». Он насыщает сатирическими уколами свои передачи на польском радио. И по-прежнему смеется — вроде бы над собой: «Эгоист — это человек, который больше заботится о себе, чем обо мне». Его признание и популярность высоки как никогда. В 1935 году национальный Пен-клуб присуждает Ю. Тувиму свою высшую награду за переводы А. С. Пушкина. В том же году «Литературные новости» проводят анкету. В ней предлагается вопрос: «Кого бы вы выбрали в Академию Независимых, если бы такая Академия существовала?» Наибольшее число голосов — у Тувима.

А чувство тревоги не проходит. В 1932-м, бесшумно и подло, без объявления войны, к нему подкрадывается неожиданная болезнь — боязнь открытого пространства. Откуда она взялась? Может, таким образом, аукнулось его детское затворничество? Любая улица, площадь, поляна кажется ему непреодолимым препятствием.

В Германии приходит к власти Гитлер. Между прочим, он приходит под крики «Ура!» некоторых польских патриотов. Тувим выпускает сборник «Ярмарка рифм» — политическую сатиру, направленную против фашизма. В эти непростые годы он обращается к своему лодзинскому прошлому, к своим истокам. «Там зосталэм» — «Я остался там. Воспоминания молодости» — так назвал он очередную книгу. Мятежный, наполненный поиском дух детства жил в нем всегда, поддерживал в самые трудные минуты, возвращая уверенность и энергию.

Как-то на вопрос об основном занятии ответил: «По профессии я коллега Шекспира». Только ли шутка? Он дотошен и методичен — унаследовал эти качества от отца. Воспринимает свой дар как высокую миссию. В своем кабинете вывесил библейское изречение: «Того, кто один раз согласился нести свой крест, будут заставлять это делать вечно». И, между прочим, боится смерти.

В 1935 году умирает маршал Юзеф Пилсудский, фактический правитель Польши. У него было одно немаловажное достоинство — жена-еврейка. Стоило исчезнуть сдерживающему воздействию маршала, как всколыхнулось темное антисемитское болото. Раньше оно лишь временами хлюпало, теперь же дошло до того, что в польских университетах евреев-студентов обязали сидеть на отдельных, специально выделенных скамьях. Казалось бы, что до этого поляку Юлиану Тувиму? В еврейской культуре он не жил, не знал ее глубоко, о еврейских проблемах не писал. Ну, разве только одно или два стихотворения. (Ситуация, между прочим, очень сходная со многими русскими поэтами с аналогичными корнями.) Тем не менее, антисемиты его находили, чтобы извергнуть какую-нибудь пакость о его творчестве. Польские националисты никак не могли простить ему подозрительное происхождение. А он в ответ иронизирует: «Лицо — это то, что выросло вокруг носа». Милая шутка. На первый взгляд, просто забавная. Но если нос — загнутый, становишься лицом еврейской национальности...

Тувим пишет сатирическую поэму-гротеск «Бал в опере», где высмеивает многие неблаговидные действия правительства. Цензура поэму запрещает. Назло всем в том же 1936-м году он сам себе устраивает празднование 25-летия творческой деятельности. Пишет три эссе-воспоминания, в том числе о своих бабушках и дедушках. Продолжает начатое еще полтора десятилетия назад создание удивительных антологий. К вышедшим тогда книгам «Чары и черти в Польше и хрестоматия чернокнижия» и «Тайны амулетов и талисманов» добавились теперь «Польский словарь пьяниц и вакхическая антология» и «Четыре века польской фрашки». Он выпускает книгу «Лютня Пушкина» — к столетию со дня смерти поэта.

Западный сосед Польши — Германия. Юлиан Тувим знает обо всем, что там происходит. Он призывает мир объединиться в борьбе против фашизма. Увы, — тщетно. Поэт видит грядущую опасность яснее, чем кто-либо другой. И вдруг, в 1938 году, делает неожиданный шаг: выпускает три книжки детских стихов: «Локомотив», «Слон Трембальский» и «Зося Самося и другие стишки». Вспомним стихи про азбуки: «Что случилось? Что случилось? С печки азбука свалилась...», про пана Трулялинского, про мальчика Янека, который



Кузнеца просил он
Кошку подковать.
..............

В летний знойный полдень

Лошади уставшей
Выносил он стул...

Стихи были наполнены игрой слов, юмором, притягивали ритмом и необычайными поворотами сюжета и мысли. Этот гимн детской фантазии словно призывал: «Люди! Защитите самое дорогое, что у нас есть! Остановите фашизм!» Никогда больше не будет Тувим писать детских стихов. Но то, что он сделал, этот яркий всплеск его таланта — поразителен. До него никто так не писал для детей. Три тоненьких книжечки, в которых, кроме оригинальных стихов автора, еще и два его перевода из Пушкина — «Сказка о попе и о работнике его Балде» и «Сказка о рыбаке и рыбке». Всего четыре десятка стихотворений — и всемирная слава детского поэта.

Кроме западного, у Польши есть еще и восточный сосед. Именно к нему обращает теперь надежды Тувим — кто, если не СССР, остановит разгул фашизма? А как там, в Советском Союзе, относятся к своему стороннику, антифашисту, неустанному пропагандисту русской литературы?

«В течение 20 лет своей литературной деятельности Тувим со своим пессимизмом... являлся поэтом распада и гниения буржуазного общества, живым олицетворением трагедии творчества, переживаемой многими крупными художниками Запада».

«Крупный художник» не читал этой филиппики о своем гниении. Не до того было. Немецкие и советские войска с двух сторон ворвались в Польшу. Тувим проклял гитлеровцев, но сочувственно отнесся к Красной Армии. На оккупированной немцами территории ему делать было нечего. С неподражаемым остроумием и скрытой грустью он замечает: «Жизнь — мучение. Лучше бы совсем не родиться. Но такая удача выпадает одному человеку из тысячи». Что ж, раз ему не повезло, и он всё же появился на свет, надо жить на этом свете. В сентябре 1939-го Юлиан и Стефания переходят польско-румынскую границу.

Вскоре они оказываются в Париже вместе с Яном Лехонем. Франция, давнее убежище польских эмигрантов, приютившая в свое время Мицкевича и Шопена, на сей раз отвернулась от новых беженцев. В 1940-м году она сдается Гитлеру. Снова надо спасаться, надо бежать. Друзья попадают в Португалию, а оттуда перебираются за океан, в Бразилию. В мае 1941 года, получив американские визы, Юлиан с женой приезжают в Нью-Йорк. Мегаполис на Гудзоне не понравился Тувиму. Он скептически замечает: «Нью-Йорк? Это такая Лодзь, которая больна слоновой болезнью». Зато здешние эмигранты встречают своего выдающегося земляка восторженно. «Что за чудо — Тувим в Нью-Йорке! — восклицает одна из них. — Это так удивительно, как если бы у кого-то посреди бетонированного пола вырос цветок папоротника».

Почти 7 лет вне родины меняют и Тувима и отношение к нему. Вначале он сотрудничал с еженедельником «Польские новости», но затем порвал с ним. Из двух лагерей эмиграции он выбрал тех, кто верил в СССР. И начал печататься в левых изданиях. Его немедленно объявили изменником Польши и стали шельмовать устно и печатно. Его лучший друг Ян Лехонь отвернулся от него.

В этой нервной, напряженной обстановке Тувим работает над главной книгой своей жизни — поэмой «Цветы Польши». Работа подвигается медленно. Поэт потрясен известиями из Европы — убийством миллионов людей. Он узнает о смерти близких, о гибели матери. Их «польскость» не помогла им — они были замучены как евреи. 19 апреля 1944 года в Нью-Йорке скорбно отмечали первую годовщину восстания в Варшавском гетто. Юлиан Тувим пишет обращение: «Мы — польские евреи». Я привожу его с сокращениями.

«И сразу я слышу вопрос: «Откуда это — «мы»? Вопрос в известной степени обоснованный. Мне задавали его евреи, которым я всегда говорил, что я — поляк. Теперь мне будут задавать его поляки, для подавляющего большинства которых я был и остаюсь евреем. Вот ответ и тем и другим... Я — поляк, потому что мне нравится быть поляком. Это мое личное дело, и я не обязан давать кому-либо в этом отчет. Я не делю поляков на породистых и непородистых, я предоставляю это расистам — иностранным и отечественным. Я делю поляков, как и евреев, как людей любой национальности, на умных и глупых, на честных и бесчестных, на интересных и скучных, на обидчиков и обиженных, на достойных и недостойных. Я делю также поляков на фашистов и антифашистов... Я мог бы добавить, что в политическом плане я делю поляков на антисемитов и антифашистов, ибо антисемитизм — международный язык фашистов. Быть поляком — не честь, не заслуга, не привилегия — это то же самое, что дышать. Не знаю людей, которые с гордостью дышат. Я — поляк, потому что в Польше родился, вырос, учился, потому что в Польше узнал счастье и горе... Я — поляк, потому что по-польски исповедовался в тревогах первой любви, по-польски лепетал о счастье и бурях, которые она приносит. Я поляк — потому что я поэт. И поэт — потому что поляк. Я поляк еще и потому, что береза и ветла мне ближе, чем пальма или кипарис, а Мицкевич и Шопен дороже, нежели Шекспир и Бетховен, дороже по причинам, которые я опять-таки не могу объяснить никакими доводами разума. И еще — польских фашистов ненавижу больше, чем всяких других. Вот самое серьезное доказательство, что я — настоящий поляк. Я слышу голоса: «Хорошо. Но если вы — поляк, почему вы пишете «мы — евреи»? Отвечу: «Из-за крови». — «Стало быть, расизм»? — «Нет, отнюдь не расизм. Наоборот. Бывает двоякая кровь: та, что течет в жилах, и та, что течет из жил. Первая — это сок тела, ее исследование — дело физиолога. Тот, кто приписывает этой крови какие-либо свойства, помимо физиологических, тот, как мы это видим, превращает города в развалины, убивает миллионы людей и, в конце концов, как мы это увидим, обрекает на гибель собственный народ. Другая кровь — это та, которую главарь международного фашизма выкачивает из человечества, чтобы доказать превосходство своей крови над моей, над кровью замученных миллионов людей... Кровь евреев (не «еврейская кровь») течет глубокими, широкими ручьями; почерневшие потоки сливаются в бурную, вспененную реку, и в этом новом Иордане я принимаю святое крещение — кровавое, мученическое братство с евреями. Мы — польские евреи. Вечно живые. Сгинувшие в гетто и лагерях... Задохнувшиеся в газовых камерах. Расстрелянные только за то, что — евреи. Мы, Шлоймы, Срули, Мойшки, пархатые, чесночные, мы, со множеством обидных прозвищ, мы показали себя достойными Ахиллов, Ричардов Львиное Сердце и прочих героев... в катакомбах и бункерах Варшавы... с ружьями на баррикадах... мы были солдатами свободы и чести. «Арончик, что же ты не на фронте?» Он был на фронте, милостивые паны, и он погиб за Польшу. Мы — вопль боли, такой пронзительной, что нас услышат самые отдаленные века...»

... В окровавленной дали, за океаном, лежит Лодзь, родной город Тувима. До войны в нем жило более 200 тысяч евреев — треть городского населения. В 1940-м гитлеровцы согнали их в гетто, скучив на небольшом пространстве. А в 42-м стали вывозить в лагеря уничтожения. Погибли все. После войны Лодзь превращается в центр возрождения еврейской жизни. Сюда потянулись те, кто выжил — возвращались из других стран, из схронов, уцелевшие в лагерях. Около 30 тысяч успели вернуться. В 46-м по народной Польше прокатилась волна погромов. Люди бежали — куда глаза глядят. Бежали из страны, имеющей тысячелетнюю историю еврейства. Потом были еще две волны эмиграции — в 1956-м и в 1968-м. Не от хорошей жизни. Сейчас, в начале 21 века, в Лодзи осталось несколько сот членов еврейской общины.

Лодзинское еврейское кладбище в Балутах — самое большое в Европе. Здесь похоронены Фелиция и Исаак Рубинштейны — родители Артура Рубинштейна. Здесь покоится прах Адели и Изидора Тувимов — родителей Юлиана Тувима. Поляков — по вере. Евреев — по крови...

Война кончается, поэт и его муза собираются домой. Их пытаются отговорить — ехать в коммунистическую Польшу?! Это предательство! Его обвиняют в компромиссе с «красными». Он отвечает: «Родина — мой дом. А другие страны — гостиницы».

«Большая Теодора». Оно никогда не переводилось на русский. Да и в Польше вскоре было забыто. А в нем молодой поляк, окончивший русскую гимназию и любивший Россию, выразил ярое неприятие той бойни, которую устроил Октябрь, и того будущего, которое он нес:



Где Волга-мать течет широко...

— так эпически начинается стихотворение, и сразу переходит на ужас происходящего:

Там кровавое солнце поднялось,

Меняется ритм — от тяжелой поступи к «камаринской» — и опять к давящим строкам:

— то свобода:
Жги, дави, ломай и рви.

А когда закончится адский танец на развалинах и установится полное равенство — даже города сравняют с землей — тогда встанет ОН — и начнете молиться на новое божество.



Поднимется на черной степи зверь — из ваших кумиров —
Там, где недавно сиял Лев из Ясной Поляны.

Поразительное предвидение двадцатитрехлетнего поэта! Он хорошо знал российскую историю. Пройдет 30 лет, и вдали от варшавских берез, в шумном, огнедышащем Нью-Йорке, тот же автор «Большой Теодоры», только постаревший, вознесет хвалу Иосифу Сталину. К власти на его родине пришли левые силы, и он уверен, что уж теперь-то, после войны, в Польше антисемитизма не будет...

— он страшится огромного водного пространства и никак не может решиться на путешествие через Атлантику. Только 12 мая 1946 года Юлиан и Стефания поднимаются на борт «Куин Мери». 7 июня они, наконец, ступают на польскую землю.

Тувим полон замыслов. Его назначают художественным руководителем Нового театра. Он сразу возобновляет сотрудничество со «Шпильками». И осуществляет свою давнюю мечту — в 48-м едет в Москву. Знакомства с Россией не получилось — в первый же день поэт тяжело заболел, и его пришлось транспортировать домой. Правительство выделяет ему дачу в Анине, под Варшавой. Когда-то Тувим обыграл известную поговорку «Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь» следующим образом: «Даже когда перепрыгнул — то и тогда не говори «гоп»! Посмотри сначала, во что влетел». Теперь эта «фрашка» была бы очень кстати. Дача оказалась престижной старой усадьбой, пришедшей в такое состояние, что ремонтировать ее — значило построить заново, начиная с фундамента. У Юлиана на это нет сил. Зато есть деньги. А у Стефании энергии хватило бы, чтобы воздвигнуть целый город, не то, что один дом. Они вселяются в новое жилище 30 апреля 1949 года — точно в тридцатую годовщину их свадьбы.

Сквозь гам застолья, сквозь веселье и поздравления гостей Юлек улавливает слышный ему одному тоненький колокольчик тревоги. Он никогда не умолкал, просто иногда его удавалось не замечать. Накануне, в марте, у него открылось кровотечение — продолжение московской вспышки. Язва двенадцатиперстной кишки. Ему сделали операцию. Казалось, всё хорошо, но вдруг начались приступы лихорадки. Врачи еле докопались до причины: кровь, которую переливали пациенту, оказалась плохой — вместе с ней внесли малярию. Вылечили и это. Но не придумали еще на свете операцию, чтобы вырезать чувство тревоги...

Юлиану нравится в Анине. Самый главный плюс дачи, комментирует он, что теперь никуда не надо ездить в отпуск. Они со Стефой проводят здесь лето и осень, встречают Рождество. Вместе с родителями в Анине их дочка — Ева. Когда пишут, что у Тувимов не было детей — пишут правду. Они удочерили Еву, вернувшись в Польшу. Юлиан любил ее безумно; для него ее присутствие, когда он отдыхал от работы, превращалось в праздник. Он вообще очень любил детей; будь он другим — не смог бы написать звонких, изумительных строк про Янека, про трембальского слона, у которого всё было большое, слоновье — кроме памяти, и других стихов. Он наслаждался, играя с Евуней, — возможно, понимая, что этих минут и часов счастья ему отпущено немного.

— хотя за стеклом почти нет пространства, окно выходит во двор. Он часто обращается к фолиантам с пожелтевшими страницами — у него, библиофила, много старинных изданий. Продолжает работу над антологиями — в 1950-м появляется «Пегас дыбом или поэтический паноптикум (антология литературных курьезов)». Через год — его юмористический сборник «Пером и перышком». Раньше он не задумывался, над чем смеется. Теперь, при нынешней власти, следовало быть внимательным — возможно, объект требует не осмеяния, а оды.

«О чувствительном сердце поэта и его щедрой руке можно было бы написать отдельное повествование. Никогда не отказывал в помощи людям, действительно нуждавшимся в ней... Настоящую беду чувствовал интуитивно и тогда, не раздумывая, лез в карман или писал письмо в нужные инстанции».

Все знали о его доброте. Но никто не знал о том, что он спас 6 человеческих жизней — причем спас в буквальном смысле этого слова. Через три месяца после возвращения, в сентябре 1946 года, Тувим обратился к Болеславу Беруту, хозяину страны, с просьбой о помиловании шести человек, в том числе деятелей польской культуры, приговоренных судом к смертной казни. Это был смелый шаг. Осужденные входили в т. н. Народные Вооруженные Силы — организацию, выступавшую не только против нацистов, но и против советского присутствия в Польше. Берут использовал свое право — и люди были спасены, смерть заменили на 10 лет тюрьмы. О происшедшем все участники разыгравшейся драмы предпочитали молчать. Известно об этом стало совсем недавно.

Поэт был лоялен к новой власти — и она отмечала его заслуги наградами: почетный доктор лодзинского университета, Государственная премия 1-ой степени. Это могло тешить самолюбие, но гораздо точнее его настроение отражала шутка: «На свете творится бог знает что! Начинают умирать люди, которые раньше никогда не умирали». Смешно. И грустно. Сколько написанных им афоризмов странным образом возвращались к нему, вторгаясь в его жизнь! Наверное, потому что из нее и были рождены...

Близок, уже близок тот конец всем мукам.

В 1953-м, в конце лета, Стефания заявила мужу, что на сей раз они проведут Рождество в Закопане — известном польском курорте. Нечего и говорить, что Юлиан не рвался ни в какие поездки. А тут еще неприятный телефонный звонок: незнакомый мужчина угрожающе произнес в трубку: «Не приезжай в Закопане, а то можешь живым не уехать». Тувим поделился своими опасениями с женой, но та отмахнулась: не принимай это всерьез. 17 декабря семья Тувимов приезжает в Закопане.

садик в Анине, кладбище в Балутах, пляшущие огни кабаре, Ева, грохот нью-йоркских улиц, Стефа — такая молодая и красивая! — и огромное, страшное, неумолимо надвигающееся Пространство. Жесткая рука железными пальцами сжала сердце — и остановила его. В момент инфаркта календарь показывал 27 декабря 1953 года.

Его хоронили с высшими государственными почестями. Такая честь и признание на коммунистической родине вызвали в Америке негодование и возмущение Яна Лехоня — бывшего друга. Через три года эмиграция будет хоронить его самого — он выбросится из окна своего номера на 12-м этаже нью-йоркской гостиницы. А настоящие друзья понимали, кого они потеряли. «Словно затмение солнца произошло» — писали они из-за границы.

Закончилась жизнь, искрившаяся жизнелюбием и юмором, насыщенная творчеством и победами, полная страхов и терпения. Жизнь великого польского поэта Юлиана Тувима.