Приглашаем посетить сайт

Мельников Н.: Энтони Бёрджесс. Клюква для медведей

Николай Мельников

Энтони Бёрджесс. Клюква для медведей

Перевод с англ. Е. Цыпина
 

Необыкновенные приключения британца в России

— СПб.: Симпозиум, 2002. — 398 с
Опубликовано в журнале:
«Знамя» 2003, №4
http://magazines.russ.ru/znamia/2003/4/meln.html.

Летом 1961 года на теплоходе “Александр Радищев” из “старой доброй прогнившей капиталистической Англии” в славный город-герой Ленинград прибыл турист. Звали его Джон Энтони Бёрджесс Уилсон. (В недалеком будущем ему предстояло прославиться на весь мир в качестве автора романа “Заводной апельсин”, замысел которого возник после посещения Страны Советов.) Стандартному “интуристовскому” набору — крейсер “Аврора”, матрешки, Эрмитаж — британский турист предпочел иные развлечения. Во-первых, злонамеренно подрывая советскую экономику, он удачно спекулировал полиэстровыми платьями (толкал их, по семь рублей за штуку, в туалетах “Астории” и “Метрополя”), а во-вторых, познакомился с питерскими стилягами, которые прилежно копировали повадки лондонских “тедди бойс”. За трешник в сутки Бёрджесс снимал квартиру у одного из новых знакомых (где-то возле станции метро “Кировский завод”)*: длительное проживание в “Астории” было не по карману тогда еще малоизвестному беллетристу, а вернуться в Англию он не мог, поскольку его алкоголичка-жена, приехавшая в город на Неве вместе с ним, угодила в больницу. Супруга Бёрджесса была та еще штучка: в пьяном виде она устроила на теплоходе форменную обструкцию — орала перепуганным “интуристовцам”: “Почему, черт возьми, вы запретили “Доктора Живаго”?!” — а попав в больницу, не угомонилась и требовала у нянечек джин и сигареты. Из всех русских слов полиглот Бёрджесс смог вдолбить ей только одно — “horrorshow” (позже оно, как и множество других русских словечек, украсило англо-русский жаргон “надцать”, на котором говорил герой “Заводного апельсина” и его drugis).

“Балтика” (в ней, по местной легенде, путешествовал сам Хрущёв), и растроганный Бёрджесс сочинил для тамошнего оркестра небольшую джазовую вещицу под названием “Чайка”.

Впечатления от эпохальной поездки в страну победившего социализма легли в основу если не самого лучшего, то, во всяком случае, самого веселого бёрджессовского романа “Клюква для медведей” (в оригинале — “Honey for the Bears” (1963), так что превращение меда в клюкву оставим на совести переводчика). Впечатления эти оказались не столь мрачными, как следовало бы ожидать от пессимистично настроенного автора зловещих антиутопий, повествующих о крахе традиционных культурных ценностей и деградации западной цивилизации (“Вожделеющее семя”, “Заводной апельсин”, “Конец мировых новостей”, “1985”).

Образ Советской России эпохи хрущевской оттепели лишен у Бёрджесса демонического ореола “империи зла”, а сам роман не имеет ничего общего с расхожей антисоветчиной (мягко и ненавязчиво перетекающей в русофобию), свойственной многим англо-американским беллетристам, обращавшимся к “русской теме”. Перед нами не политический памфлет и даже не “острая сатира”, как заявлено в аннотации, а, скорее, экстравагантная комедия положений с элементами буффонады, пародирующая штампы “шпионского романа” и высмеивающая стереотипные представления о России, вбитые обывателям западной прессой.

В своих мемуарах (где, кстати, о Ленинграде вспоминается со сладким чувством ностальгии) писатель признавался, что ожидал увидеть нечто замятинско-оруэлловское — спаянное железной дисциплиной “полицейское государство”, футуристическую архитектуру из стекла и бетона, обезличенные массы, ведомые к математически безупречной коммунистической гармонии, — но вместо этого обнаружил бедность, грязь, добродушное пьяное разгильдяйство — слегка приперченные идиотизмом советской идеологии. (Вопреки пропагандистским заклинаниям о непроницаемом “железном занавесе” советские пограничники даже не проверили у Бёрджесса его багаж, и тот смог преспокойно провезти не только контрабандные шмотки, но и запрещенного “Доктора Живаго”.)

Широкие улицы с бодрыми плакатами (улыбающиеся Хрущев и Гагарин), кариозные мостовые, “цинично запущенные, будто в Советском Союзе ничего вокруг, кроме космоса, не замечают”, “потрясающей ветхости, некрашеные здания”, “дома покрыты ранами с разлохматившимися повязками из крошащейся лепнины, с потрескавшимися стеклами”, скудный транспорт (такси днем с огнем не сыщешь), — таким неказистым и трогательно провинциальным предстает Ленинград перед бёрджессовским протагонистом Полом Хасси, мелким торговцем, решившим поправить свои дела спекулятивными операциями в стране вечного дефицита.

челядь, без стука вторгающаяся в номер, нагловатые официанты, которых приходится чуть ли не на коленях умолять, чтобы они обслужили оголодавшего интуриста; лифт вечно украшен табличкой “Nуe rabotayet”, а на люстре помпезного номера-люкс “паук устроил выставку достижений советского паутиноплетения”), чудовищные общепитовские забегаловки, где коньяк запивают шампанским и закуска сведена к аскетическому минимуму — “вместо хлеба черный камень, вместо рыбы чешуйчатые ошметки в прогорклом масле”, наконец, туземцы, жмущиеся в очередях и переполненных автобусах, — некрасиво и бедно одетые люди, у которых слишком мало денег, чтобы покупать модные изделия, привезенные Хасси. “Купить их все не прочь, только ни у кого нет при себе на это денег. Похоже, они все пропивают”, — мрачно рассуждает горе-коммерсант, явно переоценивший покупательную способность рядовых советских граждан. Отчаявшись обогатиться на своем товаре (и к тому же преследуемый двумя настырными кагэбэшниками), он раздает весь контрабандный груз обалдевшим от счастья ленинградцам прямо на улице.

Аналогичная сцена имела место в действительности, только не на Невском, возле Дома книги, как в романе, а в холле гостиницы “Астория”, когда Бёрджесс, в припадке любви к русским людям, стал раздаривать нелегально привезенные платья (правда, в отличие от своего героя, писатель сохранил британское здравомыслие и часть вещей оставил в номере: “иначе любовь завела бы слишком далеко и я потерял бы слишком много денег”).

Перечеркнув коммерческие планы Хасси, автор неожиданно завершает и другую сюжетную линию романа: сумасбродная Белинда, жена героя (как и супруга Бёрджесса угодившая в больницу) влюбляется в своего лечащего врача, Анну Петровну Лазуркину (еще одно реальное лицо, упомянутое в мемуарах писателя), и остается в СССР; сам Хасси обнаруживает в себе гомосексуальные наклонности, когда в пьяном виде пристает к приютившим его питерским стилягам.

В общем, Энтони Бёрджесс верен себе. Насмешник и парадоксалист, он не только причудливо выворачивает сюжет, но и камня на камне не оставляет от традиционных представлений среднего европейца о себе и окружающем мире, в том числе и о Советской России и “загадочной славянской душе”. Оказавшись на вечеринке среди питерских “звездных мальчиков”, балдеющих от джаза и романов “Гемингуэя”, подвыпивший Пол Хасси наивно взывает к их патриотизму: “Вспомните славные традиции вашего русского искусства — Чайковский, Мусоргский, Бородин <...> Ведь эта халтура (то есть американский джаз. — Н. М.) им в подметки не годится”, — а после призывает молодых оболтусов повторить пьяный подвиг толстовского Долохова (после благоразумного отказа англичанин проделывает трюк на подоконнике самостоятельно: раскорячившись над девятиэтажной бездной и вылакав вместо канонической бутылки рома “пузырь” водки).

В других эпизодах романа старое европейское изобретение l’вme Slave подается в иронично сниженном, комично-гипертрофированном виде: первый встречный таксист подвержен “славянскому маниакально-депрессивному циклу”, разгоряченные выпивкой стиляги самозабвенно декламируют “Я вас любил...” (при этом “у официанта, стоявшего рядом, лицо обмякло от печали”), а свирепые агенты КГБ, охотящиеся за протагонистом, на поверку оказываются сентиментальными пьяницами, которые, словно шаржированные герои Достоевского, при первом удобном случае норовят поплакаться в жилетку своему визави. Не случайно у всех русских персонажей романа — искусственные, нарочито литературные фамилии: Зверков, Мизинчиков, Опискин (так, если помните, звали героев Достоевского, соответственно, из “Записок из подполья” и “Села Степанчикова”), Прутков, Карамзин.

“узник совести”, которого главный герой вывозит из СССР под видом жены, — банальным убийцей.

“Клюквы для медведей” не выказывает себя большевизаном или коммуноидом a la Шоу или Ромен Роллан. Даром, что ли, он вкладывает в уста Хасси нелицеприятные суждения и о “своре революционеров из среднего класса, за которыми привязанной к хвосту жестянкой послушно лязгал пролетариат”, и об абсурдных порядках “государства рабочих и крестьян”. Другое дело, что писатель не отождествлял дряхлеющую советскую империю с Россией, ее народом, и в уста одного из героев вложил провидческие, как показала история, слова о неизбежном крушении тоталитарного монстра: “... Эта их нынешняя система — не более чем эксперимент. Она уйдет, она погибнет, она ликвидирует саму себя. Россия — нечто большее, чем то, что представляют нам нынешние попрыгунчики, корчащие из себя вождей. Вы просто не имеете представления о широте ее души. И некий внутренний голос говорит русским, каким бы дремучим ни был их догматизм, что слова таких, как я, при всей их язвительности и грубости выражений, продиктованы любовью”.

Бог с ним, с догматизмом. Хочется верить, что, прочтя этот симпатичный плутовской роман, по достоинству оценив его неоспоримые художественные достоинства — энергичный повествовательный ритм, живость диалогов, сюжетную собранность, убийственную точность описаний и выразительность деталей, — сквозь веселую дурашливость, пополам с грустью и сарказмом, вы почувствуете не только сатирический яд, но и вдохновившую автора любовь, в которой он, много лет спустя подводя итог суматошным ленинградским похождениям, признался на страницах воспоминаний. “Что можно делать с этими людьми, — имея в виду нас с вами, вопрошал писатель,— только любить их. И разве существуют люди, более достойные любви?”*.

Что можно делать с книгами, одухотворенными подобным всепрощающим чувством? Только любить, а значит, читать и перечитывать. И разве существуют книги, более достойные любви?