Приглашаем посетить сайт

Гамсун М.: Под сенью золотого дождя - отрывок из книги

Мария Гамсун

Под сенью золотого дождя - отрывок из книги

Перевод с норвежского Татьяны Чесноковой

http: //www.norge.ru/mhamsun

Кнут передал Нёрхольм сыновьям, переложив на их плечи все радости и заботы управления усадьбой. Все то, что составляло половину его сознательной жизни. Он практически ослеп и потому не видел, как все приходит в упадок. Старые деревянные постройки уже почти сгнили. За все время оккупации он ни разу не красил стен, не чинил крышу, ни гвоздя не вбил. А ведь прежде он был настоящим педантом, когда дело касалось поддержания Нёрхольма в хорошем состоянии. Нет, подождем, когда кончится война. Ведь надо было хлопотать о каждой мелочи, и он не хотел выделяться среди других.

Когда Кнут купил усадьбу, лес был вырублен. И теперь нужно было вырубать его снова. Ибо надо как-то жить. Арильд сказал отцу: «Я посажу новые деревья, за каждые три срубленных дерева я посажу два новых». И Кнут согласился.

Но в Нёрхольме лес-то был небольшой, и какой-нибудь лесовладелец из Эстланна только бы посмеялся,увидев его.

Нам не нужно больше запирать ворота, редко кто заходил к нам теперь. Но если приходили, то приветливость Кнута распространялась и на гостя. В его кузнице больше не пылал огонь, не раскалялось докрасна железо; дрожащие нервы, неистовый нрав становились спокойнее. К нему возвращалось человеческое тепло, терпимость ко всем человеческим проявлениям. Прежде он любил цитировать Стриндберга: «Жаль людей!» И он с участием говорил о своем своеобразном коллеге и друге юных дней.

Они были в Париже, и Стриндберг рвался назад, домой, но у него не хватало денег на дорогу. Умея играть на гитаре, он всерьез предложил петь вместе под ее аккомпанемент, чтобы заработать. «Ты умеешь петь, Гамсун?» – спросил Стриндберг.

Кнут не стал ему отказывать.

Но серьезное препятствие навсегда положило конец их дружбе, а возможно, и расстроило музыкальное турне Гамсуна и Стриндберга по Европе.

Кнут все еще без труда поднимался и спускался по лестнице и садился вместе с нами за стол. Уклад жизни в доме никогда не нарушался, и потому за завтраком он сидел один в столовой. Перед ним лежали хлеб, масло, сыр, варенье – как обычно, на протяжении сорока лет. Теперь из меню были исключены яйца, он больше не мог одолеть яйцо, сваренное в мешочек. На плите стоял кофейник, налить себе кофе давалось ему с трудом, но он не хотел сдавать последних позиций.

Так было заведено, когда он был писателем. Никто и ничто не должно было беспокоить его по утрам, ему нужно было излить за письменным столом еще свежие мысли и идеи, пришедшие ему на ум ночью.

Завтрак в одиночестве сохранился на всю жизнь.

Но потом мы заметили, что он почти ничего не ест: со стола исчезали лишь немного хлеба и варенье. Оказалось, он таким образом экономил в это трудное время. «Ты ведь должен выплачивать проценты, Арильд!» – говорил он. Сам же он никогда не платил никаких процентов.

Мы намазывали хлеб маслом и несли ему. Он начинал ворчать что-то про «транжирство ради старика». Мы следили за тем, чтобы он съедал все, иначе он экономил еще и на рыбе с мясом. «Пусть это достанется детям!» – неизменно повторял он.

Он был вынужден экономно расходовать кофе. И здесь обстоятельства были на его стороне. На праздники мы всегда получали из Швейцарии пачку превосходного кофе. Ее присылал неизвестный нам читатель Гамсуна; он единственный из тысяч старых читателей, кто посылал Кнуту кофе! Имя его было Фриц. Еще из Америки приходила посылка с лучшим на этом континенте кофе, она была словно дар небес. Ее присылал совершенно неизвестный нам человек по имени Тённес.

В итоге, когда Кнут отказывал себе в еде, он по-прежнему охотно брал маленькую кружку, в которую я наливала ему кофе. При этом он пытался шутить, и вероятно, это была его последняя шутка: «Это кофе от твоего Тённеса или от моего Фрица?»

Теперь, когда он перед многим смирился, ему пришлось смириться еще и с тем, что он не мог заставить других слушать себя. А между тем он, в отличие от меня, встречал многих, кто просто не всегда умел это делать.

Он терпеливо сносил все неудобства, когда я садилась возле него и пыталась читать ему в левое ухо «Агдерпостен». Что-нибудь коротенькое, никаких длинных статей, только местные новости. Через события в мире я перескакивала.

Он говорил: «Не знаю, хорошо ли это, что я возвращаюсь к мелочам жизни. Я обращался к Богу. И мне кажется, Он немилостив ко мне».

Я все прислушивалась, в надежде уловить хоть малейшую реакцию, но эхо ничего не доносило до меня, а значит, и до него тоже.

Прошло уже пять лет, как его книги лежали мертвым грузом. Погибла не только маленькая книжечка, но и все остальные.

Однажды пришло письмо от Туре. Распахнув окошко, я крикнула «Эсбен, Эсбен, беги скорее к дедушке и скажи ему, чтобы он поднялся в дом, он сидит под золотым дождем!»

Туре писал нам, что немецкий издатель, доктор Вальтер Лист, приехал в Осло и охотно желал бы посетить Нёрхольм, чтобы поприветствовать Гамсуна и обсудить с ним продолжение издания его книг в Германии. Мне пришлось несколько раз крикнуть эту новость Кнуту, прежде чем он понял, о чем речь.

Старое издательство – «Альберт Ланген–Георг Мюллер» – после войны было закрыто. Оно было прямым наследником издательства Альберта Лангена. Того самого, которое в крохотной каморке в Париже начинало издавать первые романы Кнута Гамсуна, а затем превратилось в крупнейшее в Германии издательство.

Через несколько лет это гамсуновское издательство возродилось, и оба издателя договорились между собой об издании книг Гамсуна.

Настала зима, и мы с Кнутом залезли в берлогу.

Он никогда не любил зиму. Лыжные трамплины оставляли его равнодушным, холодным, как снег. Он гораздо больше любил то, что лежало под снегом. Говорил, что журчание, доносящееся из водосточной трубы зимой, впечатляет его. Эти звуки были признаками жизни в зимней пустыне. Я видела, как у него заблестели глаза при виде весеннего ручейка в феврале. Теперь он уже не слышал журчания ручья, не слышал многие годы, прервалась тонкая нить между ним и природой, с которой он чувствовал себя единым целым.

В его разностороннем творчестве было много стихотворений, воспевавших снег. Я не успела спросить его, почему. Но думаю, что просто промерзший молодой поэт, склонив голову, со шляпой в руке, пытался заработать несколько крон, чтобы поесть и согреться.

В Нёрхольме мы всегда старались отгородиться от зимы. У нас хватало дров, и в доме были большие старинные печи. Кнут разрешал ежегодно рубить дрова длиной в 30-40 футов.

На зиму не позволялось вставлять двойные рамы. Ведь у Пера-портного из Гамсуна не было двойных рам. Кроме того, приятно слушать, как вьюга бьет в тонкое оконное стекло, а тем временем во всех печках потрескивают дрова. В действительности, не следовало бы и чердака иметь, лучше слушать, как бушует непогода прямо над крышей дома.

Только в своей маленькой книжечке Кнут пишет о том, как он относится к зиме: «Утром я проснулся и увидел, что пришла зима и повсюду лежит снег. Зима и снег для меня зло… Бывает же столь ужасное время года. Юная девушка выговаривает его, стуча зубами от холода, мудрый муравей забирается под землю на метры, чтобы перезимовать. Мне холод не грозит, у меня хорошие башмаки, но вчера я прочел сообщение из голодающих районов, о том, что дети сидят без крошки еды, что дети вынуждены согреваться, прижавшись к матери, иначе они окоченеют… К этому нечего прибавить, и не стоит задавать бестактных вопросов».

Теперь мы уже не рубили по 30-40 футов дров в Нёрхольме. Печи были холодными, комнаты стояли нежилые. А через двадцать рассохшихся окошек, выходящих на юг, в старый дом врывалась буря со Скагеррака.

Мы же, старики, искали убежища на северной стороне.

Подобная берлога должна была быть маленькой, чтобы в ней сохранялось тепло. В комнатке Кнута было хорошо, у меня тоже. Теперь между нами всегда была открыта дверь, а в прошлом она иногда закрывалась.

И все равно его берлога не могла быть теплой без печки. Печка находилась на чердаке, и на ней сушились дрова. Эта старая чердачная печка проржавела, расшаталась, ибо ее никогда не обмазывали, чтобы она стала чистой и перестала загрязнять воздух. В последнее время Арильд обматывал ее стальной проволокой.

У Кнута всегда было очень личное отношение к печке и дровам. Дрова на зиму рубили в Нёрхольме обязательно чужие люди, которые не ощущали духа и сути леса. Этобыли люди из деревни, мелкие крестьяне, и у них самих были небольшие участки леса. Срубали только сухостой или те деревья, которые мешали молодой поросли.

Что касается сушки, то у него была разработана целая система, недоступная женскому уму. Поэтому никому из женщин не разрешалось прикасаться к его печке, к его дровам, щепкам и бересте, разложенным на печке и вокруг нее. Он всегда сам выгребал из печки золу, сам разжигал ее. Было настоящим бедствием, когда пару раз в году приходил трубочист и нарушал установленный порядок.

Кнут располагался поудобнее в своем старом плетеном кресле, поближе к печке, чтобы чувствовать с ней общность. Он все время забивал мне голову тем, что должно лежать вверху, а что – внизу, или он мог нащупать березовый чурбан, где была ободрана береста, и вытаскивал его. Он все еще мог перевернуть ту или иную щепку, если было нужно.

Он любил, когда я сидела рядом. Здесь стоял маленький деревянный стульчик, который он смастерил своими руками. Изящный, вечный. Он хотел, чтобы я садилась именно на этот стул, на расстоянии вытянутой руки от него, и время от времени что-нибудь кричала ему в ухо. Больше ему ничего не было нужно. Он здоров, он в состоянии справиться сам…

Если я иногда выходила за дверь, спускалась по лестнице и оказывалась на холодном дворе, то долго отсутствовать мне было нельзя. Ибо он тут же выходил следом за мной, останавливался у входа, между своими колоннами, набросив на плечи красное вязаное покрывало, и кричал, чтобы я возвращалась в берлогу.

«Нет-нет, какие же они славные!» – говорил он. Так он всегда отзывался о детях. С Эсбеном другое дело, тот уже научился выкрикивать нужные слова в нужное ухо: «У тебя тут просто сказка, дедушка!»

Я говорила Кнуту, что хочу попытаться кое-что написать, то или иное… Мне было страшно сказать ему прямо. Много лет назад он уже спрашивал меня: «Зачем?»

Но теперь он стал более уступчивым, он не задавал вопросов. Когда же я оставила его и пошла в свою комнату, где стоял маленький письменный стол, набитый его и моими письмами, – я собиралась использовать их в «Радуге», – то он пошел вслед за мной и сел рядом. Я подробнее объяснила ему свой замысел, и он сказал, что мне следует думать о том, что теперь предстоит, а не о том, что было. Но постепенно его начала интересовать моя работа. Я должна была познакомить его с содержанием книги, и однажды он пришел с фразой, которую сочинил для меня. «Забавы ради!» – сказал он. Фраза была записана толстым плотницким карандашом, с нетвердыми буквами и косо. Она была включена в «Радугу», вписавшись в мозаику этой книги.

Мы пережили зиму, самую снежную на памяти жителей Сёрланна. В Нёрхольме развалилась одна постройка, – большой сарай, выстроенный Кнутом, когда мы сюда приехали. Но жизнь продолжалась, люди и животные стали жить дальше. И вот, как всегда, наступила весна.

Кнут и весна. В «маленькой книжечке» он говорил: «Что значит ощущение весны, этот запах зеленых побегов, который каждый год сводит нас с ума? Бог знает. Женщина-миссионер в чужих краях, возможно, назовет это голосом отчизны, чтобы придать этому религиозное, потустороннее значение; я же, напротив, придумал вот что и буквально так и считаю: это связано с домом и родными краями. Мы хотим вернуться, хотим домой. На чужбине мы не чувствуем прихода весны, там мы едва знакомы с новыми местами. И это знакомство, в котором не участвует сердце».

***
 

В это лето, последнее для Кнута, мы, как обычно, сидели на солнышке в саду. Однажды он еще долго оставался сидеть на скамейке, после захода солнца. Опустилась роса, вечерело, и он произнес: «Сделай что-нибудь, я замерз». Я помогла ему дойти до кровати, поспешила обложить его бутылками с горячей водой, накрыть старым пальто поверх одеял. Но он всю ночь метался, и я была рядом с ним, вновь обкладывала его бутылками, укрывала его. Очень хорошо помню это, потому что та ночь стала поворотным пунктом…

Кнут пережил болезнь. Но все же не преодолел ее, он был уже не таким, как прежде. Я больше не читала ему коротенькие местные новости. Он не хотел спускаться вниз к столу, вообще не хотел есть. Он оправдывал это тем, что у него сильно дрожит рука, и прежде чем он подносит ложку ко рту, она оказывается пустой. Это была правда, и я стала кормить его с ложки. Он говорил: «Я так и не умру...»

Кнут всегда не выносил мысли о смерти. Во всяком случае, до сих пор. Он любил жизнь, был глубоко привязан к ней, даже в «маленькой книжечке» он пишет, как хорошо жить.

Но теперь я стала замечать, что он готовится к неизбежному. Казалось, он обрел прочную связь с Богом своего детства и был очень спокоен.

Его мысли о Боге и вечности менялись на протяжении всей жизни, как меняется и сама жизнь. Но они всегда звучали в нем, громче или тише. Он читал Библию, она всегда была у него под рукой. Теперь она досталась мне. Библия 1886 года издания, большая книга в потертом коричневом кожаном переплете, со старинным шрифтом, на языке, который для него был исполнен поэзии. Эта старая книга сделалась его последним чтением; сидя с лупой, он разбирал в ней слова.

«Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю». В противном случае предстояло идти во тьму. Но теперь – к свету!

Он всегда хотел знать, какое сейчас время суток, ему было не по себе, когда он не знал, который час. Такова была его особенность. У него не всегда были с собой часы, и тогда он ориентировался по движению солнца и луны. Наверное, именно поэтому он собрал так много прекрасных старинных часов в благородном стиле ампир. Эти часы я сегодня показываю посетителям Нёрхольма.

Сегодня большинство из них стоят. Пусть же они стоят, его время ушло, пусть стоят его прекрасные старинные часы!

Большие карманные часы из золота, с двойным корпусом, которые десятилетиями были его ценностью, теперь давно уже отложены в сторону. Его пальцы больше не заведут их, глаза его не увидят циферблата. Одно время он привязался к большим часам, стоявшим у него на письменном столе. Цифры на них были более четкими, но в последние годы он и их не мог различить.

Мы купили ему круглые красные часы. Большие, чтобы вешать на стену. Стекла на циферблате не было, можно было потрогать стрелки.

следить по ним за часами жизни, за тем, как часы эти утекают сквозь пальцы.

Последние 48 часов он спал. Под конец я осталась у постели одна. Доктор был у нас вечером и пришел теперь снова. Наступила полночь, Кнут тихо скончался.

Жизнь, которую он любил, была временами жестока к нему, но смерть, которой он страшился, оказалась милосердной.

*

Когда я была молодой, он будто очертил вокруг меня магический круг. Нельзя было выйти за его пределы, каждый мой шаг зависел от него.

Я вижу, что по-прежнему нахожусь в этом круге, он все еще здесь, хотя того, кто его начертил, уже нет.

«Бог читает через мое плечо», – пишет Виктория.

--------------------------------------------------------------------------------

Публикуется с разрешения переводчика Татьяны Чесноковой

Опубликовано: БНИЦ/Шпилькин С. В.