Приглашаем посетить сайт

Альбаре Селеста: Господин Пруст
XIII. Время камелии.

XIII

ВРЕМЯ КАМЕЛИИ

Только после того, как г-н Пруст стал говорить мне о мире своего детства и юности, я начала понимать, что по-настоящему он живет лишь в сновидениях своей памяти. От этих двух эпох у него сохранились нежные и ослепительные образы, но он не испытывал ни сожалений, ни тоски по прошедшему, потому что, вспоминая их, весь переносился в тот навсегда исчезнувший мир.

Если судить по словам самого г-на Пруста, уже тогда он был таким, как я узнала его — очень вдумчивым, очень сосредоточенным в самом себе, но при этом с величайшим желанием познавать внешней мир и быть им признанным, в чем ему немало помогал его врожденный шарм. Стремясь не столько привлечь к себе внимание или дружбу, сколько самому постичь людей и внутренне обогатиться от них, он, словно пчела, безошибочно садился только на хорошие цветы.

Все ему легко удавалось. Он рассказывал, что у него не было никаких затруднений в школе, кроме алгебры, из-за которой ему приходилось иногда просить помощи у младшего брата, Робера.

— Робер говорил мне: «Делай как я — работай, и тогда все поймешь». Но я не любил алгебру, мне это было неинтересно. Может быть, если заняться ею сегодня... И я никогда не преодолевал трудности. То и дело слышишь, как люди надувают щеки: «Я лиценциат, я доктор...» — как будто они проглотили целые Гималаи. О, мне все это просто смешно. И к экзаменам я никогда не готовился.

В нем ощущалось это наивное и как бы удивленное удовлетворение оттого, что ему не приходилось делать усилий.

Такая же легкость была у него и в отношениях с товарищами, за исключением только одного недостатка, доставлявшего ему страдания, — физической неполноценности, почти недуга из-за астмы. Но многие другие его качества заставляли забывать об этом.

Сам г-н Пруст говорил, что ему очень повезло с однокашниками по лицею Кондорсе:

— Все-таки у нас собралась весьма недурная компания, Селеста.

И он с гордостью перечислял имена людей не только известных, но даже знаменитостей: Леон Блюм, лидер социалистов, и его брат Рене Блюм, блестящий адвокат; писатели Анри Барбюс, Фернан Грег, Робер де Флер, Пьер де Лассаль; Леон Бруншвиг, ставший впоследствии профессором философии; будущий министр Поль Беназе и будущий посол Морис Эрбетт, не говоря уже о Жаке Бизе, «сыне Кармен», как тогда говорили.

Все они каждый день собирались после классов, а по четвергам — для игр на Елисейских полях, среди кустов и осликов, катавших детей. Бывало, что к ним присоединялись и девочки, подобно барышням Фор вместе с г-ном Прустом

— Это были очень буржуазные игры, — рассказывал он. — Сегодня мы показались бы неповоротливыми и скованными.

Кроме того, в Ильере у отца было имение, куда г-н Пруст ездил на каникулы. В его книге оно названо Комбрэ. Чувствовалось, что от этого места у него остались воспоминания, как о безоблачном небе, истинном рае, где когда-то все и начиналось.

— Мне кажется, Селеста, именно тогда я научился наблюдать.

Он был похож на ослепшего человека, который любовно хранит и лелеет в своей памяти все когда-то виденное и может воспроизвести это лучше любого зрячего. Г-н Пруст описывал мне не только парк возле родового дома с ручьем и перекинутым через него красивым мостиком, но и все деревья, растения, даже тропинку среди боярышника, который на Пасху превращался в один сплошной цветник; а еще и сам городок с его крестьянами, церковью и всеми цветами и запахами.

— Ехали туда через Шартр по широкой долине, там, где собор[5] как бы обозначал центр циферблата без стрелок, совершенно бесполезных для пребывания в вечности.

Но больше всего он любил две вещи: ездить на прогулки в тильбюри[6] с братом отца и уединяться в маленьком павильоне среди парка, чтобы писать и читать там. Именно здесь начиналась его первая книга «Утехи и дни», которую он опубликовал почти через пятнадцать лет, в 1896 году, когда ему было уже двадцать пять лет.

Но профессор Пруст решил, что климат Ильера нехорош для астмы и нужна резкая смена воздуха (это было в двенадцать-тринадцать лет). С тех пор для каникул предназначались Дьепп и Кабур, вместе с той самой бабушкой, которая разговаривала, как по книге.

Однажды я спросила его, бывал ли он потом в Ильере.

— Нет, никогда.

— Но почему, сударь?

— Потому что потерянный рай можно обрести только в самом себе, Селеста.

— Да как же они могли забрать вас? Разве вы сколько-нибудь похожи на вояку?

Меня никуда не забирали, Селеста. Я пошел сам, волонтером, еще до срока, поэтому должен был служить всего один год. Но потом депутаты приняли закон, отменявший волонтерство, и мне полагалось пробыть все три.

Он не скрывал, что пользовался протекцией родственников отца. Дело было в 1889 году, когда ему уже исполнилось восемнадцать лет. Его отправили в Орлеан, в пехоту.

— В общем, все прошло не так уж плохо. Должен сказать, что военная жизнь была у меня какая-то странная. Я на удивление хорошо себя чувствовал и неплохо переносил учения — правда, от самых тяжелых и утомительных получал освобождение, но зато занимался верховой ездой. Вопреки правилам, спал я не в казарме, а на частной квартире. Меня даже приглашали в гости к префекту. Помню, как-то раз я обедал у одного капитана, и он предложил мне переночевать в его доме. Но постель оказалась неприготовленной, мне только дали простыни и одеяла, и меня это сильно обескуражило — я никогда сам не расстилал постели и в конце концов заснул на голом матрасе.

После возвращения из полка мать аккуратно уложила его форму в коробку, и однажды г-н Пруст велел мне вынуть его мундир из шкафа, чтобы я полюбовалась им. Сшитый по мерке, он был просто великолепен.

— Сударь, в этой форме вы выглядели, наверно, как будто прямо из Сен-Сира[7]!

От моей похвалы он пришел в совершенный восторг.

Но еще задолго до военной службы у него началась та светская жизнь, которой был так недоволен профессор Пруст и которой он еще больше увлекался после армии. Это время г-н Пруст называл эпохой камелии в петлице.

Как он сам говорил, ему хотелось проникнуть в совсем иной мир, не только интеллектуальный, но в то же время элегантный и рафинированный. И не только из-за стремления очаровывать и завязывать дружеские связи, но также ради того, чтобы наблюдать людей.

— Круг моих родителей — это одно, там все было связано с положением отца, выдающегося и высокопоставленного врача имевшего богатых клиентов и таких же, как и он, преуспевающих знакомых. Мне хотелось узнать светских людей, сливки того, что принято называть предместьем Сен-Жермен.

В этом ему помогли приятели по лицею, среди которых были аристократы и дети из семей крупной буржуазии. Несомненно, они-то и привили ему вкус к светской жизни.

— Самое главное — чтобы тебя представили, а потом знакомства уже растут, как снежный ком.

Еще совсем молодым он попал в салон Альфонса Доде, где сблизился с его женой и двумя сыновьями, Леоном и Люсьеном, которые просто обожали его, и потом их дружеские отношения уже не прекращались. Он считал г-жу Доде очень тонкой и образованной женщиной.

— Как и моя мать, она была вроде представительницы своего мужа, но, самое главное, великолепной сиделкой, поскольку он страдал болезнью спинного мозга. Сам Альфонс Доде ворчал себе в бороду: «Моя дорогая, наши сыновья уж слишком поддаются этому вашему маленькому Марселю, как и все другие». Но этим он не хотел сказать ничего плохого. Просто, по его мнению, Леон и Люсьен слишком уж мной восхищались, что, конечно, было для меня очень лестно. Рассказывали, будто он говорил про меня: «У этого чёртова Марселя всегда на все свое мнение».

Г-н Пруст очень гордился тем, что попал в светские салоны и добился там успеха совершенно самостоятельно.

— Даже матушка не смогла бы ввести меня в этот круг.

Он очень хорошо сознавал свою привлекательность и сам говорил, что благодаря глазам и нежной коже был похож на юного и галантного пажа Керубино, покорявшего сердца дам. Г-н Пруст и не скрывал, что был слегка влюблен сразу во всех женщин. И не только из-за своего возраста, Думаю, он удовлетворял этим свою потребность очаровывать.

Я слушала все это как легенды о какой-то феерии. Только впоследствии, когда г-н Пруст посвятил меня в скрытую жизнь своих персонажей, мне стало понятно, сколько он мог, будучи еще почти ребенком, а потом юношей, приобрести за все эти годы. Ведь у него было предчувствие того, что именно оттуда зародятся все его книги.

Сначала я не видела этой связи. Но потом он сам дал мне путеводную нить, и мы еще вернемся к этому. А тогда я только слушала.

Об этом времени он рассказывал мне то в своей комнате, то в малой гостиной. И там, и там у него хранились сувениры: в комнате — всяческие предметы и фотографии, в гостиной — книги.

Иногда, придя из гостей, он говорил:

— Пойдем в малую гостиную, Селеста. Совсем ненадолго, всего на несколько минуток.

В гостиной стоял большой черный шкаф для книг, оставшийся еще от его родителей, куда он втискивал все дорогие ему книги, такие, как сочинения английского писателя Рёскина и мадам де Севинье, а также все те, которые подносили ему с дарственными надписями. На стене висел его портрет работы Жака Эмиля Бланша, написанный как раз в эпоху камелии в петлице — кстати, камелия была избрана потому, что это цветок без запаха, иначе он не смог бы его переносить.

Г-н Пруст испытывал какое-то странное влечение к этому портрету и часто во время разговора поглядывал на него, как в зеркало. Показывая мне его в первый раз, он спросил:

— Вам не кажется, что в нем есть что-то необычное?

— Не знаю, сударь, я вижу в нем только перламутровую кожу и эту осанку юного восточного принца.

— Вот именно. Помните, я представлял вам Марселя Пруста, непричесанного и без бороды? А этот опять непричесанный, но еще и без ног.

И он с улыбкой рассказал, что сначала был изображен во весь рост, потом Жак Эмиль Бланш одолжил у него портрет для выставки, а когда отдавал обратно, на нем уже не было ног:

— Ему, наверно, показалось, что так у меня более умный вид!

Когда мы приходили в малую гостиную, я уже не оставалась стоять, как это бывало у него в комнате. Он устраивался на стуле возле книжного шкафа, поближе к книгам, я садилась на другой стул, чуть поодаль. Г-н Пруст брал какой-нибудь том и читал мне из него, перелистывая все страницы до самого конца и останавливаясь на нужном месте. Я видела, что он хорошо знал содержание — прочтя мне, потом уже своими словами пересказывал дальнейшее. Во всяком случае, это всегда соответствовало его понятию о последовательности или желанию возвратиться к прошлому. А я служила лишь предлогом для чтения или разговора и еще способом проверить себя. Например, он вынул однажды книги Ренана, автора «Жизни Иисуса». Поглаживая переплеты, вздохнул и покачал головой:

— И все-таки, Селеста, когда думаешь... тогда я был почти ребенком... и с чего это я решил, взяв «Жизнь Иисуса», «Апостолов» и «Происхождение христианства», пойти к старому священнику, чтобы он надписал мне эти книги?

Он изобразил, как несет их, откинув назад голову и с глазами, полными огня. Потом раскрыл книги, чтобы показать мне надписи.

— Это его почерк, что о нем можно сказать, Селеста?

— Похоже на большие буквы, выведенные ребенком, сударь.

Совершенно верно, именно таким он и был. И встретил меня приветливо, радуясь моей молодости, этот старый бретонец в своей сутане!.. А знаете, почему он снял с себя сан? Потому что лишился веры в то, что должен был проповедовать, и стал задаваться вопросами: кто же такой Христос и существовал ли он вообще? Он поехал в Святую Землю вместе с сестрой, которая была предана ему, как мать, но она умерла там от какой-то местной болезни. Может быть, отчасти из-за этого после возвращения он стал говорить, что не верит во все увиденное. И про смерть говорил так: «Научи меня лучше понять ее, чтобы меньше страшиться». Это была его молитва. Как красиво, не правда ли? Я хотел бы написать так в какой-нибудь из своих книг. Наверно, из-за всего этого я и пошел к этому старому вольнодумцу.

Рассказывая о людях, г-н Пруст всегда описывал все окружающее их, а потом уже добавлял свои рассуждения.

Вспоминаю его портрет г-жи Лемер, хозяйки очень фешенебельного салона, которую он отчасти взял для г-жи Вердюрен в своей книге. Она жила на улице Монсё, в том же квартале, что и Прусты; к ней стремились все знатнейшие аристократические фамилии, потому что тогда было модно встречаться с художниками и артистами, которых она неизменно приглашала, да к тому же и сама хозяйка занималась живописью.

— Селеста, ее надо было видеть! Эта женщина соединяла в себе импозантность и очарование. Она писала розы с такой быстротой и в таком количестве, что граф Монтескье говорил о ней: «Только один Бог создал еще больше роз». Притом она всегда ходила в неглиже, едва причесанная.

К «маленькому Марселю» г-жа Лемер относилась почти по-матерински, как к брату своей дочери Сюзетты, очень красивой и милой, которой своим тиранством она все время портила жизнь. У нее был великолепный замок Ревейлон в департаменте Сены и Марны, куда тоже приезжали гости. Г-н Пруст провел там целых три месяца, одни из лучших в своей жизни, в обществе Рейнальдо Ана, Сюзетты и тех, кого приглашали на приемы.

Она очень любила командовать и, когда давала концерты у себя в мастерской среди пальм и цветов, чуть ли не вскакивала на стул, чтобы выкрикивать: «Тише!» Она не терпела при исполнении ни малейшего шума. Г-жа Лемер была женщина решительная. Помню, как-то раз, уже перед самым концом войны 1914 года, г-н Пруст попросил меня заехать за ней, чтобы проверить какие-то нужные ему подробности. Когда я возразила, что уже слишком поздно, он ответил:

— Не беспокойтесь, Селеста, она сразу же приедет. Вы застанете ее, по обыкновению, в неглиже, но она так в нем и выскочит. И при всем том сами увидите, какая это знатная дама!..

Именно так все и получилось. Они с Сюзеттой сидели в полутьме перед камином, и, едва я сказала, в чем дело, она тут же была на ногах: «Сейчас же едем!» В порядок она приводила себя, сидя в машине.

Сначала он бывал, кроме салона Доде, еще на авеню Гош, у г-жи Арман де Кэллаве, этой ревнивой Эгерии[8] Анатоля Франса. У нее на приемах муж говорил так, чтобы все слышали: «Я не Анатоль Франс, а всего лишь хозяин дома!» Г-н Пруст не очень хорошо отзывался о Франсе и был к нему не столь снисходителен, как муж г-жи де Кэллаве.

— Это эгоист и зубоскал. Он столько читал, что оставил сердце в чужих книгах. Однажды я спросил его, как он ухитрился узнать про все и вся. «Очень просто, я не был красавчиком вроде вас, чтобы бывать в свете, а поэтому не пренебрегал занятиями и многому научился».

буржуазных героинь.

— глубокое чувство нежности, хотя он из деликатности никогда ничего определенного не говорил мне об этом. Но я-то все видела, хотя бы потому, как часто он просил достать из комода ее портрет, где она была еще в трауре, до второго замужества. И подолгу смотрел на эту фотографию.

— Ах, Селеста, как она хороша под этой черной вуалью!

Она была много старше г-на Пруста, ее сын, Жак Бизе, учился вместе с ним в одном классе. Но он испытывал к ней безграничную преданность и восхищение; можно представить себе те чувства, которые обуревали его в томительные годы отрочества, и, конечно же, они сохранились и впоследствии. С какой грустью он говорил:

— Боже, как она изменилась!

По его словам, и у нее были к нему такие же глубокие чувства уважения и восхищения, хотя и с пониманием разности их лет.

Форена и Дега, но в то же время и графиню Греффюль, и графа Шевинье, которые вдохновили его на Германтов, а также Шарля Хааса, отчасти выведенного в Сване.

— Ах этот Шарль Хаас!.. Он был сыном биржевого маклера и единственным евреем, кроме Ротшильда, принятым в жокей-клуб за героическое поведение во время войны семидесятого года. Казалось, он тратит все, буквально все: деньги, время, свой ум — единственно ради того, чтобы покорять женщин. И, естественно, они сходили от него с ума. Какая блестящая репутация! Это был настоящий денди!

Кроме обедов и приемов, г-н Пруст часто бывал у г-жи Строс и запросто, чтобы провести вечер у камина. Обычно тут же сидел и ее муж, что-то мурлыкавший себе под нос. Он очень раздражался, когда жена упоминала о Жорже Бизе, которого она очень любила, тем более что эта любовь встретилась с немалыми препятствиями: ее отец сделал все, чтобы воспротивиться замужеству дочери. Еще больше раздражал мужа г-н Пруст, и по тону рассказа я понимала, что это было взаимно.

— Вы бы видели его, когда мы сидели у камина. Он выходил из себя, если жена называла меня «мой дорогой Марсельчик», а в письмах она всегда писала: «Мой милый, дорогой Марсельчик». Он просто не мог усидеть на стуле — вставал, ходил взад-вперед, потом снова садился, хватал щипцы и, поворошив уголья, с грохотом кидал их на пол. Г-жа Строс пыталась урезонить его: «Эмиль, прошу вас...» Он брюзжал: «Моя дорогая, вы слишком утомляетесь такими поздними разговорами». Тогда я делал вид, что хочу уйти: «Сударыня, простите меня, я злоупотребляю вашей добротой, но всему виной прелесть вашего общества. Я удаляюсь». Она живо возражала: «Прошу вас, милый Марсельчик, не обращайте внимания на Эмиля, не уходите!» И г-ну Стросу не оставалось ничего другого, как стучать каминными щипцами.

Если я не ошибаюсь, он стал значительно реже бывать у них после моего появления, но они часто обменивались длинными письмами. Некоторые из них приходилось носить и мне.

— Не упустите повидать ее, Селеста, если она сама выйдет, чтобы вы могли рассказать мне о ней.

В мою бытность она несколько раз заходила на бульвар Османн после визитов к американскому дантисту Вильямсу. Позвонив, спрашивала меня о г-не Прусте, но никогда не шла дальше дверей. У нее все еще сохранялась великолепная осанка, хотя лицо погрузнело и постарело и к тому же было испорчено тиком. Я почти уверена, что они перестали видеться лишь по той причине, о которой г-н Пруст упомянул в разговоре со мной: «Боже, как она изменилась!»

К нему ревновал не только г-н Строс. Тот, кого тогда везде называли «маленьким Прустом» и даже «Марсельчиком», был великим поклонником графини Греффюль.

Однако между ним и графиней никогда не возникало такой близости, как с госпожой Строе. Все ограничивалось лишь светскими встречами и наслаждением для одних только глаз. Урожденная Караман-Шиме, она вышла за огромное состояние графа только ради того, чтобы поправить дела своего полуразорившегося семейства. В ее доме встречались сливки Жокей-клуба, предместья Сен-Жермен и дипломатического корпуса. Когда г-н Пруст говорил о ее приемах, всегда следовало перечисление князей и княгинь, герцогов и герцогинь. После войны 1914 года никто больше не устраивал таких праздников и приемов; конечно, их никогда уже и не будет — даже в то время все это уходило в прошлое, и теперь исчезло окончательно.

Он рассказывал о неслыханной роскоши, толпах слуг, цветах, картинах, люстрах, туалетах и драгоценностях; о загромождавших весь квартал каретах при съезде гостей.

— Просто невероятная роскошь, Селеста, да еще со всеми этими чудачествами!..

Он предавался мечтам о том времени, хотя многое и не одобрял в нем.

— Представьте себе, как-то раз на обед к госпоже Строе пожаловал некий г-н с обезьяной, наряженной во фрак и манишку. Кроме того, что я не люблю зверей, это было до крайности неприлично. А у г-жи Греффюль я видел на маскараде двух львят, запряженных в маленькие тележки. Их вели четверо из ее сорока пяти слуг и, конечно же, в парадных ливреях. Это тоже показалось мне несколько помпезным. И, хотя львята были ручными, на другой день они все-таки покусали консьержа.

Впрочем, нет никакого сомнения, что он очень увлекался госпожой Греффюль.

— Видите ли, Селеста, сегодня я могу признаться, она с первого же взгляда совершенно покорила меня. В ней была порода, походка, как она держала голову!.. А какая прическа!.. Неподражаемая женщина. И все это врожденное, никто не мог сравниться с нею. Даже не сосчитать, сколько раз я ходил в Оперу только ради того, чтобы посмотреть, как она поднимается по лестнице. Я буквально подстерегал ее. Видеть ее было для меня истинным счастьем.

общество, ни знакомство с ним самой графини.

Однако г-ну Прусту удалось взять реванш, весьма его позабавивший.

много позднее, после моего появления на бульваре Османн. И, конечно, блюдо уже остыло.

Нужно было слышать, как, возвратившись с одного из вечеров, г-н Пруст с ироническим блеском в глазах говорил мне:

— Слушайте, что я вам расскажу. Мне удалось разгадать тайну графа Греффюля. Остается лишь удивляться — обладая такой королевой, как графиня, возможно ли бегать к какой-то госпоже де ла Беродьер, в которой нет ни тонкости, ни благородства, ни культуры, ни даже красоты. Но именно так оно и есть. Разве не смешно?

на расстоянии, то теперь у него вдруг возникла потребность ближе познакомиться с ней. Он просил меня справиться по телефону, может ли она принять его, что и произошло. В один из вечеров он возвратился домой чрезвычайно довольным.

— Дорогая Селеста, идите скорее... Как вы знаете, я был у графини де ла Беродьер. И только представьте себе, кого я там встретил... графа Греффюля! Посмотрели бы вы, как он ерзал от злости на стуле, видя меня!..

Г-н Пруст несколько раз позволил себе такую роскошь. Это длилось два или три месяца. Он смеялся и беспрестанно вспоминал о любезности г-жи де ла Беродьер. Наконец, его мстительность насытилась, и все было кончено — больше он уже не ездил к ней.

Как ни странно, видя г-на Пруста почти затворником, я без труда представляла его во времена камелии — ведь он с таким удовольствием рассказывал мне о той эпохе. Например, вспоминал кружок, собиравшийся в ныне исчезнувшем кафе Вебер на улице Ройяль, где встречались все тогдашние денди. Но когда мне приходилось открывать дверь, я видела перед собой уже не тех блестящих и беззаботных Юношей, о которых он говорил, а какого-нибудь стареющего и седеющего герцога де Гиша. Ведь, кроме самого г-на Пруста, все они сильно постарели. Помню, он рассказывал о случившей у него дуэли с писателем Жаном Лорреном из-за злой статьи о нем, и я невольно вскрикнула:

— Сударь, но это же просто невозможно! Я не могу даже представить вас с револьвером. И с чего это вам вздумалось стреляться?!

— Почему бы и нет?

— Да у вас даже и вид какой-то робкий и застенчивый!

— Но я не мог отступить, Селеста. Таков уж сам жанр подобных дел.

— Это что, как цветы в день Всех Святых?

Он рассмеялся, но я не унималась:

— Вы ведь не любите неприятностей — достаточно видеть вас даже прималейшем упоминании о них. А тут пистолет или шпага! И не говорите мне, что все это случилось на самом деле!

— Конечно, случилось.

— И ваша мать знала об этом?

— Да, знала.

— Несчастная!

— Вы правы, Селеста. Бедная матушка! Она не хотела этого, да и многие дамы тоже. Но он оскорбил меня, и я, сам без чьих-либо советов решился на дуэль. Этот Лоррен завидовал предисловию Анатоля Франса к моим «Утехам и дням». Он говорил, будто это лишь светская любезность салонному юнцу, который не в ладах с литературой. Мы обменялись выстрелами на рассвете в Медонском лесу. Впрочем, это было серьезным только по намерениям. Весь свет говорил, что я просто «сорвиголова»... но по неосторожности за несколько часов перед тем я написал в одном письме, что плакал, хотя и добавил: «... все-таки я не трус».

К этому времени, когда я узнала его, у г-на Пруста чувствовалась некоторая ностальгия по тем временам.

— Ах, Селеста, — говорил он мне иногда со вздохом, — все это как-то рассыпается в прах. Вроде коллекции вееров прошлого века, развешанных на стене. Ими восхищаются, но уже ничья рука не оживляет их. Под стеклом не бывает праздников.

Часто к концу разговора печаль заглушала в нем сладость воспоминаний. Например, когда он рассказывал мне один случай, происшедший с писателем Порто-Ришем, который часто бывал у г-жи Строе.

— Этот человек безумно увлекался галантными приключениями. Он до такой степени тщеславился своей любовной связью с одной молодой балериной, что делал педикюр, а потом оповещал всех знакомых: «Боже, как ей понравились сегодня мои ножки!» Кроме этой балерины, у него были еще и другие женщины, и г-жа Порто-Риш говорила: «Если мне не досталась его молодость, по крайней мере он будет мой в старости». Тогда я смеялся, как и все. Но теперь... признаюсь, мне грустно, и я говорю себе: «Бедная женщина, она так никогда и не заполучила своего мужа, ни молодым, ни в старости...»

5. Имеется в виду знаменитый готический собор в Шартре (XI-XVI)

6. Тильбюри — легкий двухколесный экипаж. (Примеч. переводчика).

7. Сен-Сир – французская военная школа.

8. Эгерия — нимфа, дававшая советы римскому царю Нуме Помпилию. Отсюда вообще доверенная советница