Приглашаем посетить сайт

Брод М.: Жизнь и смерть Франца Кафки

Макс БРОД

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ФРАНЦА КАФКИ

"Время и мы", Международный журнал литературы и общественных проблем. № 51. Март 1980. Изд-во "Время и мы", 1980.
http://www.vtoraya-literatura.com/pdf/vremyaimy0511980.pdf

В 1903 году, когда я еще только начал заниматься в Пражском университете, я выступил на студенческом философском кружке с докладом о Шопенгауэре и очень резко отозвался о Ницше. Кафка, напротив, боготворил Ницше, он, не переставая, читал его и цитировал /я же в те годы читал исключительно Шопенгауэра/. Так вот, после моего доклада Кафка провожал меня домой и, хотя от природы он был молчальником, на этот раз он оказался необычайно разговорчив. До глубокой ночи мы провожали друг друга, и беседа очень скоро перешла с философских тем на литературные. Кафку не увлекала абстрактная философия. Кроме Кьеркегора /которого мы узнали лишь позже/, его мало кто интересовал и совсем не удовлетворяли ответы великих мыслителей.

То, что меня покорило в нем тогда, во время нашей первой беседы, было его преклонение перед всем естественным, обыкновенным и скромным. В Кафке было что-то от голоса тишины, исходящего из тайников природы. Неисчерпаемость природы оставалась для него вечной загадкой, я же видел в этом только половодье чувств.

Дружба между нами завязалась с самого начала, об этом говорят первые письма Кафки ко мне. Начиная с 1903 года, мы ежедневно встречались всякий раз, когда Кафка бывал в Праге, и так продолжалось почти 22 года.

В кафе "Лувр", где мы, по обыкновению, собирались, властителем дум был Франц Брентано, выступавший против Канта. Один из профессоров школы Брентано неизменно сопровождал читаемый им курс сакраментальной фразой: "Мы подходим теперь к "Критике чистого разума" Канта, которая, в сущности, является критикой отсутствия разума".

Вагенбах — биограф Кафки — говорит о связи между брентанизмом и духовным миром писателя, ссылаясь на его афоризм: "Существует цель, но не путь. То, что мы называем дорогой, это сомнения, колебания..."

На самом деле, эти слова Кафки близки к Кьеркегору /выступающему против компромисса/, или к Ибсену /"все или ничего"/, но не к Брентано. У Кафки неизменен акцент на цель, чего нет у Брентано.

Кафка неохотно ходил на философские беседы, его интересы были в духовной и религиозной областях. Находившийся тогда на пороге славы Эйнштейн участвовал в наших спорах о Канте, он с вниманием слушал каждого из нас, а когда он говорил, его парадоксальная мысль претерпевала неожиданные повороты, подчас прокантовские. Мы чувствовали, что перед нами большой человек, абсолютно лишенный предвзятости мнений. Мы любили проводить с ним время; иногда Эйнштейн играл на скрипке сонату Моцарта, а я аккомпанировал ему на рояле. Но более всего нас занимал Кант. Однажды споры достигли такого накала, что Кафка шепнул мне на ухо: "Лучше нам уйти". Так мы и сделали.

Мое отношение к Кафке было сложное. Вероятно, это объясняется тем, что все написанное им в молодости отличали отсутствие уверенности и больная неуравновешенность, возбуждающие головокружение.

Первое произведение Кафки называлось "Созерцание".

Все написанное им до этого было уничтожено, и только две вещи спасены — "Описание борьбы" и "Подготовка к деревенской свадьбе".

В его дневнике есть такая запись: "Я очень устал. Я должен выспаться, иначе я пропал. Сколько труда нужно для того, чтобы существовать". Физическая слабость была первым предвестником надвигавшейся болезни.

Герой романа Кафки "Замок" погружается в тяжелую дрему во время решающей беседы. Только по ночам Кафка и может предаваться вдохновению. По-видимому, это было художественным, поэтическим воспроизведением образов, возникавших в его душе, "писанием молитвы", как выразился Кафка однажды.

Кафка следует за Гофмансталем, у которого переживания не поддаются выражению посредством слов. У Кафки переживания настолько сильны, что герой вынужден защищаться словами и образами, свободными от чувств, и он стремится освободиться от переживаний, чтобы быть способным существовать.

На молодого Кафку несомненно оказало воздействие "Письмо лорда Кандуса": герой здесь утопает в бесконечности вещей, и он больше не верит в то, что слова способны выразить эту бесконечность. В своей катастрофической неуверенности герой спасается при помощи волшебного слова, как это только и может быть у Кафки: "Я сосватан!"

Неуверенность Кафки — это отчаяние человека, потерпевшего крушение, отчаяние, изображаемое им в различных видах. Но Кафка, пришедший в конце концов к вере, остается и по сей день неизвестен миру. Этого неизвестного Кафку мне и хочется прежде всего понять. Я опубликовал его биографию и еще три небольших произведения о нем — "Вера и учение Кафки", "Франц Кафка как путеводный образ" и "Отчаяние и спасение в творчестве Кафки".

Среди своих бумаг я нахожу записи о его отношении к антропософии Рудольфа Штейнера в связи с беседой, которую вел с ним Кафка во время их встречи в 1911 году. Кафка пошел к Штейнеру, чтобы спросить его совета, он был обуреваем сомнениями после докладов, прочитанных им в Праге "О познании лучших миров". Впоследствии Кафка с иронией рассказывал о встрече со Штейнером. "Я полон поэтических образов, говорил он, и так же, как они мешают мне выполнению моего профессионального долга, так мешает мне эстетическое в поисках религиозного." И позже он много раз говорил, что поэтическое мешает ему на его пути к Богу. Штейнер не понял его. Ему казалось, что Кафка жалуется на то, что в религиозной обрядности отсутствует культ красоты. Штейнеру приписывали сверхестественные возможности, но Кафка был осторожен в оценках и пытался во всем разобраться сам прежде, чем признать за кем-то способность к связи с Абсолютом. Так или иначе, он ушел от Штейнера разочарованным и после этого, насколько мне известно, никогда не возвращался к антропософии.

С первого взгляда Кафка производил впечатление эстета. Он был всегда изысканно одет, говорил медленно и любил дарить красивые книги. Уже вскоре после нашего знакомства он подарил мне "Малый мировой театр Гофмансталя", эта книга до сих пор находится в моей библиотеке.

ничего маловажного. Подобно тому, как он не мог обидеть человека, он не мог нанести вред никакому делу и никакой вещи.

Моя сестра и я сговорились однажды с Кафкой сыграть в теннис. Но, увы, мы прождали его три часа и, огорченные, возвращались домой. Вдруг мы видим его на велосипеде, быстро приближающегося к нам. Растерянно улыбаясь, он сказал, что опоздал потому, что должен был привести себя и свое платье в порядок.

На него невозможно было сердиться, настолько он был беспомощным, милым и неизменно доброжелательным. Кафка любил шутки, но они должны были быть простыми, деликатными и ни в коем случае не грубыми. Грубые шутки он отвергал с такой решительностью, что некоторые вообще не решались шутить в его присутствии. Воспоминания Каза-нова, которые я читал с большим интересом, Кафка нашел скучными. В своих бумагах я нахожу запись шутки, которая вызвала у Кафки смех: "Один миллионер, которому жаловался нищий, не евший три дня, страстно убеждал его — "надо постараться поесть!"

Публично Кафка редко читал свои произведения, но любил читать их в интимном кругу. Его чтение всегда было вдохновенным, таким, кстати, я его видел при посещении музея революции в Париже. Он долго стоял перед изображением Вольтера, встающего с кровати, одевающего штаны и начинающего вдохновенно диктовать секретарю набегающие мысли. Кафка смотрел на меня широко раскрытыми глазами, как бы желая сказать: "Видишь, как это должно быть, — так дух должен овладевать человеком". Он часто повторял слова Гете: "Моя радость творчества была безгранична".

В мрачном настроении духа Кафка забывал, к каким взлетам мысли он сам способен, и это был его недостаток, можно сказать, почти единственный его недостаток: " Самоуничижение!" Я не раз, буквально, требовал от него быть к себе более снисходительным. Далеко не всегда мне это удавалось, и только Дора Диамант /о которой я еще буду писать/, возвратила уже в конце его дней равновесие его душе.

Не следует представлять дело так, что в нашей дружбе с Кафкой я был его воспитателем, а он лишь послушным учеником. В действительности, мы дополняли друг друга. В моем дневнике и в записях к биографии Кафки /дневник во многих томах пропал во времена Гитлера/ есть заметки, сделанные уже на первых порах знакомства: "Я вижу в Кафке самого большого писателя нашего поколения".

В то время, когда я узнал Кафку, он только еще начинал становиться самим собой, а я был еще во власти интеллектуальных штампов. Его темперамент не знал границ, когда он делал свои первые записи. В более поздние свои работы Кафка вложил массу сил для окончательной их отделки и большей точности.

До лета 1918 года Кафка продолжал жить в Цирху, затем возвратился в Прагу и начал работать здесь мелким клерком. Я часто бывал там у него, и мы подолгу гуляли вместе.

В те дни нас занимали два вопроса: война и изучение иврита. Однажды я спросил его совета в связи с неким литературным делом. Кафке было присуще столь обостренное чувство справедливости, какого я не встречал, пожалуй, ни у кого. "Нужно ограничиться, говорил он, той областью, которой ты владеешь абсолютно". Но это приводило его иногда к болезненному одиночеству и тогда он как бы сжимался в самом себе, хотел уйти от мира и даже порвать со мной. Вот отрывок из его письма, посланный в ответ на просьбу одной актрисы, дать ей право читать его произведения: "Я не пошлю Вам никакие свои произведения, пишет он, я не чувствую, что я должен этим заниматься. Если пошлю, то это будет погоня за славой, если не пошлю — то и в этом будет крупица стремления к славе, но здесь будет также и нечто более благородное. То, что я могу предложить для прочтения, не имеет никакого значения в моих глазах. Мне был важен только тот миг, когда это писалось".

Впрочем, так было не всегда. Когда Кафка решил посвятить свою книгу /"Сельский врач"/ отцу, он настаивал на скорейшем ее издании "И это не потому, пишет он, что я думаю таким путем добиться добрых отношений с отцом /корни нашей вражды невозможно выкорчевать/, но это все же имело бы свое влияние — вместо поездки в Палестину я бы по крайней мере достиг ее пальцем на карте"

Основная проблема Кафки: как добиться абсолютно правдивой жизни для всего человечества? Мой подход к Кафке отличен от подхода многих других. В моих глазах важно то, что сказано им во имя утверждения жизни, радости творчества и глубокой религиозности, а не те из его высказываний, в которых ощущается бегство из жизни и безысходное отчаяние. На мой взгляд, Кафку нельзя ставить в один ряд с "теологами кризиса" — с теми, кто видит пропасть между Богом и человеком, между человеком и теми добрыми делами, которые он творит.

В одном из писем ко мне Кафка цитирует Кьеркегора: "В тот момент, когда появится человек, который скажет не что-то примитивное, не в духе того, что мир надо принимать таким, как он есть, но который провозгласит: Пусть мир останется таким, как он есть! — я в полной мере почувствую свою самобытность, и в этот момент в моих глазах произойдет переворот всего бытия".

Кафка много говорит о человеческой свободе, она проявляется у него то здесь, то там, но в большинстве случаев он показывает человека слабым и беспомощным. И все же, если мы хотим понять правильно творчество Кафки, мы не можем отвлечься от ростков его оптимизма. Именно потому, что эти ростки вверх были достигнуты ценой горькой борьбы с крайним скептицизмом, они в сто крат дороже нам.

"Человек не может жить, говорит Кафка, без веры, в нем есть что-то, что не поддается уничтожению". И к этому он добавляет: "Однако, может быть, что и вера, и другие неуничтожаемые ценности могут исчезнуть из сознания человека на долгое время. И если произойдет это исчезновение, то останется вера в личное божество". Здесь мы видим замечательное в своем роде слияние между скепсисом и верой. Кафка решительно отвергает догму о первородном грехе, он выступает против изгнания из рая, он ищет веру "тяжелую и легкую, как капля дождя", но одно ему совершенно ясно: каким бы ни было отношение Бога к человеку, призвание человека — служить добру.

Можно сказать, что всякий большой мыслитель внес в жизнь какую-то ясность, ясность, которую до него никто не замечал. Что же выяснил Кафка? Он установил отсутствие ясности в жизни.

Велико смятение человека. И если мы даем возможность "колеснице" Бога пронестись мимо нас, не взобравшись на нее, то мы опаздываем только потому, что не относимся к вещам с достаточной серьезностью. Но если вы сильны духом, то увидите перед собой бесконечные туманные дали, из которых к вам ничто не может проникнуть, кроме приближающейся колесницы, и в этот момент, когда она прибывает, она охватывает своим влиянием весь мир, и вы утопаете в ней, как утопает ребенок в подушках коляски, несущейся в ночной буре".

Кафка горько жалуется на отсутствие цельности и ясности в человеческих деяниях, но он убежден, что есть истины, не могущие быть подвергнутыми сомнению.

Человек неспособен жить правдой, и потому Божественное превращается в нечто трансцедентальное, чужое и угрожающее. Со времен Иова ни один смертный не спорил с Богом, как это делает Кафка в "Процессе", "Замке" или в "Исправительной колонии" — произведениях, в которых справедливость выступает в виде бесчеловечной машины, обладающей почти сатанинской жестокостью. Агностицизм ли это? Нет, ибо в конце концов существует связь между человеком и трансцедентальным царством Бога. Но это не обыкновенная и схематичная связь, постигаемая разумом. Возможно, были на земле люди, вера которых была более глубока, чем вера Кафки. Может быть, были люди, скепсис которых был более горьким, чем скепсис Кафки. Но я знаю, что только у него вера и скепсис слились в высшем синтезе. Среди верующих Кафка был самым далеким от иллюзий. Среди скептиков он был самым верующим. И потому в его произведениях царит атмосфера щемящей боли, сомнения и неуверенности.

"Процесса", он так смеялся сам, что вынужден был прекратить чтение. И это, несмотря на ужасную суровость этой главы. В этом — доказательство того, что в личности Кафки неизменно торжествовали радость жизни, радость бытия.

К. /в "Процессе"/ погибает от жизненной слабости. Уже в начале книги он — труп. Написанное Кафкой кажется исполненным пророческого видения — откуда он взял в 1914 году черную форменную одежду, облегающую тело, с карманами, блестящими пуговицами и поясами? Слабость — понятие относительное. И если мы хотим обратиться к автобиографическим истокам романа, то мы должны помнить, что лишь с точки зрения нравственно-героических требований, предъявляемых к себе Кафкой, можно сказать, что его жизнь прошла под знаком слабости. Но если это слабость, что же тогда мы назовем неслабостью?

Характерная черта Кафки — жалость к человеку и человечеству, которому трудно идти по правильному пути. Это — слово, половина которого — улыбка, другая половина — плач. Я уже, кажется, говорил, что больше всего Кафка требовал от самого себя, и никогда не был собой удовлетворен. Никто, кроме него, не жил в постоянном сознании своей отдаленности от Бога; в своей скромности он не считал это сознание благом, он видел в нем только неуверенность и слабость.

Вместе с тем, именно потому, что "отдаленность от Бога" /от цельной, праведной жизни/ без культа и мистики, была для него первым условием жизни на земле, — можно было заметить в его отношении к людям легчайшую нотку иронии, непреднамеренной и очень трогательной. Кафка как бы дарил победителям на час возможность прикоснуться к богатству своей души, признавал их кажущееся преимущество: они, как и я, живут в сознании разверзнутой пропасти, и, несмотря на это, счастливые, они способны пересечь ее на тонкой веревке.

"Это не обязательно грех, когда человек рожает детей. Отец Флобера болел туберкулезом. Альтернатива: либо здоровье ребенка будет подорвано, либо он будет Флобером, говорит Кафка. Ужас отца — когда обсуждение происходит в пустом пространстве".

"обсуждение происходит в пустом пространстве".

Кафка не видел противоположности между Богом и человеком. Он только видел затуманенность, запутанность, почти безнадежную и безысходную, которая вызвана бюрократическими заведениями, отделяющими человека от Бога, и сводящими на нет всякое доброе намерение.

Однако вопреки бюрократической паутине, занимающей так много места в творчестве Кафки, — настолько много, что иногда становится трудно дышать, — он пишет вещи, полные надежды, любви и утешения, вещи, купленные ценой многих страданий, однако эти страдания не противоречат предчувствию окончательного освобождения. Если назавтра врата тюрьмы не открываются, и если даже наступило ухудшение условий заключения, и если даже заключенному сообщили, что он никогда не увидит свободы, — возможно, все это представляет собой необходимое предварительное условие окончательного освобождения.

Кафка не считал "высший" мир безнадежно закрытым перед нами. Его противоречивые высказывания не равноценны его многим попыткам зацепиться за этот мир, существование которого он признавал. Самое важное — попытаться воссоздать образ человека, исполненного религиозных переживаний, найти точки соприкосновения между миром открытым, земным и миром бесконечным и совершенным, установить, отрекался ли человек от ценностей этого мира или принципиально принимал их.

15 марта 1922 года Кафка читал мне начало своего романа "Замок". Его герой, называемый автобиографическим именем "К", на всем своем жизненном пути испытывает одиночество. Это то одиночество, которое внутри нас и которое в этом романе выступает с пронзительной ясностью. К. — человек добрый, это не оставляет никакого сомнения, он не хочет никакого одиночества, его навязывают ему. К. стремится стать деятельным членом общества, слиться с ним, приобрести полезную профессию, иметь жену и создать семью, но во всех своих попытках он терпит крушение, и мало-помалу крепнет сознание, что его одиночество не случайно. Старые жители деревни, в которой он получил для себя право жительства ценой страданий, чураются его, и он оказывается связанным с крестьянской семьей, бойкотируемой всеми. Загадка, отчего К. не удается найти общий язык с людьми, не находит разрешения. Он чужак и попадает в село, где к чужим относятся с подозрением. Более того, в романе ничего об этом не сказано, но скоро выясняется перед нами чувство всеобщей отчужденности между людьми. Можно сделать шаг дальше и попробовать понять причины этой отчужденности. Не изображено ли здесь особое чувство еврея, стремящегося укорениться в чужой среде, сойтись с чужими, приспособиться к ним, но который в конце концов терпит крушение?

"Позволите ли мне зайти к вам на некоторое время?" — спрашивает К. Крестьянин пробормотал что-то невнятное, и К. принял это как приглашение войти в избу.

В избе выясняется, что К. — нежеланный гость, что он мешает семейной жизни, мытью полов, стирке белья, уходу за ребенком. Ему дают, правда, с раздражением, возможность поспать, но сейчас же после этого его вежливо удаляют из дома. Не всегда еврея изгоняют грубо, но всегда с холодной последовательностью. Как будто в этом заключен некий закон природы: "Мы не нуждаемся в гостях".

Другой эпизод. К. спрашивает учителя, который не испытывает особого расположения к нему, сможет ли он, при случае, посетить его. Ответ учителя: "Я живу на такой-то улице, у мясника". Кафка замечает, что этот ответ похож был больше на сообщение адреса, чем на приглашение. "Хорошо, я приду", — говорит К. Уже в этой сцене с меланхоличной объективностью вскрывается отношение неевреев к еврею — тихая, но энергичная отчужденность.

К. полагает, что он приглашен занять пост землемера, и вопрос о том, приглашен ли он на самом деле, или все это только плод его воображения, — становится осью романа. К. пытается завязать разговор с девушкой, находящейся в комнате, но тут же оказались подле него двое мужчин, один справа, другой слева, и его тащат к двери в полной тишине, будто не существует между людьми иных способов понимания.

Для К. окружающая среда делится на две сферы: деревня и Замок, возвышающийся над ней. Чтобы поселиться в деревне, надо получить разрешение из Замка, но так же, как крестьяне чураются его, точно так же и Замок закрыт перед ним. На языке романа Замок символизирует Верховное Существо, управляющее миром, а деревня с ее крестьянами — мать-землю. "Я нахожусь здесь некоторое время и уже чувствую себя немного заброшенным, жалуется К. учителю, я не принадлежу к крестьянам и, кажется, что и к Замку я также не принадлежу".

вещи более простыми и эффективными, но крестьяне в своем непонятном упрямстве отвергают его с раздражением. "Ты не принадлежишь к Замку, говорит трактирщица с жестокой откровенностью, и не принадлежишь к селу, ты ноль, чужой, лишний, и всегда ты мешаешь, всегда от тебя неприятности, и намерения твои неизвестны... "Ты — то, что ты есть, я уже видела в своей жизни достаточно и потому я могу перенести это. Но пойми, что ты требуешь... Ты находишься всего несколько дней в деревне и уже ты хочешь разбираться в делах лучше местных людей. Я не отрицаю, что можно добиться цели иначе, чем это принято, но нет у меня сомнения в том, что это невозможно достичь твоими беспрерывными "нет" и упрямым утверждением своего мнения".

В том же духе говорит глава села: "Ты был принят как землемер, но у нас нет работы для тебя... Никто тебя не удерживает, ты можешь уйти, но" это нельзя назвать изгнанием... Да кто же посмеет тебя изгнать, господин землемер, ведь неясность предварительных вопросов обеспечивает тебе порядочность в обращении. Однако ты, по-видимому, слишком чувствителен".

К. потерпел жалкое фиаско, несмотря на то, что приступил к решению своей задачи с полной ответственностью и серьезностью:

Безысходное положение европейского еврейства раскрыто также в рассказе "Жозефина — певица или мать мышей" — последнее произведение, на издание которого Кафка дал свое согласие.

Нет надобности разъяснять, какой народ символизируют преследуемые и беззащитные мыши. Кафка показывает, как продолжают /даже в час бедствия/ избранники народа, люди пера и разные "выдающиеся люди", заботиться о самовосхвалении. Но в "Жозефине" уже есть намек на путь к позитивному решению проблемы. Жозефина прячется от народа, превозносящего ее искусство — и далее сказано: "Однако народ тихий и деспотический не подает никаких признаков разочарования, он замкнут в себе и, вопреки видимости, способен только давать, а не получать, даже из рук Жозефины.

— только маленький эпизод в истории народа, и народ легко перенесет эту потерю".

Мысль Кафки неизменно выражается в образах, а не в силлогизмах. Даже в дневнике он записывает: "Наплыли сны, они пришли с верховьев реки, восходят по лестнице на стену, и мы останавливаемся, беседуем с ними, они могут рассказать многое и только, откуда пришли,— они не знают..."

Мы должны видеть различия между понятиями аллегории и символа. Кафка никогда не пользовался аллегориями, но зато его творчество носит глубоко символический характер. Аллегория появляется тогда, когда вместо одного говорят что-то другое, но это другое само по себе не имеет значения. Якорь, означающий надежду, не интересует нас как таковой. Он интересует нас как выражение надежды. Наоборот, "непокорный оловянный солдатик" Андерсена, обозначающий доброе сердце, остается нам дорог и в его личной судьбе. Оловянный солдатик перестал быть аллегорией, он превратился в символ. Если писатель не сообщает нам сразу все им придуманное, то это потому, что невозможно вообще сказать все до конца, потому что это "все" тянется до бесконечности.

За кулисами сцен, изображенных Кафкой, открывается дорога в бесконечность. Только тот, кто любит жизнь всей душой, способен нам рассказать о ней, как рассказал Кафка. Нет в его рассказе образа, который бы не добавил нового штриха, нет у него слова, в котором бы не было своего смысла, и это не только стилистическое или эстетическое явление, это явление нравственное, продукт особой искренности Кафки. События, которые он описывает, представляют самих себя, но вместе с тем они заключают в себе и некий, куда более важный смысл. От каждой детали тянется луч в бесконечность, в вечность, в мир идей. В каждом большом произведении искусства отражается вечность, но у Кафки это отображение превратилось в принцип формы его произведения — настолько, что невозможно отделить форму от содержания, сливающихся в одно целое.

Мало было писателей сходной судьбы с Кафкой. Почти полная неизвестность при жизни и мировая слава после смерти. Мы уже видели, что сам Кафка относился с полным равнодушием к славе. Для него /как он отмечает это в дневнике/ писательское творчество является "формой молитвы". Его стремления направлены на внутреннюю цельность, на жизнь по правде.

невозможно достигнуть. До боли, до безумия рвалась она к цельности, к чистоте, к Божественному, но только немногие знали правду о нем.

В мае 1947 года, спустя восемь лет после того как я оставил Прагу, мной было получено письмо, которое начиналось словами: "Я не знаю, помните ли Вы меня. Я тот музыкант, о котором Вы писали в "Прагер Тагеблат", я — тот, который занимался изданием Кафки на чешском языке". Далее следовал вопрос, согласен ли я получить "Записки из Дневника" о Кафке, для которых он ищет издателя. Рукопись прибыла с большим опозданием. Между тем, приехала Дора Диамант /подруга Кафки в последние годы его жизни/, и, когда я прочитал ей отрывки из рукописи, она пришла в восторг — она узнала особый стиль и образ мыслей Кафки.

К тому же времени были обнаружены "Письма к Милене" Кафки. Свыше 20-ти лет пролежали эти письма в банковском сейфе, и я о них ничего не знал. По моему мнению, эти письма могут быть поставлены в один ряд с лучшими образцами эпистолярного жанра.

В дневниках Кафки мы не находим ничего, относящегося к периоду от января 1920 года до октября 1921 года. Этих тетрадок попросту нет. В записках от 15 октября 1921 года сказано, что все дневники переданы Милене /Язнеско-Полляк/. Весьма возможно, что Кафка сам уничтожил все, относящееся к этой большой любви. Ей же были переданы рукописи романов "Америка" и "Замок", предназначенные мне.

В моей "Биографии Кафки" я почти обошел молчанием эту главу. Тогда Милена была еще в живых. Между тем, мне удалось узнать немало об этой изумительной женщине, ее смерти в концлагере и о магическом ее влиянии на окружающих.

Многое из сказанного Кафкой в этот период будет понято, если мы примем во внимание, что в те дни еврейский вопрос занимал его больше, чем когда-либо. Он полюбил в Милене чешскую женщину-христианку /две ее подруги были также замужем за евреями/. Муж Милены был еврей, что вызывало у нее бесконечные конфликты с отцом — крайним чешским националистом. Возможно, все это углубило взгляды Кафки на еврейский вопрос и нашло свое отражение в романе "Замок" — балладе о человеке без родины, пытающемся найти себе место среди чужого народа и терпящем крах.

Письма Милены ко мне /их было в общей сложности восемь/ помогают понять ту сложную ситуацию, в которой очутился Кафка. В романе "Замок" легко увидеть отражение его любви, показанной в весьма мрачном свете. Милена, которая появляется в романе в образе Фриды в весьма карикатурном виде, принимает решительные меры, чтобы спасти К. Фрида сближается с ним, создает семью, испытывающую массу лишений, но не падает духом. Фрида готова на все, хочет принадлежать ему вечно и таким путем возвратить его к естественной, праведной жизни. Но в тот момент, когда К. соглашается принять протянутую руку, всплывают прошлые обязательства Фриды, влияющие на нее. Счастье приходит к концу, потому что К. не готов довольствоваться меньшим, чем все, он хочет Фриду видеть своей и только своей, Оказывается, что жажда избавления от прошлого была значительно более глубокой в душе К., чем в душе Фриды.

Можно продолжить параллель между личными переживаниями Кафки и романом, где у К. столь заметна тяга к самобичеванию. В романе он видит себя обманщиком, выдумывающим, приглашение на службу ради своих личных интересов.

Подруги Милены предостерегают ее от связи с Кафкой, в романе они появляются в облике "трактирщиц", напоминающих образы из греческого мифа. Ревность и презрение, с которыми Фрида относится к Ольге, опять же, заставляют нас вспомнить Милену и ее отношение к той, с которой Кафка был помолвлен в те дни. Милена требовала, чтобы он порвал свои отношения с ней и ее семьей, и он выполняет это требование. Мы видим, как Кафка силой своего воображения объединяет все происходящее с ним в жизни и создает картину, освещенную сумеречным светом и исполненную пророческого видения.

Восемь писем Милены ко мне дают возможность видеть их отношения с Кафкой с женской стороны и как бы дополняют письма Кафки к Милене. Два первых письма ко мне написаны в 1920 году на немецком языке. Четыре последующих — на чешском. В них находит свое выражение ее характер, ее сильная, бурная личность. С ослаблением ее связей с Кафкой изменилось и отношение Милены ко мне, сделалось более сдержанным, может быть, поэтому два последних ее письма также написаны на немецком.

В письме от 29 июля 1920 года она, между прочим, пишет: "Я действительно была в большом смятении чувств, ведь мне ничего не было известно о болезни Франца... Ты благодаришь меня вместо того, чтобы осудить за то, что я не нахожусь подле него и ограничиваюсь письмами. Прошу тебя, прошу от всего сердца, не думай, что я плохая, что я делаю себе легкую жизнь, нет, я — скорее мученица, вся в отчаянии /не рассказывай Францу!/ и в полной растерянности. Но то, что ты пишешь, что я все же дарю Францу что-то доброе, — для меня это ни с чем несравнимое счастье... Мое замужество и любовь к мужу — это слишком сложно, чтобы об этом рассказывать здесь. Но положение таково, что я не могу сдвинуться отсюда и, может быть, вообще ничего не могу. Ты находишься подле него, и ты мне сразу скажешь, если будет что сказать. Ты ведь отнесешься ко мне сурово и искренне. Сегодня мне легче, потому что ты со мной, потому что я не так одинока".

В другом письме речь идет о Кафке, его характере и его "странностях". "Ты спрашиваешь, пишет она, как это возможно, что Франц боится любви и не боится жизни. Мне кажется, что дело обстоит не так. Для него жизнь — это нечто другое, чем для других. Деньги, биржа, девизы или пишущая машинка — для него — мистические понятия /совсем не как для нас, мы другие/. Для него они представляют странную загадку и его отношение к ним совсем иное... Был ли ты с ним когда-либо на почтамте? Когда он платит и ему возвращают сдачу, он считает, сколько получил и приходит к заключению, что получил на одну крону больше, чем ему следует. Видел ли ты, как он возвращает девушке эту крону и уходит медленными шагами, потом считает еще раз и на последней ступеньке, внизу, он убеждается, что возвращенная крона принадлежит ему. И ты стоишь вместе с ним в состоянии полной растерянности. Он не знает, что предпринять, — у окошка много людей, и я говорю ему: "Если так, оставь это!" Он смотрит на меня, объятый смятением,— как можно оставить? Ему не жаль потерянной кроны, но в его глазах нехорошо то, что случилось. И это повторяется с незначительными изменениями в каждом магазине, в каждом ресторане, подле каждого нищего. Однажды он дал нищенке монету в две кроны и хотел, чтобы она возвратила ему одну крону сдачи. Нищенка сказала, что у нее ничего нет, и мы стояли, по крайней мере, две минуты и не знали, что предпринять, и вдруг он вспомнил, что он может оставить ей две кроны, но, сделав несколько шагов, он снова омрачился... Чувство подавленности в отношении всего, что связано с деньгами, почти такое же, как и в его отношении с женщинами, а также и в его отношении к бюро... Спроси его, почему он так любил свою первую невесту, и он скажет тебе: она была такой способной в делах, и лицо его просветлеет от переживаемого им чувства преклонения. И все потому, что эта сфера остается для него загадкой, таинством, чем-то, на что он неспособен. Когда я ему рассказала, что мой муж изменяет мне сто раз в год и властвует надо мной и другими женщинами, он преисполнился восхищения, так же, как когда зашла речь о начальнике его бюро, который умел быстро печатать на машинке... Все эти явления непонятны ему, потому что они жизненны, но Франц неспособен жить. Франц никогда не излечится. Франц скоро умрет. Правда состоит в том, что мы все способны жить лишь потому, что спаслись бегством в ложь, в слепоту, в энтузиазм, в оптимизм, в какую-то веру, в пессимизм или еще во что-нибудь. Он не удирал никогда ни в какое убежище, он неспособен лгать так же, как неспособен пьянеть. Он остался без убежища, без укрытия, он, как голый в среде одетых, и даже само понятие правды не соответствует тому, что он говорит, чем он живет, тому, что он есть. Он — абсолютная сущность, очищенная сама по себе от всякого добавления, способного помочь ему записать его жизнь в ее красоте или в ее несчастье — это все равно. Его мученичество совсем не героично и потому оно во много

"Героизм" — ничто иное, как ложь и трусость. Человек, пользующийся мученичеством как средством для достижения цели,— не настоящий человек. Настоящий человек — это тот, который вынужден принять на себя крест мученичества из-за ясности своего ужасного видения, из-за чистоты своей, из-за своей неспособности идти по пути компромиссов. Есть в мире очень умные люди, которые не хотят компромиссов, но они надевают розовые очки и сквозь них видят все в ином свете, и потому они не нуждаются в компромиссах, и, само собой, они умеют быстро печатать на машинке и заводить любовные связи с женщинами. А он стоит подле них, удивленно наблюдает за ними, за пишущей машинкой и за женщинами, и никогда не поймет их. Его книги удивительны и он сам удивителен еще больше".

Следующее письмо — это крик отчаяния. Милена получила письмо от Кафки из санатория, в котором он сообщает о разрыве их отношений. Милена была готова встречаться с Кафкой время от времени и быть с ним, но она была не готова оставить мужа и жить с Кафкой. В его же глазах женитьба означала общность душ. И общность детей, в них он видит святую вершину жизни. Очень возможно, что при пошатнувшемся здоровье Кафки мысль о супружеской жизни была лишена логики. Только чудо могло еще его спасти, и Кафка искал это чудо, и нашел его в лице упомянутой уже Доры Диамант. Милена из-за своей "земной сущности" не была способна совершить это чудо.

"Разве я виновата? — спрашивает она в своем письме. — Я могла бы рассказать тебе, как случилось то, что случилось, почему и как. Я могла бы рассказать обо всем и о своей жизни, но для чего?"

В другом письме она пишет: "Что он меня любит — это я знаю. Он слишком добр и совестлив, чтобы перестать меня любить. Ведь он всегда видит в себе виновного, слабого. И все же нет в мире человека, который обладал бы такой гигантской силой, таким сознанием необходимости чистоты, цельности и правды. До последней капли крови своей я знаю, что это так, но мне не удается проникнуть в это своим сознанием... Я болтаюсь по улицам, целые ночи просиживаю у окна, иногда мысли острые, как нож, осаждают меня и острая пронзительная боль появляется в сердце.

Из рассказанного мной можно видеть, сколь рискованны поспешные оценки Кафки, равно как и оценки слишком упрощенные. Весной 1948 года обратился ко мне музыкант Вольфганг Шокен /живший тогда в Иерусалиме/ с письмом в котором он сообщал, что, по его сведениям, нет никакого сомнения в том, что у Кафки был сын. Как доказательство он показал мне письмо госпожи М. М., с которой Кафка был связан близкой дружбой. К тому времени этой женщины уже не было в живых, а сын, по сведениям Шокена, скончался свыше двадцати лет назад. В том, что Кафка так и не узнал, что у него был сын, который скончался раньше, чем он, в возрасте семи лет, нельзя не видеть трагического переплетения событий, трагического сверх всякой меры.

— женщине гордой, независимой и замкнутой — открыть секрет самому Кафке. Это была короткая связь, после которой наступило длительное, а потом и окончательное отчуждение. Я сам был также знаком с госпожой М. М., но это было поверхностное знакомство, и мне ничего не было известно о ее отношениях с Кафкой. Из его собственных рассказов у меня сложилось впечатление, что эти отношения были иногда даже враждебные. Намеки на это мы находим в дневниках Кафки. Была эта женщина очень умной, пользовалась большим успехом, обладала сильным характером и широким интеллектуальным горизонтом. Трудно себе представить, какое влияние мог бы иметь на Кафку тот факт, что он был отец ребенка. Он так стремился стать им и ни в чем так не сомневался, как в том, что это возможно. Каждый, кто знаком с его произведениями, знает, сколь часто ощущается в них тоска по ребенку. Ни о чем большем он так не мечтал, как о том, чтобы сидеть возле колыбели своего сына. Свершение этого его желания могло бы стать высшим подтверждением верности его жизненного пути. Он чувствовал бы себя вознесенным, так же, как в отсутствии продолжения

рода видел вынесенный ему приговор. Надо признать, что жизнь "сочинила" здесь рассказ, соответствующий запутанному, ожесточенному и преисполненному горькой иронии творчеству самого Кафки.

Госпожа М. М. посетила его могилу в Праге. Много позже после этого, 21 апреля 1940 года, она написала человеку /связанному со мной/, с которым она встретилась снова в Праге, письмо из Флоренции в Палестину. Я цитирую из этого письма самое важное: "Ты был первый, который видел меня в Праге в большой прострации, охваченную страхами и тревогой за будущее. Тогда помогла мне твоя игра в неубранной комнате твоего приятеля и короткие прогулки в волшебном городе /который люблю больше, чем ты можешь себе представить/ преодолеть мое тяжелое настроение. Тогда я посетила могилу человека, который был так дорог мне и гениальность которого теперь превозносят все. Он был отцом моего ребенка, который внезапно скончался в Мюнхене, на седьмом году своей жизни, далеко от меня и от него, с кем я вынуждена была расстаться во время войны. Никогда я об этом не говорила, это первый раз, когда я упоминаю об этом. Моей семье и друзьям ничего не было известно. Знал только глава моего бюро. Его отношение ко мне было безупречно, и потому с его смертью в 1936 году я потеряла многое. Счастлива я лишь сознанием того, что мои близкие были избавлены от страданий эпохи".

"Письма к отцу": "Жениться, основать семью, охотно принять всех рождающихся детей, воспитать их в этом мире, потерявшем устойчивость, — это, на мой взгляд, самое большое благо, которое дано человеку. Тот факт, что многие успевают в этом без особого усилия, не опровергает сказанного мной, ибо, во-первых, не так уж успевают в этом многие, и, во-вторых, те "немногие" в большинстве случаев это не "делают", а это "случается" у них. Правда, это нельзя рассматривать как высшее достижение, но все же это достижение /нельзя ведь разделить вполне "сделать" и "случиться"/. В конце концов важна не высшая граница, а приближение к ней.

Нет необходимости подниматься и взлетать до солнца, нужно искать для себя маленький уголок, куда проникают лучи солнца и где можно согреться".

в ноябре того же года этой девушке. В этом письме Кафка писал: "Дорогая девица! Ты не должна писать мне и я не буду писать тебе. Мои письма могут сделать тебя несчастной, я же все равно погибший и ничто не может помочь мне. Еще перед тем, как было отправлено мое первое письмо тебе, я это прекрасно сознавал. И если я все же пытался сблизиться с тобой, то я заслужил проклятия, если бы и не был проклятым и без того. Если ты хочешь получить свои письма, я, конечно, выполню твое желание, но я был бы счастлив, если бы они остались у меня. Если же ты все же настаиваешь на получении своих писем, пошли мне пустую открытку. Что касается моих, то я хочу, чтобы они остались у тебя. Забудь, по возможности, скорее о том призраке, которым я являюсь, и продолжай жить весело и спокойно так же, как это было до нашего знакомства.

Тем не менее, переписка между Прагой и Берлином не прекращается. Колебания продолжаются, и решения нет. В мае 1913 года Кафка пытается найти успокоение, увлекшись садоводством. 1-го июля он пишет в дневнике об охватившем его желании "одиночества, до потери сознания — стоять только перед самим собой". Но уже 3-го июля он пишет о возвышенных чувствах, которые, по его мнению, ему принесет женитьба. Затем следует интереснейший документ. 21-го июля Кафка излагает аргументы "за" и "против" женитьбы. Этот потрясающий документ заканчивается записью, сделанной большими, против обыкновения, буквами: "Какой я жалкий человек и какая прострация!" Вот содержание документа:

" 1. Неспособность переносить одиночество. Но это не означает отсутствия способности жить, напротив, кажется маловероятным, что я способен жить с кем-либо. Но, с другой стороны, я неспособен быть один на один перед требованиями жизни и моей личности, времени и возраста, слабеющей воли к творчеству, бессонницы на краю помешательства. Я прибавляю, разумеется, слово "возможно". Связь с Ф. укрепляет устойчивость моего существования.

2. Все вызывает во мне волну размышлений. Шутка в газете, воспоминания о Флобере и Грилфарцере, вид рубах на кроватях родителей перед наступлением ночи, женитьба Макса. Вчера сказала мне сестра: "Все семейные счастливы, я не могу понять этого". Эти слова вызвали во мне тяжелые размышления, и меня охватила тревога.

3. Я должен много времени находиться в одиночестве. Все, чего я достиг до сих пор, — это плод одиночества.

Беседы с людьми лишают мои мысли веса, важности, серьезности и правды.

5. Страх перед связью, перед слиянием. Никогда я уже не буду один.

6. В своих отношениях с моей сестрой я был во многих случаях, особенно до последних лет, совершенно другим человеком, чем в отношениях с другими людьми. Без страха, сильный, чувствительный, способный удивить и поразить, — таким я был только тогда, когда писал. Если бы я мог с помощью жены приобрести такую же способность поведения по отношению ко всем людям! Но не будет ли это за счет ущемления моего творчества? Только не это, только не это!

7. Как холостяк, я все же лелею надежду на то, что смогу в конце концов оставить службу, будучи женатым, я уже никогда не смогу это сделать".

13 августа Кафка записывает: "Теперь, возможно, все кончено. Письмо, написанное мной вчера Ф., было моим последним письмом ей, и это желанный выход. Сколько бы я ни страдал, сколько бы ни страдала она,— это невозможно сравнить с теми страданиями, которые нам предстоят совместно. Я понемногу приду в себя, а она выйдет замуж, и это единственный выход в отношениях между людьми. Мы вдвоем не сможем пробить себе дорогу в скале, мы довольно плакали и мучались в течение целого года. После прочтения моего последнего письма она также поймет это. Если же нет — я женюсь на ней, потому что слишком слаб, чтобы противостоять ее мнению относительно нашего общего счастья, и я неспособен в той мере, в какой это зависит от меня, не сделать того, что она считает возможным".

"Случилось обратное тому, что я ожидал. Пришли три письма, последнее меня покорило. Я люблю ее в той мере, в какой я способен любить, но моя любовь погребена глубоко под слоем страха и самообвинения". И уже 15 августа он записывает: "Мучения в кровати перед рассветом. Виден единственный выход в прыжке через окно. Мать подошла ко мне и спросила, послал ли я письмо, я сказал ей, что послал, но в более резком тоне. Я добавил, что она не понимает меня, и не только в этом... Эта беседа и другие впечатления от самого себя привели меня к мысли, что внутренняя уверенность и проясненность все же содержат в себе возможность семейной жизни, и более того — развития, которое положительно повлияет на мое призвание. Это, правда, вера, которую я пытаюсь усвоить в 12-м часу, когда я уже стою как будто на подоконнике, замыкаюсь и запираюсь перед всеми до потери сознания. Поспорю со всеми, не буду разговаривать ни с кем".

Кафка читает Кьеркегора, отмечает сходство его и своей судьбы. В сентябре 1913 года он спасается бегством в Риву, в санаторий Гартунген. "Мысль о свадьбе вызывает у меня ужас", пишет он мне. В санатории происходит странный, полный таинственности эпизод знакомства с швейцарской девушкой. "Я весь обороняюсь перед впечатлениями от этого эпизода. Если бы я знал, что это результат ее просьбы никому ничего не рассказывать /эту просьбу я выполнил без труда/, я был бы очень доволен". И после этого слова: "Слишком поздно. Сладость — которая в печали и в любви... Улыбка, которой она улыбнулась мне в лодке. Это было самое красивое. Всегда хотеть смерти и все же держаться, только это и есть любовь".

Как раз в те дни я занялся "общественным воспитанием" Кафки, речь идет об идее сионизма. Это был единственный период охлаждения наших отношений. "Позавчера я был у Макса, он становится день ото дня мне все более чужим. Уже случалось, что он был мне чужим, но теперь и я чужой ему". И через некоторое время запись /которую он опроверг затем своими делами и творчеством/: "Что общего у меня с евреями? У меня едва ли есть что-то общее даже с самим собой. Я только и способен, тихохонько радуясь тому, что дышу, забиться в угол".

Его дневники полны описаний снов, отрывков из рассказов, все находится как будто в процессе брожения. И вот среди всего этого мы видим заметку, раскрывающую один из истоков его духовного мира и творчества: "Ненависть к активному самонаблюдению, самосозерцанию... Вчера я был таким по такой-то причине, сегодня я такой по такой-то причине. Нет, это неверно, не по этой причине и не по другой, и поэтому не так и не эдак. Осуществлять себя не торопясь, жить, как следует жить, и не кружиться, как собака, вокруг самого себя".

Год спустя произошел кризис в отношениях с Ф., которая вообще более не интересовалась им. 5-го апреля Кафка записывает: "Если бы можно было бы переехать в Берлин, быть самостоятельным, жить чем попало, даже голодать, но излучать силу вместо того, чтобы сидеть здесь и делать сбережения. А может, лучше обратиться к тому, что называется "ничто"? Если бы Ф. хотела этого, если бы помогла мне!"

час /"я был закован, как преступник"/, так ни к чему и не привело, и это выяснилось уже в конце июля все в том же Берлине.

Я не ошибусь, если попытаюсь найти во всем этом, когда Кафка беспрерывно боролся со своей совестью, источник двух больших произведений, созданных вскоре после отмены помолвки. В сентябре он читал мне первую главу из романа "Процесс", а в ноябре — "В исправительной колонии".

Мы не знаем, каково преступление К., героя романа "Процесс". По закону он, по-видимому, невиновен, и все же, он выглядит как "сатанинская личность во всей своей наивности". Каким-то образом он погрешил против основных законов жизни. Он предстает перед таинственным судом, и в конце концов, приговор приводится в исполнение. "Накануне ему исполнился 31 год", — сказано в последней главе. Кафка также был в возрасте 31 года, когда начал писать этот роман, в котором время от времени появляется девица по имени Бюрстнер. "Не совсем было ясно, что это именно она, хотя сходство было большое. Но для К. это не было столь важным, он думал только о бесполезности своего сопротивления". И в самом деле, разве надо придавать значение тому, действительно ли это девица Бюрстнер, или это только образ, у которого с ней известное сходство. Ведь и неудачная попытка женитьбы Кафки не имела, как выяснилось впоследствии, индивидуального влияния на его жизнь, это влияние было схематичным, то есть оно не было обусловлено личностью той или иной невесты, над ним замкнулась схема, которую, как доказано было в последний год его жизни, способна была пробить лишь одна женщина, обладавшая особыми личными качествами.

Пять лет Кафка боролся с самим собой и с обстоятельствами, которые препятствовали его супружеству с Ф. В этот период он много читает Стриндберга, а также Библию, Достоевского, Паскаля, Герцена и Кропоткина. О "Лондонском тумане" Герцена Кафка пишет: "Я не знал, о чем идет речь, и все-таки вырисовывается здесь цельный образ человека смелого, мучающего свою душу, умеющего владеть собой и опускающегося на дно".

Верфель читает ему стихи и отрывки из пьесы "Царица из Персии". Он участвует в дискуссиях евреев Востока и Запада, за которыми он следит молча, с напряженным интересом. В то же время я пригласил его в субботу вечером на ритуал проводов "шабата" у одного раввина, переселившегося во время войны из Галиции в Прагу. Кафка остался равнодушным, хотя, как мне кажется, язык древнего народа нашел отклик в его душе. "По существу, сказал он мне по дороге домой, это было, как у африканских племен, — верования, коренящиеся в предрассудках, и более ничего". Не было в его словах ничего такого, что могло бы задеть, но было в них трезвое противостояние, и я понял его. Кафка жил в мире своей собственной мистики и не нуждался в том, чтоб она шла извне. Он любил быть один и много часов проводил наедине.

не склонен обращать на это особое внимание. Только 4-го сентября мне удалось убедить его спросить совета врача, который устанавливает опасность чахотки. Господи! Разве это возможно? 10-го сентября появляется запись в моем дневнике: "После обеда второй визит с Кафкой к профессору. Он рассказывает мне, что изучал иврит, о чем раньше ничего не говорил. Теперь мне ясно, что он хотел меня испытать, когда несколько дней тому назад спросил /как будто бы не зная/, как на иврите считают. Сохранение тайны? Есть в этом некое величие, но и злость".

В начале ноября я записываю одну из своих последних бесед с Францем. Речь шла о моих треволнениях, но она проливает свет и на его тревоги. "Он: всегда это так. Несчастье в том, что обо всем думают и все взвешивают. Я: разве не надо быть рассудительным? Он: это, конечно, не закон. Но, скажем, нельзя в себе все взвешивать. Рассудительность — это совет змей. Но и этот совет хорош и человечен. Без него мы потеряны".

26 декабря у меня записано: "Кафка пришел ко мне рано и попросил, чтобы я "пожертвовал" ему предобеденные часы. Кафе "Париж". Он не ищет во мне советчика. Одно лишь времяпрепровождение. Мы говорим обо всем, только не о том, что касается его. Кафка о "Воскресении" Толстого: "Невозможно написать об избавлении, можно только жить им".

На следующий день он посетил меня в моем бюро. Проводил Ф. к вокзалу. Его лицо было бледным и суровым. И вдруг он разразился плачем. Это был единственный раз, когда я видел его плачущим. Никогда не забуду это потрясающее зрелище. Он сказал: "Разве не ужасно, что это случилось?" Слезы текли по его лицу. Он был в полной растерянности и не владел собой.

"Нет здесь человека, который понял бы меня до конца. Заполучить человека, озаренного таким пониманием, женщину, например, — значит добиться всесторонней помощи, значит обрести Бога". Так писал Кафка в своем дневнике в 1915 году. Кажется, в последний период его жизни это счастье было ему дано. Заключительный акт его хождения по земле принес ему больше радости, чем все прожитые годы.

чисткой рыбы. "Такие нежные руки и так залиты кровью", — заметил Кафка. Девушке стало не по себе, и она попросила перевести ее на другую работу. Это было начало знакомства с Дорой Диамант.

Дора Диамант, которой тогда было 19 или 20 лет, происходила из почтенной хасидской семьи, жившей в Восточной Европе. Несмотря на то, что она уважала и любила отца, бремя традиций было для нее, пожалуй, слишком тяжким. Впрочем, она в совершенстве знала иврит, и Кафка в те дни тоже активно изучал его. Об этом, в частности, свидетельствуют записи в его архиве. По его собственному свидетельству, одна из первых их бесед закончилась тем, что она решила прочитать ему в оригинале пророка Исайю. Кафка не мог не заметить ее актерского дара, и, по его совету, она решила поступить в театр.

После знакомства с Дорой Диамант он возвратился в прекрасном расположении духа. В конце июля 1923 года покинул Прагу и уже из Берлина сообщил мне, что он счастлив. Поселился с Дорой в небольшой квартире, я был у них три раза и всегда заставал там идиллию. Кафка, опять же по его собственным словам, освободился от духов и бесов, преследовавших его. "Я скрылся от них, переезд в Берлин был замечательным, и теперь, если они меня и ищут, то все равно не найдут, во всяком случае, до сих пор они меня не нашли".

Это высказывание доказывает, что Кафка никогда не следовал за Кьеркегором, и если уж следовал за кем-то, то скорее за Мартином Бубером, который писал: "... Да, женщина находится в связи с земным, и от земного нам угрожает большая опасность, ибо нет большей опасности, чем привязанность к земному. Однако надежда на спасение как раз и зависит от этой опасности, потому что только через эту земную связь идет дорога от человеческой жизни к бесконечности" /1936/.

Пока Кафка чувствует себя сносно, он посещает Высшую школу еврейских наук, слушает лекции о Талмуде, читает произведения, написанные на легком иврите. Именно ради этих лекций он ездит из тихого пригорода в Берлин.

вместе с Дорой снять небольшую столовую, в которой он будет работать официантом. Впоследствии Дора рассказывала мне, что планы Кафки были связаны с его намерением иммигрировать в Палестину, когда он выздоровеет. Там они вместе с еврейскими поселенцами хотели зарабатывать себе на хлеб физическим трудом.

В Берлине Дора сожгла, по требованию Кафки, часть его рукописей. Он приказал ей это сделать, и она, дрожа от волнения, выполнила это его указание. Много лет спустя, она все еще продолжала сожалеть об этом, но подчеркивала, что и сегодня, оказавшись в подобном положении, она подчинилась бы его воле. Среди сожженных рукописей был рассказ о процессе Бейлиса. Другие бумаги Кафки были конфискованы гестапо и их постигла та же участь

"10 апреля — черный день, — записано у меня в дневнике,— прибыло сообщение, что Кафку возвратили из санатория в больницу, в Вену. Диагноз — туберкулез горла. Ужасный, несчастный день".

В больнице он не имел отдельной комнаты, и Верфель отнесся к нему с большим участием, он обратился к профессору с просьбой улучшить его условия, на что профессор ответил: "Некий Верфель написал мне, что я должен что-то сделать для некоего Кафки. Я знаю, кто такой Кафка. Это — пациент из палаты №12, но кто такой этот Верфель?"

В субботу 11 мая я приехал в Вену, чтобы повидать Кафку, как выяснилось вскоре, в последний раз. Перед обедом он был в бодром состоянии духа, и я не мог смириться с мыслью, что потеряна всякая надежда. Первое, что рассказала мне Дора, — это то, что Кафка просил ее руки и послал ее религиозному отцу письмо, в котором объяснял, что он, правда, не еврей, преданный всецело вере, но еврей, которого можно рассматривать как возвращающегося к истокам. Поэтому, он надеется быть принятым в круг семьи человека, "возносящего очи к небу". Отец поехал с письмом к раввину за советом, тот прочитал письмо и сказал единственное слово: "нет", без всяких объяснений. Кафка увидел в письме отца Доры печальное предзнаменование. Хотя он и улыбался, было видно, что оно произвело на него тяжкое впечатление. Мы пытались отвлечь его внимание, но Дора вдруг отозвала меня в сторону и шепнула на ухо, что каждую ночь появляется в окне Кафки сова — птица смерти.

— Кафка и Дора — удивительным образом соответствовали друг другу. Религиозная традиция, связь с духовным наследием восточно-европейского еврейства — все это воплощалось в личности Доры и было для Кафки источником восхищения. В то же время она, молодая девушка, которой были чужды ценности западной культуры, преклонялась перед Кафкой, своим великим учителем, и всеми силами старалась понять его, приспособиться к его "странностям".

Преданность, с которой Дора ухаживала за Кафкой, не поддавалась описанию, но и пришедшее к нему благодаря ей жизнелюбие было не менее потрясающим.

Во вторник 3-го июня Франц Кафка скончался. В понедельник /говорят, что и во вторник утром, чему трудно поверить/ Кафка продолжал работать над корректурой своей последней книги "Голодарь". Он дал указание изменить порядок расположения рассказов. Ночью спал, но в четыре утра начал задыхаться, требовал, чтобы дали морфия и сказал врачу: "Умертви меня, если же нет — ты убийца". Потом с силой вырвал трубку, подключенную к сердцу, и бросил ее посреди комнаты: "Теперь больше не будут мучать меня, зачем продолжать?" Врачу он сказал: "Не уходи отсюда". Врач ответил: "Но ведь я не ухожу отсюда". Кафка едва слышно сказал: "Но я ухожу отсюда".

Кафка не нуждается в защите. Но когда некоторые критики, комментируя его творчество, игнорируют то, что он неизменно утверждал в нем жизнь /наряду с элементом отрицания, который, безусловно, присутствует/, тогда я решительно протестую. Верно, что основное в переживаниях Кафки — это отчужденность и одиночество. Но он видел в одиночестве и ожесточении человека грех, против которого человек должен восстать. Если же он не восстает, придет возмездие, изображаемое им, правда, с некоторым садизмом.

В крайне левых кругах полагают, что при помощи слов возможно избавиться от всего, что пребывает во тьме и тумане, вызывает боль и страдания. Различия /с экзистенциальной точки зрения/ между несчастьем, от которого можно избавиться, и несчастьем, от которого нет спасения, неизвестны этим кругам. Я благодарен Томасу Манну за то, что в своем очерке "Гете и Толстой" он отметил, что в своем письме к Шиллеру, "поэту высшей свободы", Гете пишет: "Очень скоро ты убедишься, как много пользы в твоем интересе ко мне, при более близком знакомстве ты обнаружишь во мне какую-то затуманенность и колебания, которые я не могу преодолеть. " Не случайно Кафка считал Гете одним из высших учителей человечества.

Первая выписка: "Не отчаиваться даже от того, что не отчаиваешься. Когда кажется, что всему конец, обнаруживаются все же новые силы, и это значит — просто ты живешь".

"Льет проливной дождь, стой против дождя, дай железным порывам пронизать твое тело, скользи в воде, которая вот-вот унесет тебя с собой. Но оставайся крепким и жди, стоя прямо, солнца, которое появится вдруг в своем бесконечном движении".

Третья выписка: "Дано мне получить временное удовлетворение от работы над "Сельским врачом". ... Однако полного счастья я смогу добиться, если сумею возвысить мир на вершины чистоты, правды и вечности".

 

Брод М.: Жизнь и смерть Франца Кафки Брод М.: Жизнь и смерть Франца Кафки
Кафка у своего дома в Праге..

Настоящая публикация подготовлена на основе отрывков из книг Макса Брода "Жизнь в спорах" и "Биография Франца Кафки". Перевод с иврита С. Левковича. Публикуется с разрешения издательства "Асифрия Ационит".